Глядя на солнце. История мира в 10 1/2 главах. Англия, Англия
Глядя на солнце. История мира в 10 1/2 главах. Англия, Англия

Полная версия

Глядя на солнце. История мира в 10 1/2 главах. Англия, Англия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

– Пилот-сержант Проссер.

– Угу. Да. Нам сообщили.

– Очень любезно с вашей стороны, и все такое.

Тон его ничего не выражал, но незнакомый северный говорок резал ухо, как щербатым ножом.

– Угу. Мама будет дома в пять.

– Мне уйти и вернуться к этому времени?

– Не знаю.

Почему же она ничего не знала? Если он собирается у них поселиться, то, наверное, логично пригласить его войти. А что потом? Или он рассчитывает, что ему предложат чай?

– Хорошо. Вернусь в семнадцать.

Он посмотрел на нее, отвел взгляд, улыбнулся стене и зашагал по садовой дорожке. Из кухонного окна Джин видела, как он, вперившись в свой чемодан, сидит на обочине через дорогу. В четыре часа начался дождь, и она все же пригласила его войти.

Он был направлен к ним на постой из Уэст-Моллинга. Нет, трудно сказать, по какой причине. Нет, не «спитфайры», а «харрикейны». Господи, опять она задает неправильные вопросы. Указав ему в сторону лестницы, ведущей наверх, где находилась его каморка, она тут же засомневалась: может, надо его проводить – из вежливости? Или не надо – из деликатности? Проссеру, видимо, было все равно. Кроме своего имени, он не сообщил о себе ничего, не задал ни единого вопроса, не высказал никаких суждений – даже о том, как все вокруг сияет чистотой и благоухает свежестью. Ему отвели кладовую. Времени на то, чтобы хоть как-то ее облагородить, у них, конечно, не было, но из уважения к постояльцу на стенку повесили эстампы, некогда принадлежавшие тете Эвелин.

Почти все время он сидел у себя в каморке, по часам спускался к завтраку, обеду и ужину, а за столом отвечал на папины вопросы. Странно было видеть в доме двоих мужчин. Вначале папа очень считался с пилотом-сержантом Проссером; с тактичным восхищением расспрашивал о жизни авиатора, заговорщически, с презрением отзывался о «фрицах» и шутливо приказывал маме «выдать добавку нашему герою стратосферы». Но Проссер, видимо, не всегда отвечал папе в нужном ключе; он принимал добавки без благодарных излияний, которых явно ожидала мама; и пусть охотно помогал закрепить светомаскировочные шторы, весьма вяло участвовал в дискуссиях о стратегии в отношении Северной Африки. Джин отчетливо понимала, что Проссер стал для папы разочарованием; столь же ясно было и другое: постоялец и сам это знал – и ничего не имел против. Возможно, они просто не находили для него правильных вопросов. Возможно, летающим на «харрикейнах» героям нужны особые вопросы. Или же все дело было в его происхождении: родился он в другой части страны – по его словам, в Ланкашире, неподалеку от Блэкберна. Наверное, там было принято вести себя как-то по-другому.

Время от времени, оставаясь в доме наедине с Джин, Проссер спускался в кухню, прислонялся к дверному косяку и наблюдал, как она гладит, или печет хлеб, или чистит ножи. На первых порах это ее смущало, но потом уже меньше; занимаясь хозяйственными делами под посторонним взглядом, она даже чувствовала себя более нужной. Впрочем, в отсутствие родителей общение с ним не клеилось. Он не всегда отвечал на вопросы; порой ершился, а иногда просто отводил глаза и улыбался, будто припомнив какой-то воздушный маневр, недоступный ее пониманию.

Однажды, когда она чистила плиту, он угрюмо объявил:

– Поймите: меня отстранили от полетов.

Джин подняла глаза, но даже не успела ответить, как он продолжил:

– И прозвали Восход – Восход Проссер.

– Понятно.

