
Полная версия
Развод. Право на себя
“Всё будет хорошо”.
Нужен отец, который грозно спросит:
“Где этот негодяй? Я с ним поговорю!”
Да, глупо, но кажется, что это какое-то спасение, когда все вокруг рушится. Детская, наивная, утробная потребность. Я почти верю в неё, пока машина не останавливается у знакомой пятиэтажки, в которой я выросла. Окна их квартиры на третьем этаже светятся жёлтым, уютным светом. Вроде бы всё как всегда.
Но когда я поднимаюсь по лестнице, ноги становятся ватными. Что я скажу? Как начну?
“Мама, папа, у Миши внебрачный сын, и теперь он живёт у нас, а Илья с ним играет, и мой мир рухнул?”
Звучит как бред сумасшедшей из плохого сериала. Я останавливаюсь перед дверью, делаю глубокий вдох, пытаясь собрать своё лицо во что-то менее потерянное, и звоню.
Дверь открывает мама. Она как всегда в фартуке, а у них дома пахнет жареной картошкой и детством.
— Алёнушка! Сюрприз-то какой! — ее лицо озаряется искренней радостью, но тут же на нём появляется тревога. Она смотрит на меня, на мои, наверное, запавшие глаза, на мои бескровные губы. — Ты чего такая? Заходи, заходи, холодно же.
В гостиной папа смотрит телевизор. Новости. Как обычно. Увидев меня, он слегка откашливается, откладывает пульт.
— Дочка. А ты чего одна? Миши, с тобой нет или, может, он машину ставит? Всё в порядке?
Их забота как тёплое одеяло, в которое так хочется закутаться. Но именно сейчас я чувствую, как под ним уже ползут мурашки ледяного предчувствия. Мы садимся на кухне. Мама ставит передо мной чашку чая, пахнущего лимоном и мятой. Я беру её в ладони, греюсь. Молчу.
— Ну? — не выдерживает папа. — Говори, что стряслось. По лицу же видно, что стряслось нечто нехорошее.
Я смотрю на них. Думаю пару секунд, а потом начинаю говорить. Сначала сбивчиво, потом, по мере того, как слова вырываются наружу, всё быстрее и жёстче. Про ребёнка в машине. Про ложь. Про тест ДНК. Про то, как Илья уже втянут в этот цирк. Я не рыдаю. Я просто излагаю факты, как на суде, но голос предательски дрожит на последних словах. Мне нужно выговориться. Разделить с кем-то свою боль.
Я заканчиваю и жду их возмущения, их гнева за меня, их поддержки.
Папа откидывается на спинку стула, потирает ладонью подбородок. Щетина шуршит. Он смотрит не на меня, а куда-то в стол.
— Хм, — произносит он наконец. — Дело-то… дело обычное, Алён. Нехорошее, конечно. Но не смертельное.
Я замираю. “Дело обычное”?
— Пап, у него ребёнок! Пять лет! Он двадцать лет врал!
— Да ладно тебе! Не двадцать. Шесть получается. А это уже не такой уж и срок.
— Врал, не врал… Может, боялся сказать, — вступает мама, голос у нее виноватый, примирительный. Она кладёт свою руку поверх моей. — Алён, ты посмотри на это с другой стороны. Он не бросил этого ребёнка. Значит, подошел со всей ответственностью. Деньгами, наверное, помогал всё время им.
— Какая разница?! — вырывается у меня. — Он живёт двойной жизнью! Он берёт деньги из своей семьи и отдаёт туда. Это не нормально. Не правильно. Он мог сказать. Мог сначала развестись со мной, а уже потом строить вторую семью, но вместо этого он решил…
— А ты терпи. Ты же умная женщина, — перебивает меня папа уже более твёрдо. Его голос звучит не как совет, а как приговор. — У тебя двое детей. Степа вот-вот женится. Развод — это скандал, дележка, разлад в семье, с детьми. А мужик он у тебя, что ни говори, с деньгами. Дело свое имеет, не пьёт, не бьёт… Это уже хорошо. Да, и тебя он любит. Не любил бы, так не поженились бы.
