
Полная версия
Услышь мою тишину
Именно такой я должна ее вспоминать. И продолжать жить. За двоих.
В этот момент мне кажется, что сестра, где бы она ни находилась, тоже подписалась под этой идеей, и я с трудом справляюсь с ликованием, на которое не имею права.
Выдыхаюсь лишь с наступлением белого невнятного рассвета — даже петухи не встречают его, проспав наступление нового дня на насестах, в тепле надворных построек. На секунду прикрыв веки, я мгновенно выпадаю за грань сна — утреннего одуряющего кошмара.
И вновь вижу крепко связанные запястья.
Беззвучный крик вырывается из груди, царапая горло.
Сбитые костяшки. Рельеф вен.
Но поверх них, вместо белых ситцевых полосок, до синяков натянут прозрачный скотч.
Это не руки сестры.
***
11
Как всегда, просыпаюсь с больной головой. По серости за окном невозможно определить, который сейчас час, а антикварный будильник на комоде безбожно врет.
Выбираюсь из плена одеял, вдоль стен прохожу на кухню, умываюсь холодной водой над раковиной, беспомощно осматриваюсь по сторонам. И нахожу для себя занятие: срочно ликвидирую кавардак, оставленный вчера на столе и плите.
Заунывный дождь скребет по стеклам, густая дымка за окном скрывает поля и деревья у реки.
Я ежусь и прячу в шкаф последнюю вытертую насухо тарелку, выключаю воду, смахиваю крошки в ведро.
С улицы доносится шум мотора, приглушенные голоса, стук автомобильных дверей и шаги.
Ирина Петровна включает свет в прихожей, чертыхаясь, избавляется от обуви и вплывает в дом, заражая его жизнью.
— Доброе утро, Владуся! — приветствует она и, обнаружив меня, машет рукой. — Не готовь! Я там плов и шашлыки привезла. Я мигом в душ, а потом все организую!
Я киваю.
Глазам снова становится жарко.
Пожалуй, только сейчас до меня по-настоящему доходит, зачем я снова приехала к ней.
Мне хотелось, чтобы она удержала меня от последнего шага.
***
Наш день и вечер проходят по давно известному сценарию, но это именно то, что мне нужно сейчас.
Темноту подсвечивает золотистая лампа, встроенная в вытяжку, сквозняки робко трогают занавески, толкают плечами раскрытую кухонную дверь, и Ирина Петровна, сидящая напротив, сетует на испортившуюся погоду: так некстати пошел дождь, даже в «Лесной сказке» стало тоскливо. Она отпивает вино, подливает чай в мою пиалу, вздыхает и задорно подмигивает. Много хохочет, подпирая розовые щеки пухлыми пальцами, рассыпается миллионами баек и историй, случившихся «с ее хорошими знакомыми», переходит на звезд кино и эстрады, а о своем Володе молчит как партизан. Но я понимаю: она абсолютно права в стремлении никого не впускать в свое счастье.
О Сороке я больше не расспрашиваю. Хочу, чтобы наше знакомство тоже осталось тайной для всех.
***
Следующим утром, сославшись на отгул, Ирина Петровна остается дома и затевает генеральную уборку. Перемещая по комнатам стремянку, она глубоким, поставленным голосом поет песни певицы Натали и скачет по углам, с упорством маньяка уничтожая несуществующую пыль и паутины. Усиленно стараюсь не отсвечивать, но Ирина Петровна ловит мой взгляд, забирает из слабых рук трость, торжественно вручает мне швабру и отсылает в чулан.
Добро пожаловать на трудотерапию…
Матерясь, вставляю ключ в огромный амбарный замок и налегаю на дверь. Та со скрипом поддается.
В чулане страшная холодина, тоска и жуть: единственная лампочка под потолком не способна разогнать застарелые густые тени, живущие за сундуками и шифоньерами добрую сотню лет.
Усердно протираю хрупкие, отливающие радугой стекла и поглядываю на улицу: небо заволокло тучами всех оттенков безысходности, моросивший было дождь окреп до ливня и размывает дороги. Пара шагов по таким — и кеды утонут в жирной непролазной бездонной грязи.
Интересно, чем сейчас занят Сорока? Как далеко он от меня?
Нужно было обменяться телефонами, но это простое решение даже не приходило мне в голову.
Опускаю тряпку и растерянно моргаю, собираясь с мыслями.