Такой ответ вроде бы ни к чему не обязывал. Она вновь принялась наносить коричневую чистящую пасту на стенки духовки. Проссер с топотом удалился к себе в каморку.

Примерно с месяц в доме царила напряженная обстановка. Ни дать ни взять «Странная война», думала Джин; хотелось только верить, что боев за ней не последует. Их и не последовало. Папа все чаще излагал свои взгляды на фронтовые операции лишь наедине с мамой и не упускал случая намекнуть Джин, что не всякий, кто живет с тобой под одной крышей, заслуживает дружелюбного обращения. Достаточно простой вежливости.

* * *

Как-то раз Томми Проссер спустился в четыре часа пополудни. Джин заваривала чай.

– Желаете перекусить? – спросила она, так и не усвоив правил организации постоя.

– Как насчет бутерброда «Отбой воздушной тревоги»?

– А что это?

– Бутерброд «Отбой воздушной тревоги» – неужели никогда не слышали? Вы, не знающая ни в чем нужды? – Она помотала головой. – Заваривайте чай, а я быстренько сварганю.

Через краткий промежуток времени, хлопая дверьми, что-то насвистывая и неизменно стоя к ней спиной, Проссер соорудил на тарелке два бутерброда. Хлеб выглядел так, будто его резали не вполне твердой рукой. Джин невольно призналась себе, что едала бутерброды и повкуснее; она решила высказаться справедливо, но поощрительно:

– Почему в моем листья одуванчика?

– Потому, что это бутерброд «Отбой воздушной тревоги», – ухмыльнулся Проссер и резко отвел взгляд. – Рыбная паста, маргарин и листья одуванчика. Разумеется, качество местных одуванчиков оставляет желать лучшего. Не нравится – можете отослать их назад повару.

– Это… вкуснота. Я уверена, что со временем привыкну.

– А я уверен, что снова буду летать, – подхватил он, словно цитируя вторую часть шутки.

– Да, я уверена, что так оно и будет.

– Я и сам уверен, что так оно и будет, – повторил он с неожиданным сарказмом, как будто вместо этого охотно залепил бы ей пощечину.

Господи. Джин чувствовала, что сморозила какую-то постыдную глупость. Она вперилась взглядом в свою тарелку. Наступила тишина.

– А вам известно, – начала она, – что Линдберг, когда летел через Атлантический океан, взял в дорогу пять бутербродов?

Проссер хмыкнул.

– Но съел только полтора.

Проссер еще раз хмыкнул. И без видимого интереса спросил:

– А остальные куда делись?

– Именно это мне всегда хотелось выяснить. Возможно, они хранятся где-нибудь в бутербродном музее.

Наступила тишина. Джин чувствовала, что ее рассказ не произвел никакого впечатления. У нее он был одним из лучших, а она не сумела им козырнуть. Другого такого шанса ей не представится. Надо было придержать его до лучших времен, когда постоялец будет в другом расположении духа. Как же она оплошала. Молчание затягивалось.

– Вы, наверное, знаете, где находится самолет Линдберга, – в конце концов сказала она бодрым тоном собеседницы, которая брала уроки светского общения. – Ну, то есть его-то самолет наверняка хранится в каком-нибудь музее.

– Это не самолет, – заметил Проссер. – Какой может быть самолет? Это аэроплан. Аэро-план. Ясно?

– Да, – ответила она.

Лучше бы он дал ей пощечину. Аэроплан, аэроплан, аэроплан.

Через некоторое время Проссер коротко кашлянул, будто меняя гнев на милость или на какую-нибудь другую эмоциональную установку.

– Расскажу вам о самом прекрасном зрелище, какое мне только доводилось наблюдать, – натянуто и почти ворчливо выговорил он.

Джин так и сидела, склонив голову, в слабой надежде на какую-нибудь снисходительную похвалу. Вторую половину своего бутерброда она не осилила.