У меня перехватывает дыхание. Словно все органы в груди резко сменили плотность и теперь тянут вниз, в какую-то бездну. Я смотрю на отца, не веря своим ушам.
“Уже хорошо”.
Значит, если бы пил и бил, то было бы плохо. А так ничего страшного. Ерунда. Ребенок и женщина, с которой он, скорее всего, спит, а потом возвращается ко мне как ни в чем не бывало.
Моя боль, моё унижение, моё крушение — всего лишь досадная помеха для сохранения видимости благополучия.
— Мама, — шепчу я, обращаясь к ней в последней надежде. Хотя бы она должна меня понять. Она же женщина. Она же может встать на мое место, но она предпочитает избегать моего взгляда, поправляя салфетницу. Потом наклоняется ко мне и говорит тихо, почти шёпотом, как будто сообщая великую, неприглядную тайну:
— Алён, да ладно тебе. Все мужики гуляют. Это в природе их заложено. Твой хоть ребёнка признал, не открестился. Многим бы так. Ты не первая, ты не последняя. Главное — семью сохранить. Ради детей.
“Все мужики гуляют”.
Эти слова добивают меня окончательно. Это не поддержка. Это хладнокровное предательство. Предательство поколениями накопленной лжи, смирения и страха. Они предлагают мне не бороться, а сдаться. Не отстаивать своё достоинство, а “сохранить семью”. Ту самую гнилую видимость, которую Миша и создал.
Я медленно убираю свою руку из-под её ладони. Чай в чашке остыл, на поверхности плавает жёлтая плёнка. Я встаю. Ноги держат, но всё тело кажется чужим, тяжёлым.
— Я вас поняла, — говорю я. Мой голос звучит ровно, пусто. — Спасибо за чай.
— Алёна, ты куда? — поднимается мама, и ее лицо теперь кажется испуганным. — Оставайся, поужинай! Поговорим ещё!
— Нет, — отрезаю я. — Мне нужно…. Я лучше все же пойду. Не буду обременять вас своим присутствием. Я поеду домой.
Я произношу это автоматически, уже не понимая, что значит “дом”. Выхожу на лестничную площадку и дверь за мной закрывается, отрезая тёплый свет кухни и их растерянные, беспомощные лица. Они не злодеи. Они просто живут в другой реальности. В реальности, где женское счастье измеряется толщиной кошелька мужа и отсутствием синяков. В реальности, где достоинство — роскошь, которую нельзя себе позволить.
Я спускаюсь по лестнице. Каждый шаг отдаётся в висках тяжёлым, глухим стуком. На улице темно, мороз щиплет щёки. Я стою у подъезда, не зная, куда идти.
“Домой?”
Туда, где меня ждёт чужой ребёнок и муж-предатель? У меня теперь нет дома. Есть адрес, где я прописана.
Я понимаю, что помощи ждать неоткуда. Вообще. Ни от кого. Родители отреклись, сын переметнулся, муж стал врагом. Коллеги? Они увидят слабину, и моя профессиональная репутация рассыплется в прах.
Остаётся только одна точка опоры. Я сама.
Но я её уже не чувствую. Я сейчас просто женщина, стоящая на морозе в полном одиночестве. И я кажусь себе призраком. Призраком той Алёны, которая была раньше. Та шла уверенно, с полной сумкой достижений и твердым знанием, что у неё есть тыл. У этой… за спиной только холодный ветер и эхо материнских слов: “Все мужики гуляют”.
Я медленно иду по снегу, не замечая направления. Просто иду, потому что стоять на месте значит превратиться в ледяную статую собственного горя. И с каждым шагом внутри что-то затвердевает. Что-то прочное и страшное.
Если помощи нет, значит, придётся выживать одной. Если все предали, значит, надо полагаться только на себя. Если мой мир рухнул, значит, я построю его заново. Камень за камнем.
Но есть и тот, кто все еще остается моей последней надеждой. Степа. Он единственный, кто еще ничего не знает, и пока я еще держусь на том, что он не окажется таким же, как и Илья.