Мой телефон так и валяется отключенным, давно не используемый по прямому назначению. В нем лишь фонарик, навигатор, камера, программа для чтения электронных книг, плеер и… целая куча сообщений от Паши.
Теплого сладкого Паши из запретных воспоминаний, навечно спрятанных под непроглядным илом стыда.
Я до самого вечера разгребаю старье и хлам: узлы, баулы, ворохи чужих писем, подшивки истлевших газет.
Работы на месяц, и я впадаю в уныние до тех пор, пока Ирина Петровна не призывает меня на кухню, где мы до полуночи болтаем ни о чем под аккомпанемент звона чайных ложечек по фарфору и завываний ветра снаружи.
Спать ухожу в скверном настроении, а утром яркий солнечный луч бьет по сонным глазам.
За Ириной Петровной с щелчком закрывается дверь, я вскакиваю с кровати и прислушиваюсь. Так и есть: дождь прошел.
Судорожно мечусь по дому, привожу себя в порядок, хватаю трость и, путаясь в собственных кедах, ковыляю к калитке.
Я не знаю, где искать Сороку, но он нужен мне как воздух.
От поверхности насыщенной влагой земли поднимается пар, капли росы сияют в траве, теплое солнце прогоняет озноб и прогревает почти остывшую кровь.
Через поле я иду к реке.
***
12
Завидев меня, вербы вздрагивают от невидимого ветерка, шепчутся и расступаются, словно в испуге.
От неясных предчувствий кровь разгоняется в венах на полную мощь. Я хочу освободиться, сбросить с плеч еще хотя бы малую часть груза.
Внезапный писк в ушах заглушает все остальные звуки и взрывается тишиной — я выхожу на высокий берег и зажмуриваюсь от солнечных бликов, мерцающих на маслянистой зеленой поверхности реки.
Оглядываюсь вокруг, с надеждой всматриваюсь в заросли и разочарованно вздыхаю: здесь никого нет.
Медленно опускаюсь на золотой песок, еще не просохший после затяжного дождя, расслабляю усталую спину и наблюдаю за движением воды — она утекает без возврата, скрывается из виду, проплывает мимо новых берегов. А я остаюсь в неизменной точке пространства, застыв в думах, погрязнув в них.
Нельзя войти в одну реку дважды.
А жаль. Жаль…
Я не знаю, сколько просидела в одиночестве на грани яви и сна, подставив стянутую шрамами кожу теплым лучам, но боковым зрением замечаю неясное движение и что-то светлое справа. Поднимаю взгляд, и облегчение проступает слезами на глазах — Сорока, улыбаясь, садится рядом.
— Привет!
— Привет! Давно не виделись… — пищу я, и он соглашается:
— Да…
Наши ноги в потертых кедах болтаются над мутной водой. На том берегу отрывисто каркает ворона, за преградой из полувековых ветел начинается поле — километры зеленых просторов, за ним шоссе — дорога в большие города. В будущее, в мечты, в жизнь. А на этом берегу есть только тишина. Я и прошлое. И Сорока.
Я и не думала уже, что когда-нибудь снова буду нуждаться в общении с кем-то, что буду по кому-то скучать и радоваться моменту встречи.
Даже если сейчас парень предложит мне прогуляться по безлюдным окрестностям, я соглашусь. Пойду куда угодно. Опасения прошлых ночей улетучились вместе со здравым смыслом, исчезли в свете дня.
Но он молчит, жутко и загадочно.
И тогда прорывает меня.
— Миха, а давай номерами обменяемся? Ты же знаешь, как тут временами бывает скучно. Если бы у меня был твой телефон, мы могли бы просто поболтать… — Я сгораю от стыда, и Сорока глухо отзывается:
— Слушай, ну… у меня же… — Он трет бритый затылок. — Девушка есть. Негоже раздавать номера другим девчонкам.
Я уже слышала о его мифической девушке — неведомой счастливице, но именно сейчас невинная шутка вызывает обиду и злость.
— Как хочешь. Я больше ничего не стану выпрашивать у тебя!
Часто моргаю и отворачиваюсь.
Закусив губу, молча изучаю корявые корни, торчащие из разноцветной слоеной почвы обрыва, и горько усмехаюсь. При всем желании я не смогла бы произвести впечатление на мальчика, ведь от заносчивой красотки Влады не осталось и следа.