– Я выполнял ночной боевой вылет. В июне, когда было тепло… Летел с отодвинутым фонарем, во тьме и тишине. В полной тишине.

Джин подняла голову.

– Это… – Проссер осекся. – Вряд ли вы знаете, что такое ночное зрение, правда?

На сей раз в его тоне сквозила доброжелательность. Ничего страшного, если она этого не знает; но совсем другое дело – именовать аэроплан самолетом.

– Для этого морковка помогает, – сказала она и услышала, как он усмехнулся.

– Да, помогает. Нас так и прозвали: морковники. Но это не имеет отношения к делу. Тут речь идет о технике. Это цвет свечения приборов. Видите ли, свечение должно быть красным. В обычных условиях оно зеленое и белое, но зеленый и белый свет убивает ночное зрение. Не дает ничего разглядеть. Нет, свечение должно быть красным: красный – единственно нужный цвет. Понимаете, там, наверху, все черное и красное. Тьма – черная, аэроплан – черный, а в кабине все светится красным, отчего даже руки и лицо становятся красными, и ты высматриваешь красный выхлоп. К тому же ты один как перст. И это хорошо. Выполняешь одиночный полет – летишь во Францию. Как раз в то время, когда вражеские бомбардировщики возвращаются с заданий, отбомбившись над нашей территорией. Ты кружишь над каким-нибудь их аэродромом, а то и болтаешься между двумя, если они близко расположены. Выжидаешь, пока загорятся посадочные огни; а иногда, возможно, ориентируешься по навигационным огням. Обычно это «хейнкель» или «дорнье». Но, бывало, и случайный «фокке-вульф» подворачивался. И твоя задача такова. – Проссер коротко фыркнул. – Перед посадкой они всегда делали круг. Вот таким манером: снижение, подлет, вход в зону аэродрома, выполнение левого круга, всегда левого, опять подлет и посадка. – Правой рукой Проссер очерчивал траекторию немецкого бомбардировщика. – Что тут можно сделать, если хватит наглости: подлететь примерно в то же время и затем, когда он уходит на левый круг, выполнить правый. – Второй рукой Проссер прочертил траекторию «харрикейна». – Затем, когда он выходит из своего круга с опущенными закрылками, на скорости чуть выше критической и прикидывает, как выполнить последний этап поворота и безопасно посадить свой сундук, ты, как черт из табакерки, аккурат выходишь из своего круга.

Округленные руки Проссера остановились одна против другой.

– Бах. Легкая цель. Поезд ушел. А эти сукины дети думали, что благополучно добрались до дома. Отстрел дичи, вот как это у нас называлось. Браконьерство.

Джин была до некоторой степени польщена, что он ей рассказывает о своих летных подвигах, но виду не подавала. Умолчала и о своем отношении к отстрелу дичи. И не важно, что в «хейнкеле» сидели бесчестные негодяи, возвращавшиеся после бомбардировки Лондона, Ковентри или других городов. Охоту она не одобряла с тех пор, как впервые увидела офорты тети Эвелин, изображающие охотников на норку. Правильно сделали родители, что перевесили их в каморку Проссера. А цеплялся ли за жизнь «хейнкель»?

– Как только ты его сбил – проваливай. Замешкаешься – останется от тебя мокрое место. В любом случае на все про все было минут двадцать.

Вроде бы рассказ Проссера подходил к концу; потом он вдруг припомнил основное, что намеревался ей поведать.

– Ну так вот. Однажды ночью мне не везло. По нулям. Ну, делать нечего. Перелетел через Ла-Манш на большей, чем обычно, высоте, тысяч примерно восемнадцать[2]. Не иначе как уже светало. Видимо, ночи еще шли на убыль. Ну так вот. Лечу, смотрю вдоль Ла-Манша, а солнце только-только встает. И такое было утро – из тех, что… ну, это трудно описать, если своими глазами не видел.

– Я летала на «де хэвилленде», когда лечилась от коклюша, – объявила она с немалой гордостью. – Давно еще. Когда мне было лет восемь-девять.