Я надеюсь, что он не встанет на сторону отца. Не будет защищать его. Иначе… иначе, мне придется очень тяжело. Настолько, что я не знаю смогу ли я выстоять.
Глава 9
Алена
Я стою под окнами нашего дома. Точнее, под окнами квартиры, которая была нашим домом. Свет в гостиной горит тёплым, жёлтым пятном. Картинка из прошлой жизни. Из вчерашней жизни. Я представляю, что там на диване, лежит Миша, возможно, с ноутбуком. Илья у себя в комнате, в наушниках. Тишина, покой. Ложь.
В эту картинку ворвался чужой элемент. Пятилетний мальчик. И свет в окне кажется уже не уютным, а наблюдательным постом, из которого за мной следят. Стоит ли подниматься? Может быть, он всё-таки уехал? Увёз его в квартиру к его матери, нанял няню, снял гостиницу? Слабая, глупая надежда теплится где-то на дне ледяного колодца, в который превратилась моя грудь.
А Илья? Если они уехали, Илья остался? Или пошёл с ними. Пошел защищать “братика” и “несправедливо обиженного папу?”
Я смотрю на освещенные окна, и во мне поднимается что-то тяжёлое, тёмное и упрямое. Это не гнев. Это право собственности. В самом примитивном, животном смысле.
Это мой дом.
Я платила за него своей работой, своими нервами, годами поддержки его бизнеса, своими родами, бессонными ночами, мытыми полами и выбранными вместе обоями. Это моя территория. И я не буду оттуда изгнана. Не уступлю это место ему и его… его последствиям.
Я распрямляю плечи. Ветер дует прямо в лицо, но внутри настоящий пожар. Я иду к подъезду. Вхожу. Лифт везет меня наверх, и я чувствую, как с каждым этажом напряжение нарастает, сжимая виски.
Ключ поворачивается беззвучно. В прихожей пахнет попкорном. До меня доносится звонкий, беззаботный детский смех. Смех, от которого сжимается всё внутри.
Я раздеваюсь и замираю на пороге гостиной. Они здесь.
Миша развалился в моём любимом кресле у окна. Он смотрит не на экран, а на диван. На нем, под моим пледом, сидит Кирилл. В пижаме. Рядом валяется Илья, уткнувшись в телефон, но иногда он что-то говорит мальчику, и тот заливается этим самым смехом. Они смотрят какой-то яркий, глупый мультик.
Идиллия. Новая. Их идиллия. На моей территории. С моим пледом. При свете моей люстры.
Каждый их смешок, каждый довольный вздох Миши как плевок. Плевок в мою боль, в моё одиночество, в наше совместное прошлое. Они устроились здесь, как у себя дома. Потому что он так решил. Потому что “всё можно решить цивилизованно”. То есть цинично.
Я не помню, как делаю шаг вперёд. Звук телевизора внезапно становится оглушительным. Я беру в руки пульт и молча выключаю.
Три пары глаз устремляются на меня. Миша смотрит на меня сурово, с яростью, которая рвется наружу. Мальчик, наоборот, выглядит растерянным, но я не скажу, что он испугался, скорее он расстроился, что его мультик выключили на самом интересном месте. И эта его уверенность, вседозволенность в моем доме говорит о многом. Значит, Миша позволяет ему это. Или он не такой уж и невинный.
— Мам…, — устало тянет Илья, словно я надоедливая муха Ильи.
— Всё, — говорю я, и мой голос режет воздух. — Представление окончено.
Миша медленно поднимается из кресла. На его лице не раскаяние, а раздраженная усталость, как у человека, которого оторвали от важного дела.
— Алёна, не начинай… Я думал, ты успокоилась.
— Я не начинаю, — перебиваю я и смотрю прямо на него, не отводя взгляда. — Я заканчиваю. Пора отвечать за свои поступки. Выбирай. Или он, — я киваю в сторону мальчика, не глядя на него, — уходит из моего дома прямо сейчас. И ты вместе с ним. Или ухожу я. И забираю с собой нашего сына.
