Измена. (Не) бракованная!
Измена. (Не) бракованная!

Полная версия

Измена. (Не) бракованная!

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Ульяна Соболева

Измена. (Не) бракованная!

Глава 1

«Надежда — самый жестокий палач. Она не убивает сразу. Она даёт тебе глоток воздуха, позволяет поверить, что ты выплыла — и топит снова. И снова. Пока ты не забудешь, как дышать без боли».

Две полоски.

Я смотрела на них так долго, что они отпечатались на сетчатке — даже когда закрывала глаза, видела их: яркие, чёткие, безжалостные в своей определённости.

Четвёртая беременность.

Руки не дрожали. Странно — я думала, будут. После всего, что было, после трёх могил без надгробий в моей душе, после трёх имён, которые никто не произносил вслух, кроме меня — я думала, что моё тело взбунтуется. Закричит, забьётся в истерике, откажется верить.

Но руки были спокойны. Мёртвые руки мёртвой женщины.

Восемь недель. Я носила эту тайну четырнадцать дней — как бомбу под сердцем, как приговор, который боялась зачитать вслух. Каждое утро просыпалась с мыслью: сегодня начнётся кровь. Каждый поход в туалет превращался в пытку — я смотрела на белую ткань белья и ждала. Ждала красного. Ждала боли. Ждала конца, который всегда приходил.

Но крови не было.

Две недели — и ни капли.

Вчера я была на УЗИ. Тайком, как воровка — записалась в клинику на другом конце Москвы, чтобы никто не узнал. Чтобы Дмитрий не узнал. Чтобы не видеть в его глазах эту искру надежды, которая потом гаснет, оставляя только пепел.

Я лежала на кушетке, вцепившись в края простыни так, что побелели костяшки. Холодный гель на животе, датчик скользит по коже. Врач молчит — секунду, две, вечность.

А потом я услышала.

Стук.

Быстрый, ровный, настойчивый — как будто кто-то крошечный стучится изнутри: «Впусти меня. Я здесь. Я живой».

Сто сорок ударов в минуту.

— Сердцебиение хорошее, — сказала врач. — Плод развивается нормально. Пока всё в порядке.

Пока.

Это слово — приговор для таких, как я. «Пока» — значит «жди». «Пока» — значит «не расслабляйся». «Пока» — значит «мы оба знаем, чем это закончится, но давай притворимся, что есть шанс».

Я вышла из клиники и долго стояла на парковке, глядя в серое апрельское небо. Мимо шли люди — беременные женщины с круглыми животами, молодые мамы с колясками, счастливые, беззаботные, не знающие, как это — хоронить того, кто даже не успел родиться.

Вы не понимаете, — хотелось крикнуть им. — Вы берёте это как должное. Две полоски — радость. Токсикоз — неудобство. Роды — финал истории. А для меня каждый день — война. Каждое утро — проверка: ты ещё жив, малыш? Ты ещё со мной?

Но я молчала. Я всегда молчала.

Потому что никто не хочет слышать о мёртвых детях. Это неудобно, неприятно, портит настроение. Людям проще сказать: «Ну, бывает» или «Значит, не судьба» или — моё любимое — «Зато теперь можешь попробовать снова».

Снова.

Как будто дети — это лотерейные билеты. Не выиграла — купи ещё один. И ещё. Пока не повезёт.

Они не понимают, что каждый «билет» — это часть тебя. Кусок сердца, который ты отдаёшь — и не получаешь обратно. Три выкидыша — три дыры в груди, которые не зарастают. Три имени, которые я шепчу ночами, когда Дмитрий думает, что я сплю.

Миша. Мой первый. Десять недель — я даже не успела почувствовать его движения. Просто однажды утром проснулась в луже крови и поняла: всё. Врачи сказали — замершая беременность. Бывает. Часто. Не переживайте, попробуете снова.

Снова.