Проссер не обиделся, что его перебили.

– Такое ясное, что не описать словами. В утреннем воздухе ни облачка, ни ветерка – и встает это гигантское оранжевое солнце. Я глаз отвести не мог; через пару минут оно появилось целиком и уселось этаким кровавым апельсинищем, довольное собой, в коктейль из морских волн. Я настолько обалдел, что, сядь мне на хвост сто девятый, я бы даже не заметил. Лечу себе медленно, глядя на солнце. Потом все же прищурился, осмотрелся как положено. Кругом ни души – только мы с солнцем. Ни облачка, весь Ла-Манш как на ладони. Потом вижу – пароход: крошечное пятнышко, а над ним черный дым тучей поднимается; ну, проверил я топливо и пошел на снижение – глянуть, что там творится. Присмотрелся – сухогруз. – От этих воспоминаний Проссер сощурился. – Водоизмещением, навскидку, тысяч десять тонн. Короче, ничего страшного там не случилось. Повернул я на базу. Снизился до высоты этак восьми или девяти тысяч. А дальше… нипочем не догадаетесь. Понимаете, снижался я так быстро, что увидел все сызнова: как это огромное кровавое солнце выползает из-за горизонта. Я глазам своим не поверил. Опять все сначала. Как будто для меня заново кино крутили. Я бы и в третий раз глянул и прибыл домой на честном слове, да только грохнулся в этот коктейль. Не рассчитывал так скоро к ребятам-подводникам наведаться.

– Потрясающе. – Джин была не уверена, что вправе задавать вопросы. Чем-то этот рассказ напомнил ей об их с дядей Лесли приключениях в Старом Зеленом Раю. – А чего еще… чего еще вам недостает?

– Уж всяко не этого, – грубовато ответил он. – Этого мне хватило. Кто увидит такое заново, у того нет будущего. Это ведь чудо, разве нет? Кому охота глазеть на чудеса по второму разу? Просто я рад был увидеть то, что увидел. Потом говорю своим: «Да-да, в то утро я дважды наблюдал восход». А они мне: «Ври, да не завирайся». Потом так и звали меня: Восход Проссер. Не все, конечно. Пока нас не расформировали.

Он вскочил и с жадностью, не спросив разрешения, умял оставшуюся на ее тарелке половину бутерброда.

– Чего мне недостает, – с нажимом произнес он, – если хотите знать, так это охоты на немцев. Мне в кайф было их убивать. Загонял их к земле, пока не окажутся слишком низко, чтобы выброситься с парашютом, и в воздухе приканчивал. Вот где самая радость. – Проссер, похоже, твердо вознамерился изображать свирепость. – Однажды над Ла-Маншем сцепился я со сто девятым. У него повороты получались более резкими, но силы у нас были практически равны. Мы ненадолго схлестнулись, но на самом деле ни один не мог подобраться ближе к другому, чтобы нажать на гашетку. Чуток погодя он оторвался, покачал крыльями и направился к себе на базу. Если бы он не покачал крыльями, я бы так сильно не разозлился. Кто ты, собственно, такой? Рыцарь в доспехах нашелся. Закадычный дружбан и компанейский товарищ. Набрал я чуть высоты. Солнца, чтобы сориентироваться, не было, но этот гад, видимо, и не ожидал, что я буду его преследовать. Думал, наверно, что я, рубаха-парень, полечу домой, набью брюхо и сыграю партию в гольф. Постепенно стал я его нагонять, – то ли он горючку растягивал, то ли еще что. Прошу заметить, к тому времени, как я с ним поравнялся, мою машину уже трясло, как товарняк на ухабах. Дал ему секунд восемь. Видел, как у него от крыла куски отваливаются. Сбивать его не стал, а зря; но, думаю, он понял, что я о нем думаю.