— Стоп. Так не пойдет! — Спохватившись, Сорока примирительно поднимает руки. — Я бы дал тебе свой телефон! Правда! Но… у меня его нет.
— Не ври! — Я с сомнением смотрю в синие глаза — ледяную пустоту с темным дном. — В каком веке ты живешь?
— В двадцать первом! — ржет Сорока и, став серьезным, прищуривается: — Что тебя так разозлило? То, что я не дал свой номер? Или то, что у меня кто-то есть?
Я отвожу взгляд. Это происходит снова. Он ничего не рассказывает о себе, но прекрасно понимает, что я впала в зависимость от возможности вывернуться перед ним наизнанку ради секундного избавления от груза вины.
— А тебе кто-нибудь нравится? — не унимается Сорока, вторгаясь на запретную территорию, и я застываю. Если расскажу — сломается еще один барьер, часть боли уйдет, я стану слабой и уязвимой, но освобожу разум для новых мыслей.
— Да… — Я решаюсь, и жар заливает щеки.
— Колись! — Сорока устраивается поудобнее, приготовившись слушать.
— В общем… был один парень. — Я глубоко вдыхаю и мучительно выдыхаю. — И есть. Но мы больше не общаемся.
— И что же он натворил? — любопытствует Сорока, но тут же исправляется под моим гневным взглядом: — Ладно, я не прошу подробностей!.. Как ты поняла, что влюбилась?
Он ждет, и я хватаюсь за спасительную рукоятку трости, собираясь с мыслями.
— Ну… я долгое время не знала, как правильно называется то, что я чувствую к нему. Просто мир становился ярче, когда он был рядом. Хотелось смеяться и плакать… Нравилось смотреть на него и слышать его голос, даже не вникая в смысл фраз. А говорил он всегда нужные слова, остроумно шутил, давал дельные советы, поддерживал. — Горло сдавливают слезы тоски и восторга. — Когда он был рядом, я чувствовала себя… странно. Я далеко не сразу поняла, что, возможно, влюблена. А потом…
— А потом?.. — напоминает Сорока, пристально глядя мне в глаза, и я выпаливаю:
— Да неважно. Мы давно расстались. После выписки из больницы я игнорю его и не читаю его сообщения.
— Стало быть, он тоже тебя любит?.. — предполагает Сорока, и я в ужасе вскрикиваю:
— Ты больной??? — Костяшки обхвативших трость пальцев белеют, страх опаляет все внутри: — Я же теперь инвалид. Монстр Франкенштейна! Посмотри на меня! Одна нога короче другой, на руках и на лбу заплатки, с ног содрана кожа… Я хожу с палочкой. Лол, я пенсию получаю!
Сорока сканирует мое лицо.
— Ну и что? — Он абсолютно спокоен. — Если парень продолжает тебя донимать, значит, ему все еще есть что сказать тебе.
Он пялится на меня с безмятежной снисходительностью, и я всхлипываю:
— Он роскошный мальчик. Он не для меня. Все это больше не для меня и должно остаться в прошлом, черт побери!
— Ты не права! — Сорока качает головой. — Ты ни фига не права! Просто послушай, что я скажу тебе!
***
13
В предвкушении узнать хоть что-то о нем, я подаюсь вперед, двигаюсь ближе, любопытство и азарт оживают в груди, но тут же улетучиваются от сквозняка разочарования, потому что Сорока объявляет:
— Я люблю свою девушку! — Со смертельной скукой гляжу на него, но он упрямо продолжает: — Каюсь, раньше я велся на броскую внешность, и Ксюху с первого взгляда не рассмотрел. Но однажды она засмеялась и… я забыл имя друга, находившегося рядом. Я видел только ее и тихо охреневал… Это было как вспышка молнии. В тот миг мне захотелось перевернуть реальность. — Сорока мучительно подбирает слова, и лицо его светлеет: — Блин. Вот представь, ты живешь в большом сером городе, ходишь по его грязным улицам, без перспектив, без денег, но внутри тебя бушует любовь. И ты чувствуешь себя невъе… кхм… очень крутым красавчиком, которому все под силу, а любое море — по колено. В драке ты бьешь точнее, убегаешь от ментов проворнее, учебники в шараге читаешь внимательнее, потому что тебе есть за что бороться. Есть что терять. Есть к чему стремиться. Ты уступаешь место женщинам в транспорте или переводишь бабушек через оживленную улицу, потому что хочешь, чтобы хорошего вокруг стало чуть больше. Хочешь, чтобы ОНА жила в мире, где добро обязательно победит. Да, я мало что могу, но я хочу, чтобы ее разноцветные волосы развевались по ветру, чтобы она вплетала в них свои колокольчики и смеялась так же, как тогда, в самый первый день. Чтобы была самым счастливым человеком на земле. Чтобы все ее мечты сбылись! И мне больше ничего не нужно. И дело не в каких-то ее или моих комплексах и предрассудках, не в том, красива ли она по общепринятым канонам… Я выбрал ее. А она верит мне. Я никогда больше не посмотрю на других девчонок, потому что знаю теперь, что такое любовь. Любовь — это свет. Он дает надежду. И он сильнее смерти.