Аня. Моя девочка. Шестнадцать недель — я уже разговаривала с ней. Гладила живот перед сном, рассказывала сказки. А потом — отслойка плаценты, скорая, операционная. «Мы сделали всё возможное».

Всё возможное — это когда выносят из тебя мёртвое тело твоего ребёнка и говорят: «Молодец, держалась хорошо».

И Ванечка. Мой мальчик. Двадцать недель — я чувствовала, как он шевелится. Крошечные толчки, похожие на взмахи крыльев бабочки. Дмитрий купил кроватку — не сказав мне, хотел сделать сюрприз. Поставил в детской, которую мы готовили вместе.

А потом я родила его. Живым — на несколько минут. Он лежал у меня на груди, такой маленький, что помещался в ладони. Синий. Тёплый ещё. Смотрел на меня — или мне казалось, что смотрел. Врачи говорили, что новорождённые не видят, но я знала: он видел. Он знал, что я — его мама. И что я не смогла его спасти.

Два часа. Он прожил два часа.

Дмитрий не заходил в палату. Стоял под дверью, слушал мои крики. А когда всё закончилось — уехал. Вернулся через три дня, пахнущий сигаретами и виски. Не сказал ни слова. Вынес кроватку в гараж. Запер детскую.

Мы никогда не говорили о Ванечке. Как будто его не было. Как будто я не держала его, умирающего, прижимая к груди и умоляя: «Дыши, пожалуйста, дыши, мой хороший, мама здесь, мама рядом, только дыши...»

Но он не дышал.

А я — продолжала. Хотя не понимала, зачем.

Каждое воскресенье я хожу в церковь.

Я прихожу, когда пусто, когда только старушки ставят свечки за упокой. Покупаю три — всегда три — и несу к иконе Божьей Матери.

Она смотрит на меня с пониманием. Или мне так кажется. Она тоже потеряла сына — может, она одна знает, каково это.

— Миша, — шепчу я, зажигая первую свечу. — Мама помнит тебя.

— Анечка, — вторая свеча. — Мама любит тебя.

— Ванечка, — третья. — Мама скучает.

Они некрещённые — мои дети. По церковным канонам — даже не люди. Нельзя отпевать, нельзя поминать, нельзя ставить свечки. Но мне плевать на каноны. Я — их мать. Я буду помнить их, пока жива.

Иногда бабушки смотрят на меня с жалостью. Иногда — с осуждением. Молодая, красивая, богатая — какое у неё может быть горе? Наверное, любовника поминает.

Я не объясняю. Зачем?

Однажды священник подошёл ко мне. Молодой, с добрыми глазами.

— Дочь моя, за кого ставишь свечи?

— За детей.

— Твоих детей?

— Моих. Которых нет.

Он помолчал. Потом положил руку мне на плечо.

— Господь принял их души. Они — ангелы теперь.

Я посмотрела на него. Хотела сказать: «Мне не нужны ангелы. Мне нужны дети. Живые, тёплые, кричащие по ночам. Я хочу менять подгузники, а не ставить свечки. Хочу колыбельные петь, а не молитвы читать».

Но промолчала. Кивнула. Ушла.

Потому что никто не понимает. Никто.

И вот — четвёртая беременность. Восемь недель. Сердцебиение есть.

Я стояла в ванной нашего пентхауса, смотрела на тест — и думала: это конец или начало?

За окном — Москва-река, закат, красивая картинка для инстаграма. Я ненавидела этот вид. Ненавидела этот пентхаус — огромный, роскошный, мёртвый. Триста двадцать квадратных метров пустоты. Дизайнерская мебель, на которой никто не сидит. Детская, которую мы заперли и не открываем.

Золотая клетка. Я сама её спроектировала — когда верила, что здесь будет счастье. Что эти стены услышат детский смех, что по этим полам будут бегать маленькие ножки.

Не услышали. Не бегали.

Только тишина. И мои шаги — из спальни на кухню, с кухни в гостиную. Круг за кругом, день за днём.