Восход Проссер развернулся и затопал прочь из кухни. Джин вытащила застрявший между зубами кусочек стебля и пожевала. Она оказалась права. На вкус действительно горечь.

После того случая Проссер пристрастился спускаться из своей каморки и заводить разговоры. Обычно Джин продолжала свои хлопоты, а он стоял, прислонившись к дверному косяку. Им обоим казалось, что это упрощает беседу.

– Занесло меня как-то в Истли, – однажды начал он, когда Джин, присев на корточки перед камином, сворачивала для растопки газету «Экспресс». – Смотрю – взлетает малыш «скуа». Немного ветрено, но не так чтобы отменять полеты и вообще. «Скуа» – едва ли вам это известно – взлетает смешно, как бы с опущенным хвостом; ну, думаю, погляжу, хотя бы взбодрюсь чуток. Так вот, разогнался он по прямой полосе и уже набирал взлетную скорость, как вдруг подскочил, а затем кувырнулся. Обалдеть, как это выглядело: шлепнулся просто вверх днищем. Несколько наших парней бросились через гудрон – хотя бы, думали, ребят вытащить. На полпути смотрим – валяется что-то на полосе. Оказалось, это голова летчика. – Проссер посмотрел на Джин, но та, повернувшись к нему спиной, продолжала сворачивать газетную бумагу. – Подходим ближе – а там еще одна. Наверно, когда «скуа» опрокинулся, тогда это и произошло. Да так аккуратно – вы не поверите. Один из наших парней не смог этого пережить. Валлиец; ни о чем другом не заговаривал. «Прямо как одуванчики, скажи, Восход, правда ведь? – говорил он мне. – Идешь – и сшибаешь головки палкой, или чем получится, а сам думаешь: если я и впрямь такой ловкий, так сумею их посшибать, не задев пух». Вот такие у него были мысли. Те, что не отпускают… ты их не ждешь. У меня были товарищи, которых подстрелили в считаных ярдах от меня. Я видел, как они уходят в штопор, орал им по рации, знал, что они не смогут выброситься с парашютом, и пикировал за ними следом, видел, как они гибнут, а в голове крутилось: надо думать, и меня кто-нибудь проводит в последний путь, когда настанет мой черед. В момент катастрофы тебя потрясает происходящее и некоторое время душит, но потом отпускает. Не отпускают тебя только те случаи, в которых, к чертовой матери, попрано всякое достоинство. Прости, друг. Мне надо это осознать, думаешь ты, и порой худо-бедно свыкаешься с этой мыслью; но все равно хочешь, чтобы все шло так, как тебе думается. Казалось бы, это уже не важно. Ан нет. Еще как важно… Слыхал я об одном бедолаге из Касл-Бромвича. Он испытывал «спитфайр». Взлетел, направил нос вверх и стал максимально круто набирать высоту. Поднялся примерно до пятнадцати тысяч, но что-то пошло не так. Рухнул с пятнадцати тысяч прямо на полосу, с которой взлетал. Пришлось изрядно потрудиться, чтобы выкопать. Потом стали разбираться, что от него осталось – на тот случай, если в подаче кислорода был, например, угарный газ; короче, собрали все останки, чтобы отправить на экспертизу. Причем отправили в банке из-под конфет. – Он задумался. – Вот в чем ужас.

Джин не могла полностью уловить, в чем именно заключался ужас. Головки одуванчиков, банки из-под конфет – конечно, все это виделось недостойным. Возможно, потому, что звучало как-то обыденно, совсем не героически. Но ведь быть сбитым, или врезаться в горный склон, или заживо сгореть в кабине тоже не слишком привлекательно и благородно. Наверное, она слишком молода, чтобы рассуждать о смерти или о связанных с нею предрассудках.

– И как лучше всего… встретить такой миг?