Сорока умолкает, погрузившись в неведомые, невероятные воспоминания. Солнечные лучи отражаются от белой футболки, делая ее нестерпимо яркой, и я отворачиваюсь. Глаза печет, легкий ветерок непривычно холодит щеки. Быстро провожу ладонью по лицу и обнаруживаю на ней мокрый след.
Я тоже чувствую этот свет — душа заходится, сердце замирает. Факт, что у Сороки есть девушка, больше не задевает меня. Я рада за них, счастлива от того, что такая любовь существует, а мне представилась возможность погреться в ее лучах. Посидеть рядом…
— Что, завидно? — Сорока поднимает хмурый взгляд и усмехается. — Но ты такого не достойна.
Я теряю дар речи. Жгучая обида вмиг вытесняет из души тепло, перечеркнув любой намек на зарождающуюся дружбу.
Рукоятка трости вот-вот переломится под нажимом пальцев, я с трудом ослабляю хватку.
Он прав.
Насухо вытираю покрасневшие глаза и соглашаюсь:
— Я знаю. Об этом и толкую.
Сорока обреченно качает головой:
— Да не о том я!.. Ты слишком зациклена на себе и лишаешь любящего тебя человека права быть счастливым. Лишаешь надежды.
Я растерянно моргаю и пытаюсь возражать, но он протестующе машет рукой:
— Сейчас ты скажешь, что шрамы — твоя веская причина тусоваться тут, в глухомани, динамить бывшего и корчить из себя страдалицу, пусть так. Но подумай на досуге: если чувак до сих пор не отказался от тебя, это что-то да значит, а? Не кивай на раны, не прикрывайся ими. Не решай за других… Знаешь, я сочувствую ему. Вот я бы никогда не влюбился в тебя. Не потому, что ты ходишь с палочкой. Просто ты не хочешь, чтобы тебя любили. — Он сплевывает, быстро встает и проходится вдоль берега.
А я остаюсь с открытым ртом и с осознанием. Я уродлива не потому, что на теле шрамы. Все гораздо хуже… И этого не спрятать.
Зеленые кроны, узловатые стволы, песчаный берег, поросший пучками травы, синее небо в сетке гибких ветвей — все приходит в движение, плывет и качается. Крупная дрожь сотрясает плечи — я беззвучно плачу, слезы искажают картинку яркого июньского дня.
Сорока, просунув большие пальцы в шлевки джинсов, стоит над водой в нескольких метрах от меня.
Как же я ненавижу его сейчас!
Тело горит от чудовищной боли.
— Действительно. — С моих онемевших губ слетает чужой хриплый голос. — Жизнь и решения других людей не должны зависеть от меня. Ничто в этом мире и не зависит от меня. Я ничего не могу изменить, ничего не в состоянии исправить, и это ужасно. Я отстранилась от близких, оттолкнула их и заставила принять это… Но я просто… пытаюсь казаться сильной. И мне верят, ведь издалека не заметно, как обстоят мои дела. А на самом деле я жалкая. Ты понял это, как только приблизился. Я жалкая. Ну так пожалей меня?!
Последняя фраза отдается в висках, потому что я кричу.
Светлый смазанный силуэт быстро приближается, Сорока садится на корточки, и его шепот раздается над ухом:
— А при чем здесь я? Ты прекрасно знаешь, кто сможет тебя утешить. И ему наплевать на твои шрамы…
Я в ужасе мотаю головой.
Полный бред.