Дмитрий приходил поздно — или не приходил совсем. «Работа, — говорил он. — Проект горит». Я верила. Хотела верить. Потому что альтернатива была невыносима.

Мы не разговаривали. Не прикасались друг к другу — с того дня, как потеряли Ванечку. Восемь месяцев — ни одного поцелуя, ни одного объятия. Он спал на краю кровати, отвернувшись к стене. Я — на своём краю, глядя в потолок.

Два чужих человека в одном дорогом гробу.

Но сегодня — я решила. Хватит молчать. Хватит бояться. У меня внутри бьётся сердце — сто сорок ударов в минуту. Мой ребёнок. Мой четвёртый шанс.

Я скажу Дмитрию. Сегодня. Сейчас.

Идея пришла внезапно: поехать к нему в офис. Сделать сюрприз. Как раньше, в первые годы брака — когда я привозила ему обеды, когда мы целовались в его кабинете, когда смеялись над чем-то глупым.

Когда были живыми.

Я собиралась долго. Выбрала платье — то самое, в котором мы познакомились. Светло-голубое, струящееся. Он говорил, что в нём я похожа на ангела.

Ангела. Как мои дети — по версии священника.

Положила в сумку конверт: тест и снимок УЗИ. Маленькая точка на экране — мой ребёнок. Моя надежда.

Вызвала такси. Ехала через весь город, смотрела в окно и думала: а что, если всё получится? Что, если этот ребёнок — выживет? Что, если через семь месяцев я буду держать на руках живое, тёплое, кричащее существо — своё, родное?

Мурашки бежали по позвоночнику — не от холода, от предвкушения. Впервые за два года я чувствовала что-то, похожее на счастье. Или на его тень.

Москва-Сити сверкала в вечерних огнях. Башня «Северная» — его башня, его империя — вонзалась в небо как фаллический символ власти. Он построил её с нуля, назвал своим именем. Гордился больше, чем чем-либо в жизни.

Больше, чем мной.

Я поднялась на сорок седьмой этаж. Коридоры пустые — поздний вечер, все разошлись. Охранник внизу узнал меня, пропустил без вопросов. «Жена босса» — это пропуск куда угодно.

Шла по коридору, и каблуки стучали по мрамору — цок-цок-цок. Сердце билось в такт, рука сжимала конверт.

Сейчас. Сейчас я скажу ему. Сейчас всё изменится.

Дверь его кабинета была приоткрыта. Свет приглушён — он любил полумрак, говорил, что так лучше думается. Я улыбнулась, толкнула дверь...

И мир рухнул.

Они были на его столе. На том самом столе, за которым он подписывал наш брачный контракт. За которым мы пили шампанское в ночь после свадьбы.

Регина.

Её чёрные волосы разметались по бумагам. Юбка задрана до пояса. Ноги обвивают его бёдра. Он — между её ног, спиной ко мне. Двигается. Стонет.

Звуки. Влажные, мерзкие, животные звуки.

Я стояла в дверях и смотрела. Не могла пошевелиться. Не могла дышать. Воздух превратился в стекло — я пыталась вдохнуть, и осколки резали лёгкие изнутри.

Это сон. Это не может быть правдой. Сейчас я проснусь.

Конверт выпал из моих рук. Глухой звук — он ударился об пол, и тест вылетел, белая полоска на сером мраморе.

Они обернулись.

Лицо Дмитрия — я запомню его навсегда. Ужас, стыд, отвращение к себе. Он открыл рот — и не смог ничего сказать.

А Регина — улыбалась. Довольная, сытая улыбка кошки, поймавшей мышь. Она смотрела прямо на меня и улыбалась.

— Варя... — голос Дмитрия. Хриплый, чужой. — Стой… Я всё объясню… Всё не так, как ты думаешь!

Не так, как я думаю?

Я думаю, что мой муж трахает другую женщину на своём рабочем столе. Что он внутри неё — прямо сейчас. Что она стонала его имя, пока я ехала через весь город с тестом на беременность в сумке.