– Раньше я постоянно об этом думал. Постоянно. Когда началась эта заваруха, я обычно воображал себя где-то около Дувра. Солнце, чайки, отблески древних меловых скал – прямо как у Веры Линн. Так или иначе, я тоже мог бы остаться там без боеприпасов, с пустыми топливными баками – и вдруг налетает целая эскадрилья «хейнкелей». Как огромный рой мух. Я бы пошел на перехват, вклинился прямо в их гущу с пробитым в решето фюзеляжем, выбрал ведущего ударной группы, подлетел прямиком к нему и врезался ему в хвост. И мы бы вместе рухнули на землю. Очень романтично.

– Для этого требуется смелость.

– Нет, смелость ни при чем. Это жуткая глупость и к тому же расточительность. Счет один-один – никудышное соотношение.

– И даже сегодня так считается? – Джин сама немного удивилась своему вопросу.

– Ну, сегодня… Сегодня мы несколько более реалистичны. И несколько более расточительны. Сегодня я бы последовал примеру довольно большого числа летчиков, особенно молодых, которые летали еще году в тридцать девятом – сороковом. Надо заметить, что есть такие парадоксы. Ты не можешь набраться мастерства, не набравшись опыта, но, пока ты набираешься опыта, тебя с большой вероятностью собьют. И самых молодых пареньков ты рискуешь не увидеть после вылета. Поэтому на войне в эскадрильях случается так, что старослужащие становятся старше, а молодые – моложе. Затем некоторых стариков оттесняют, поскольку они слишком ценны, чтобы их потерять, и все заканчивается тем, что опыта у тебя становится меньше, чем было вначале. Ну так вот. Представьте, что вы – там, наверху, реально высоко. Когда поднимаешься выше двадцати пяти тысяч, попадаешь словно бы в другой мир. Во-первых, там жуткий колотун; да и машина ведет себя по-иному. Медленнее набирает высоту и скользит по небу, потому как воздух сильно разрежен, и винтам не за что ухватиться, и управление чуток буксует. Потом у тебя начинает запотевать оргстекло, и обзор становится хуже. Опыт боевых вылетов у тебя невелик, и набирать высоту слегка боязно. Поднимаешься прямо к солнцу – тебе кажется, что так безопаснее. Там наверху оно гораздо ярче, чем обычно. В вышине все гораздо ярче. Прикладываешь ладонь козырьком, слегка разводишь пальцы и щуришься. Продолжаешь набирать высоту. Сквозь пальцы смотришь на солнце, не отводя взгляд, и замечаешь, что чем ближе подлетаешь к нему, тем тебе холоднее. Ты должен был бы по этому поводу забеспокоиться, но этого не происходит. Не происходит потому, что тебе радостно. А радостно тебе по причине крошечной утечки кислорода. Тебе даже в голову не приходит, что тут какой-то подвох; да, реакции замедляются, но ты считаешь, что это нормально. Потом ты слегка слабеешь; не крутишь головой так часто, как надо бы. У тебя ничего не болит, ты даже не ощущаешь холода. Больше не хочешь никого убивать: это чувство утекало вместе с кислородом. Ты чувствуешь себя счастливым. А потом – одно из двух. Либо на тебя со вспышкой и шквалом пламени обрушивается сто девятый, и все заканчивается, как по нотам. Или вообще ничего не происходит, и ты продолжаешь набирать высоту через разреженный голубой воздух, неотрывно глядя на солнце сквозь пальцы; оргстекло заиндевело, но внутри тепло, уютно, и ни одной мысли в голове, пока рука не упадет тебе на колени, а голова – на грудь, но ты даже не замечаешь, что тебе каюк…

Как прикажете на это реагировать? – подумала Джин. Нельзя же заорать «Постойте!», как будто Проссер, стоя на парапете, собирается покончить с собой. Нельзя с чистой совестью признать, что это был смелый и красивый рассказ, пусть даже тебе он показался именно таким. Нужно просто выждать – и пусть рассказывает дальше.