Паша продолжает писать мне лишь потому, что в очередной раз старается сохранить хорошую мину при плохой игре.
Но Сорока не затыкается:
— …А раны будут болеть всегда. Как напоминание, что ты жива. Ты жива!
Я кусаю губу, оборачиваюсь и натыкаюсь на растерянные синие глаза.
— Не обижайся… Сказал как есть, — оправдывается Сорока. — Я всегда говорю то, что думаю.
Он намеренно спровоцировал мою истерику, выволок наружу секреты и избавил от них, промыл мозги, сделав невыносимо больно, но мне по инерции хочется посильнее ударить в ответ.
— Эй, Сорока! Ну а твоя Ксюха… где она сейчас? — Я улыбаюсь, приторно и поддельно, но проваливаюсь в черно-синюю пустоту его глаз и в панике иду ко дну.
Сорока отводит взгляд.
— Дома, в городе… — Он увиливает, и я напираю:
— А почему же ты тусуешься здесь, в глухомани? Прячешься от чего-то? Почему ты не в городе, не с ней?..
Над берегом повисает тишина.
В ушах пощелкивает, от пережитого волнения мерзкая холодная слабость расползается по конечностям, кровь отливает от лица. Я жду ответа, но Сорока резким движением смахивает надоевшую челку, встает и вновь отходит подальше. Разговор окончен.
Мои попытки узнать о нем хоть что-то снова потерпели фиаско.
Утопив в мягкий песок верную трость, неловко поднимаюсь и сообщаю:
— Мне пора. Как бы там ни было… Извини. И спасибо!
— Ага, — отзывается он, — еще увидимся. Пока.
***
Остаток дня пребываю в дурном настроении — пытаюсь читать, смотреть сериал, убираться, стирать, готовить. Но слова Сороки настигают везде и клюют в темя. Я жалею себя. Я отталкиваю от себя людей. Я прячусь. Позорно прячусь.
Вскакиваю и ковыляю в темный сырой чулан — там кипы старых газет ждут момента, когда Ирина Петровна снова отправит меня отбывать трудовую повинность. Замирая от омерзения, смахиваю тряпкой сухие крылья насекомых и лапки пауков, формирую из истлевших листов стопку, перевязываю ее бечевкой и волоку к веранде.
Опускаюсь на колени, просовываю газеты в мангал, щедро лью сверху жидкость для розжига огня и чиркаю каминной спичкой.
Пламя искрами взвивается в воздух, незнакомые люди на фотографиях съеживаются и поглощаются жадной чернотой.
Всколыхнувшиеся ассоциации пробуждают воспоминания: непроглядный мрак летнего леса, синий купол палатки с отсветами костра. Я сижу на резиновой «точке» и фокусирую зрение то на котелке с остывшей лапшой, то на початой бутылке коньяка, то на гитаре и длинных пальцах Паши.
Мы ушли в поход с ночевкой, а теперь пьяны и орем в черную пустоту песни, срывая голоса. Стася, подняв к небесам тонкие руки, танцует — ее движения, то плавные, то отрывистые, наполнены страстью, лицо спокойно, будто она погружена в транс или глубокий сон. На хрупких запястьях гремят браслеты, светлые волосы разметались по плечам и спине. Она прекрасна.
Песня кончается, гитара смолкает, над поляной повисает тишина. Паша, забыв обо всем, любуется Стасей… Долго-долго. Перехватив мой взгляд, он волшебно улыбается и, растягивая слова, предлагает:
— Давайте еще споем!
Это было в прошлом июне. Прощальная вечеринка перед отъездом на практику. Последние сутки нашей дружбы.
Тогда, будучи еще здоровой и нормальной, я в очередной раз задалась вопросом, почему Паша тусуется с нами.
И ответ прожег, как отлетевшая от пламени искра.
…Из-за Стаси. Ну конечно же!
Он был с нами из-за ее обаяния и тонкой неземной красоты.
Так и есть.
Я подбрасываю спичку в мангал, и она разделяет незавидную участь старых газет.
Паша не выбирал меня. Он не мог выбрать меня.
А этот позер, диванный психолог Сорока, ни черта не знает о жизни, не разбирается в мотивах и поступках людей.
***
14
Вытянув покалеченные ноги, я скучаю под навесом веранды и смотрю на далекий лес, подернутый голубой дымкой, на белые громады облаков в прозрачном небе, на суетливых трясогузок, которые прыгают по проводам, натянутым между столбами.