Что ещё я должна думать?

— Варя, подожди...

Он потянулся ко мне — застёгивая штаны, путаясь в ремне. Жалкий. Мерзкий. Чужой.

Я развернулась и побежала.

Коридор. Лифт. Кнопка — «вниз». Двери закрываются. Его лицо в щели — он бежит, кричит моё имя.

Поздно.

Сорок семь этажей вниз. Я стояла в лифте, смотрела на своё отражение в зеркальной стене — и не узнавала. Бледное лицо, пустые глаза. Мёртвая женщина в голубом платье.

Надежда — самый жестокий палач.

Парковка. Моя машина. Руки трясутся — ключ не попадает в замок. Раз, два, три попытки. Наконец — открыла, села, завела.

Выехала на дорогу.

Москва мелькала за окном — огни, люди, жизнь. А я ехала сквозь это — как призрак, как тень. Не видя ничего. Только его лицо. Её улыбку. Его руки — на её теле.

Четыре месяца, — думала я. — Роман длится четыре месяца. Пока я лежала дома, оплакивала мёртвых детей, надеялась на чудо — он был с ней. Входил в неё. Целовал её. Шептал ей то, что раньше шептал мне.

Слёзы текли по щекам — я не вытирала. Зачем? Кто увидит?

Светофор. Красный. Я остановилась, вцепилась в руль.

И тогда почувствовала.

Боль. Внизу живота. Резкая, как удар ножом.

Я опустила глаза.

Между ног — красное. Много красного. На светлой ткани платья — кровь.

Нет. Нет-нет-нет. Только не снова. Пожалуйста.

Я прижала руку к животу.

— Держись, малыш. Пожалуйста, держись. Мама здесь. Мама рядом. Только — держись...

Светофор мигнул зелёным. Я нажала на газ.

Боль усилилась — волнами, спазмами. Кровь текла — я чувствовала, как намокает сиденье.

Только не снова. Я не выдержу снова. Пожалуйста.

Дорога расплывалась — от слёз, от боли. Я не видела, куда еду. Фары машин мелькали, как звёзды — приближались, исчезали.

Гудок.

Яркий свет.

Удар.

Темнота.

Я плыла в ней — невесомая, бестелесная. Боли не было. Страха не было. Только тишина и темнота.

Это смерть? — подумала я. — Так вот она какая.

Где-то далеко — голоса. Сирены. Чьи-то руки.

— Женщина, вы меня слышите? Как вас зовут?

Я хотела ответить — но не смогла. Губы не слушались.

— Здесь кровь! Много крови! Она беременна, смотрите — направление на УЗИ!

— Срочно в операционную!

Малыш, — думала я, уплывая обратно в темноту. — Мой малыш. Ты ещё там? Ты ещё со мной?

Ответа не было.

Только темнота.

И тишина.

«Говорят, материнство — это дар. Но что, если твоё тело отвергает этот дар снова и снова? Что, если ты — пустоцвет, красивая оболочка без содержимого? Что, если единственное, на что ты способна — это умирать по частям, каждый раз хороня кусочек своей души вместе с ребёнком, которого не смогла спасти?

Я не знаю ответов.

Я знаю только одно: сто сорок ударов в минуту. Там, внутри меня, кто-то стучится.

И я должна открыть дверь. Должна. Хотя бы в этот раз.»

Глава 2

«Есть боль, которая убивает сразу — милосердно, быстро, окончательно. А есть та, что разрывает тебя по частям, по волокнам, по нервным окончаниям — и оставляет жить. Потому что смерть была бы слишком лёгким наказанием».

* * *

Белый потолок.

Я смотрела на него так долго, что он стал единственной реальностью. Белый, ровный, безразличный — как саван, которым накрывают покойников. Может, я уже мертва? Может, это и есть загробный мир — бесконечный белый потолок и запах хлорки?