– Иногда мне думается, что не надо меня больше допускать к полетам. Я же вижу, что в один прекрасный день смогу что-нибудь этакое выкинуть. Как только почувствую, что сыт по горло. Конечно, надо будет сделать это над морем, иначе, не ровен час, грохнешься в чей-нибудь огород. Как после этого хозяева будут «копать во имя победы»?

– Это немыслимо.

– Вот именно что немыслимо.

– А… кроме того… вы еще не налетались… – Джин задумывала эту фразу как осторожный вопрос, но в середине, похоже, запаниковала: получилось высокомерно и категорично.

В ответ Проссер сменил тон на более жесткий:

– Ну, вы, милая девушка, хорошая слушательница, это правда, но не смыслите ни бельмеса. Ни бельмеса не смыслите.

– По крайней мере, я знаю, что ничего не смыслю, – сказала Джин, к своему изрядному удивлению; и к его удивлению тоже, потому что его тон сразу смягчился. Он продолжил, будто в забытьи:

– Там, наверху, действительно все иначе. То есть, когда налетал с мое, к тебе на какую-то минуту внезапно приходит осознание, что ты сыт по горло. Надо понимать, это нервы: ты очень долго был в напряжении, а потом слегка расслабился – и ощущение такое, будто это насовсем. Если хотите послушать курьезные истории, вам стоит пообщаться с кем-нибудь из ребят с «летающей лодки».

Хотела ли она послушать курьезные истории? Если про банки из-под конфет или про головки одуванчиков, то нет. Но Проссер не оставил ей выбора.

– Один мой приятель летал на «каталинах». Там боевые дежурства могут длиться от двадцати до двадцати двух часов кряду. Подъем в полночь, завтрак, вылет в два часа ночи и возвращение только в восемь или девять вечера. Наматывают часы над одним и тем же участком моря: какие уж там ощущения… Даже управлять не надо: почти все время «Джордж» ведет. А ты знай таращишься на море, высматривая подлодки, и ждешь очередной заварухи. Вот тогда-то твои глаза и начинают играть с тобой всякие шутки. Тот мой дружбан рассказывал, как однажды летал над Атлантикой и ни с того ни с сего резко взял штурвал на себя. Померещилось ему, что впереди гора.

– Наверно, это было такое облако – с виду как гора.

– Нет. После того как он выровнялся, а экипаж с досады обматерил его на все лады, ему удалось как следует оглядеться. Ничего: ни облачка, небо совершенно ясное… А с другим парнем приключилось нечто еще более диковинное. Нипочем не догадаетесь. Находился он в ста пятидесяти милях от западного побережья Ирландии. Летит – не торопится, смотрит вниз – и что он видит? Видит какого-то мотоциклиста: тот едет себе не спеша, как на воскресную прогулку.

– По воздуху?

– Конечно нет. Не глупите. По воздуху ехать невозможно. Двигался он по гребням волн; все чин чинарем. Очки, кожаные перчатки с крагами, сзади шлейф выхлопных газов. И довольный, как слон.

Джин захихикала:

– По морю, как по суху. Иисус, да и только.

– Я бы попросил: вот этого не надо, – с упреком выговорил Проссер. – Сам я в этом смысле без фанатизма, но не богохульствуйте в присутствии тех, кого это может покоробить.

– Прошу прощения.

– Принято.

* * *

– А вы кто?

– Я полицейский.

– Честно?

– Да.

– Правда-правда? Вы не похожи на полицейского.

– Нам приходится умело маскироваться, мисс.

– Но если переусердствовать, никто не поверит, что вы полицейский.

– Распознать всегда можно.

– Каким образом?

– Подойдите ближе – я покажу.

Он стоял у пропитанной креозотом парадной калитки с резным навершием в виде восходящего солнца; Джин оказалась на середине бетонированной дорожки – шла пощупать развешенное на веревке белье. Рослый, с мощной головой и с шеей школьника, стоял он в какой-то неловкой позе; коричневое пальто в елочку доходило ему почти до щиколоток.

На страницу:
3 из 7