Из-за жары и влажности тяжело дышится, испарина выступает на коже мелкими каплями, глаза слипаются — в знойные предзакатные часы даже собаки не лают в соседних дворах.
Меня все еще потряхивает от злости и обиды на Сороку.
И на себя.
Нет, я злюсь только на себя.
А взбудораженные разговором воспоминания о Паше, которые я так пыталась подавить, вытесняют из головы все другие размышления и думы.
Интересно, как он сейчас живет?
Впервые мы со Стасей увидели его в год окончания школы, летним солнечным утром в фойе колледжа искусства и культуры — у мамы не было денег на дорогостоящие вузы, впрочем, мы бы все равно подали документы именно туда. Хохоча и прикалываясь, мы пробирались сквозь шумную толпу к выходу, когда Стася дернула меня за рукав.
— Глянь, какой качественный мальчик! — В ее взгляде читался шок.
Я тоже обернулась — возле столов приемной комиссии стоял растерянный высокий парень с идеально красивым лицом. Он машинально смахнул со лба русую челку, отливающую медью, и я заглянула в медовую глубину его огромных глаз… Кажется, я выругалась, забыла закрыть рот и так и стояла на месте, пока Стася тайком щелкала камерой телефона и тихонько скулила.
Мы очень быстро выяснили, что зовут красавчика Паша, что он играет на аккордеоне и даже является лауреатом каких-то конкурсов, узнали, в какой группе он будет учиться, разыскали его страницы в соцсетях. На них он не представал таким уж неземным: как и мы, мотался по заброшкам и концертам в клубах, выпивал, тусовался с разными людьми. Когда нужны были деньги — играл в парке вальсы, но больше тяготел к гитаре. Так что в сентябре мы без всякого пиетета решительно подвалили к нему и познакомились. Или он к нам… не суть.
Вокруг нас всегда вертелись интересные личности — творческие, веселые и своеобразные, но Паша выделялся из толпы вечной готовностью прийти на помощь, рассудить, утешить, помочь. Скромность, воспитанность и легкую аристократическую отстраненность он не утрачивал, даже будучи пьяным в хлам, и это было удивительно. Когда мы удрали от мамы, Паша собственноручно притащил из отцовского гаража старый кухонный стол, табуретки, телевизор и прочие необходимые в быту предметы. Он же приносил нам еду, когда у Стаси не было заказов, а меня выгоняли с очередной подработки и в нашем пустом холодильнике вешалась мышь.
Паша подписывался на любые авантюры, в любое время суток был готов сорваться из дома, у него всегда водились карманные деньги… А еще он одной улыбкой мог расплавить айсберг и расположить к себе абсолютно любого человека.
Незаметно мы трое стали неразлучными.
— Клево. Ты наша подруга, только мальчик! — смеялась Стася, вплетая в его длинную челку атласные розочки канзаши, которые мы с успехом научились делать, а он хохотал, лежа на ее коленях.
В первый год знакомства Паша периодически выпадал из нашего поля зрения, а потом в профиле какой-нибудь курицы из колледжа всплывали их совместные фотки в декорациях популярного в городе паба. Но в понедельник Паша неизменно заявлялся к нам с помятым виноватым лицом и терпеливо сносил все подколы и шутки. Постепенно его загулы прекратились, и мы стали тусоваться вместе семь дней в неделю.
Это Стася придумала для него образ парижского мима для выступлений в парке. А я когда-то собственноручно наносила ему белила на лицо…
После тех посиделок с костром и шаманскими танцами сестры мы разлучились на долгие недели — разъехались по разным концам области.
В прошлом июне — таком же жарком и тоскливом, я впервые узнала, каково это — скучать… Душу тянуло и пекло, я не находила себе места, рвалась домой, считала дни до отъезда. Мне не хватало сестры — я ночами ревела в подушку, и мой опухший вид вызывал у Ирины Петровны массу вопросов. А еще мне не хватало Паши. Настолько сильно, что я тронулась умом. Мне больше не хотелось делить его с сестрой, не хотелось, чтобы он так восторженно смотрел на нее, не хотелось, чтобы он писал ей, отвечал на ее сообщения, смеялся над ее шутками, обнимал ее и улыбался ей. Потому что он стал для меня важнее, чем Стася…