Боль вернулась раньше памяти. Тупая, ноющая, растёкшаяся по всему телу, как чернила по воде. Я попыталась пошевелить пальцами — получилось. Значит, не парализована. Уже хорошо. Уже что-то.

А потом память ударила — наотмашь, без предупреждения.

Его руки на её теле. Её стоны в его кабинете. Конверт на полу — тест и снимок УЗИ, мой подарок, моя надежда, растоптанная его ботинками.

Кровь между ног. Руль, выворачивающийся из рук. Свет фар — слепящий, белый.

Ребёнок.

Я рванулась вверх — и тут же рухнула обратно. Голова закружилась, к горлу подступила тошнота. Капельница дёрнулась на штативе, игла больно впилась в вену.

— Лежите, лежите, — женский голос, мягкий, успокаивающий. Медсестра. Полная, с добрым лицом, в голубой форме. — Вам нельзя резко двигаться.

— Ребёнок, — прохрипела я. Горло драло, будто я глотала битое стекло. — Мой ребёнок...

Медсестра замерла на секунду. Я видела, как дрогнули её губы, как она подбирает слова. Этот момент — между вопросом и ответом — длился вечность. Целую жизнь. Я умирала внутри него, готовясь услышать то, что слышала уже трижды.

«Мы сделали всё возможное».

«К сожалению, сохранить беременность не удалось».

«Вам нужно быть сильной».

— Жив, — сказала медсестра. — Ваш ребёнок жив.

Я не сразу поняла. Слово «жив» казалось иностранным, незнакомым. Я так привыкла к смерти, что забыла, как звучит жизнь.

— Жив? — переспросила я шёпотом.

— Да. Была сильная угроза, отслойка плаценты, кровопотеря. Вас экстренно прооперировали. Но ребёнок — в порядке. Сердцебиение стабильное.

Слёзы потекли сами — я не могла их остановить, да и не пыталась. Они катились по вискам, стекали в волосы, капали на подушку. Солёные, горячие, живые.

Жив. Мой ребёнок жив.

Сто сорок ударов в минуту. Он там, внутри меня. Борется. Цепляется за жизнь. Несмотря ни на что.

— Вам нужен покой, — медсестра поправила капельницу, проверила какие-то приборы. — Полный постельный режим. Никаких волнений, никаких стрессов. Понимаете?

Никаких стрессов. Я едва не рассмеялась — истерически, страшно. Мой муж трахает другую женщину. Я узнала об этом, когда ехала сообщить ему о беременности. Я попала в аварию. Я чуть не потеряла четвёртого ребёнка.

Никаких стрессов. Конечно. Как скажете.

— В коридоре ваш муж, — добавила медсестра, и её голос стал осторожным. — Он здесь с ночи. Не уходит. Просит пустить к вам.

Меня выворачивало от этих слов. Физически — желудок скрутило, к горлу подкатила желчь. Он здесь. Сидит в коридоре. Играет роль заботливого мужа. А несколько часов назад — сколько прошло? день? два? — он был внутри другой женщины.

— Не хочу его видеть.

Голос прозвучал ровно, мёртво. Я сама удивилась, как спокойно это сказала. Будто о постороннем человеке, будто о ком-то, кого никогда не любила.

Медсестра кивнула. Не спросила почему, не стала уговаривать. Может, видела такое не раз. Может, научилась не лезть в чужие трагедии.

— Я передам.

Она ушла, и я осталась одна. Наедине с белым потолком, с капельницей, с болью — физической и той, другой, которая страшнее любых ран.

* * *

Знаете, что самое страшное в предательстве?

Не сам факт. Не образы, которые теперь навсегда выжжены в памяти — его руки на её теле, её запрокинутая голова, звуки, от которых хочется выцарапать себе уши.

Самое страшное — это понимание того, что ты была слепой. Что все вокруг видели, знали, шептались за спиной — а ты верила. Ждала с работы. Готовила ужины. Мечтала о детях, которых он делал с другой.

Четыре месяца. Их роман длился четыре месяца.

Я лежала и считала. Декабрь — корпоратив, на который я не пошла, потому что плохо себя чувствовала после обследования. Январь — он стал задерживаться на работе. Февраль — перестал прикасаться ко мне. Март — я заметила новый парфюм, не тот, что дарила я.

Знаки были везде. Я просто не хотела их видеть.

Потому что если ты видишь правду — нужно что-то делать. Уходить. Кричать. Бить посуду. А я была слишком занята другим — хоронила детей, оплакивала пустую кроватку, молила бога, в которого не верю, дать мне ещё один шанс.

Пока я ставила свечки за Мишу, Аню и Ванечку — он ставил её на свой рабочий стол.

Пока я глотала таблетки, чтобы выносить его ребёнка — он вливал себя в другую женщину.

Пока я умирала от страха потерять эту беременность — он забывал обо мне в её объятиях.

Меня трясло. Не от холода — от ненависти. Она поднималась откуда-то из глубины, из того места, где я хоронила боль, и заполняла меня целиком. Густая, чёрная, удушающая.

Я ненавидела его. Так сильно, что кости ломило от этой ненависти. Позвоночник выгибался, мурашки бежали по коже волнами — не от холода, от ярости, которой некуда было деться.

И я ненавидела себя. За то, что позволила. За то, что верила. За то, что до сих пор — где-то там, под слоями боли и отвращения — любила его.

Любовь не умирает от предательства. Она гниёт заживо, отравляя всё вокруг.

* * *

На второй день пришла свекровь.

Я узнала её по звуку шагов — размеренному, уверенному, хозяйскому. Элеонора Павловна не входила в комнаты — она вторгалась. Захватывала территорию. Помечала углы своим присутствием.

— Варенька.

Голос сладкий, как патока. Фальшивый, как всё в её жизни.

Я повернула голову. Она стояла в дверях — безупречная, как всегда. Кашемировое пальто, жемчужные серьги, укладка волосок к волоску. Шестьдесят два года — а выглядит на пятьдесят. Дисциплина, бассейн, ненависть к невестке — отличный рецепт молодости.

— Элеонора Павловна.

Она прошла к кровати, села на стул для посетителей. Достала из сумки апельсины — символический жест, спектакль заботы.

— Я принесла фрукты. Тебе нужны витамины.

— Спасибо.

Молчание. Она разглядывала меня — как врач разглядывает пациента перед операцией. Искала слабые места. Точки, куда можно воткнуть скальпель.

— Дима очень переживает, — начала она. — Он там, в коридоре. Не ест, не спит. Ты жестока, Варя. Не пускаешь мужа к больной жене.

Я молчала. Знала, что это только начало.

— Хотя, — она вздохнула, и в этом вздохе было столько яда, сколько не бывает ни в одной змее, — я понимаю тебя. Должно быть, неприятно узнать... то, что ты узнала.

Вот оно. Я чувствовала, как напрягается каждая мышца, как сердце начинает биться чаще. Датчик на пальце пискнул, фиксируя изменение пульса.

— Хотя, признаться, я не удивлена, — продолжала Элеонора Павловна. — Регина — прекрасная женщина. Умная, красивая, успешная. И главное — здоровая.

Она произнесла это слово — «здоровая» — так, будто это было высшее достоинство. Главное качество, которое отличает настоящую женщину от подделки.

— Ты ведь понимаешь, Варенька, — голос свекрови стал мягче, почти ласковым, — что мужчине нужна женщина, которая может дать ему детей. Не... — она замялась, подбирая слово, — не пустоцвет.

Пустоцвет.

Это слово ударило меня в солнечное сплетение. Воздух вышел из лёгких, и несколько секунд я не могла вдохнуть.

Пустоцвет — цветок, который не даёт плодов. Красивая оболочка, за которой — ничего. Пустота. Бесплодие. Никчёмность.

— Три выкидыша, — Элеонора Павловна загибала пальцы, будто вела счёт моим неудачам. — Три ребёнка, которых ты не смогла выносить. Это ведь о чём-то говорит, правда? Может, природа намекает, что материнство — не твоё призвание?

Я хотела закричать. Хотела встать, схватить её за горло, вытолкать из палаты. Хотела сказать ей: я хоронила этих детей. Я держала Ванечку на руках, пока он умирал. Я просыпалась в крови и понимала, что во мне больше никого нет. Я ставила свечки каждое воскресенье, потому что никто, кроме меня, не помнит их имён.

Но я молчала. Потому что слова застряли в горле, потому что слёзы душили, потому что она не заслуживала моей боли. Она не имела права знать, как это — терять детей.

— Регина, — продолжала свекровь, — может дать Диме то, что ты не способна. Наследника. Продолжение рода. А ты... — она посмотрела на мой живот, скрытый под больничным одеялом, — ты снова беременна, я знаю. И снова будет выкидыш. Потому что ты — пустоцвет, Варя. Тебе не дано. Смирись.

Она говорила это спокойно, почти сочувственно. Как будто констатировала медицинский факт. Как будто не вбивала гвозди в мой гроб.

— Я думаю, — Элеонора Павловна встала, поправила пальто, — тебе стоит подумать о разводе. Отпусти Диму. Дай ему шанс на нормальную жизнь. С женщиной, которая способна быть матерью.

Она направилась к двери, но на пороге обернулась.

— И ещё, Варенька. Регина — достойная женщина. Она любит Диму. По-настоящему. Не так, как ты — цепляясь за деньги и статус. Она любит его самого. Может, поэтому он выбрал её.

Дверь закрылась. Я лежала, глядя в потолок, и чувствовала, как что-то внутри меня умирает.

Она знала. Всё это время — знала. О Регине, о романе, о том, что происходит за моей спиной. Может, даже способствовала — сводила их, создавала условия, шептала сыну на ухо: «Зачем тебе эта пустышка? Найди нормальную женщину».

Пустоцвет.

Это слово звенело в голове, как погребальный колокол. Пустоцвет. Пустоцвет. Пустоцвет.

Может, она права?

Может, я действительно — пустое место? Красивая оболочка, которая не способна дать жизнь? Бракованная матка, сломанное тело, женщина, которая не заслуживает материнства?

Я положила руку на живот. Там, внутри, билось маленькое сердце. Мой ребёнок. Мой четвёртый шанс.

— Я не пустоцвет, — прошептала я вслух. — Слышишь, малыш? Я не пустоцвет. Я — твоя мама. И я не дам им нас сломать.

Слёзы катились по щекам. Я не вытирала их. Пусть текут. Пусть вымывают яд, который она влила в меня своими словами.

Миша. Аня. Ванечка.

Мои дети. Мои ангелы. Они были — настоящие, живые, любимые. Пусть недолго. Пусть только во мне. Но они были.

И этот — будет. Я клянусь вам, мои маленькие. Эта девочка — врач сказала, девочка — она родится. Она будет жить. За вас всех.

* * *

Вечером пришли записки от Дмитрия. Телефон мой разбился и нового пока не было.

Медсестра принесла их с извиняющимся видом — целую стопку, написанных на листках из блокнота. Его почерк — резкий, угловатый, знакомый до боли.

«Варя, прости меня».

«Я знаю, что не заслуживаю прощения».

«Позволь мне объяснить».

«Я люблю тебя. Только тебя».

«Это была ошибка. Страшная ошибка».

Я читала и не чувствовала ничего. Пустота. Слова, которые раньше значили всё — теперь были просто чернилами на бумаге.

Он любит меня? После четырёх месяцев с ней — любит?

Это была ошибка? Четыре месяца — это не ошибка. Это выбор. Каждый день, каждую ночь — он выбирал её. А теперь, когда попался, — называет это ошибкой.

На страницу:
1 из 3