В комнате повисает тишина. Илья вскакивает с дивана.
— Мам, что ты несешь?!
— Молчи, Илья! — бросаю я ему, не отрывая глаз от мужа.
Миша смотрит на меня. И вдруг на его губах появляется улыбка. Не добрая. Не виноватая. Холодная, снисходительная и… торжествующая. Он тихо смеется. Этот звук сухой, неприятный. Он заполняет комнату.
— Ты никуда не уйдёшь, Алён, — говорит он спокойно, почти ласково. — Ты слишком меркантильна для этого и крайне предусмотрительная.
Я чувствую, как холодный прилив крови отливает от лица.
— Что?
— Ты не отдашь мне эту квартиру просто так. Ты же знаешь, сколько она стоит. Сколько в неё вложено. И ты вложила наравне со мной. Это твое кровное. Ты не уйдёшь, оставив мне такое наследство. Это не в твоих правилах.
Он делает шаг ко мне. Его глаза теперь смотрят на меня не как на жену, не как на жертву, а как на оппонента. На противника, слабости которого он прекрасно изучил.
— У тебя нет на это сил, — продолжает он тихо, но так, чтобы слышал Илья. Чтобы слышал я. — И, главное… ты слишком любишь наш образ жизни. Хорошие рестораны. Машина. Уважение коллег, которые считают, что у тебя “идеальная семья”. Ты не променяешь это на съемную однушку и статус брошенной жены. Ты не такая.
Он произносит это с абсолютной уверенностью. Как констатацию факта. И впервые за двадцать лет я вижу его истинное лицо. Не мужа, ни отца, ни партнёра. Расчетливого манипулятора, который знает все мои кнопки и сейчас давит на них без всякого стеснения. Он не просто изменил. Он меня презирает. Презирает мою привязанность, которую создавал вместе со мной, мою гордость, которую теперь превращает в ошейник.
И самое страшное, он прав. В одном точно. Я действительно не готова с такой легкостью оставить ему квартиру, на которую я зарабатывала наравне с ним.
— Мама, я никуда не уйду! — еще больше шокирует меня Илья. — Прекращай вести себя так, словно ты одна можешь здесь принимать решения. Ты же сама всегда говорила, что я уже не ребенок. Так будь добра слушать и меня. Уважать мое мнение. Тебе хочется ссориться с отцом? Хочется показухи, так действуй. Только не вплетай в это меня. Я не хочу.
Я смотрю на самодовольное лицо мужа, на мальчика на диване, на серьезного Илью. И понимаю, что я не могу уйти, и позволить ему победить так легко…Он прав. Я не оставлю ему квартиру.
— Ты ошибаешься, — выдыхаю я. Голос звучит хрипло, но в нём нет дрожи. Теперь есть только сталь. — Ты ошибаешься насчет меня. Сильно ошибаешься. И если за столько лет совместной жизни ты так и не узнал меня, то это твои проблемы. Но я знаю одно. Ты проиграл. Ты показал, кто ты есть. И теперь я это тоже знаю. И это твой главный проигрыш.
Я разворачиваюсь и ухожу из гостиной. Не на улицу. В спальню. И запираю дверь на ключ. Впервые за двадцать лет. Мне нужно оградиться. От его голоса, от детского смеха, от этого чудовищного спектакля в моей же гостиной.
Я стою спиной к двери, слушая, как бьется сердце. Он показал свои карты. Теперь мне нужно решить, какую карту разыграю я.
Глава 10
Алена
На следующий день я просыпаюсь от того, что моя половина кровати пуста. Он не пришел. Не смог войти или решил, что не стоит еще сильнее нагнетать ситуацию. А возможно, он впервые испугался. Вспомнил о том, кто его жена.
Я лежу неподвижно, прислушиваясь. Из кухни доносится негромкая возня, детский голос что-то спрашивает, и мужской спокойный, ровный голос ему отвечает. Без интонаций. Без той теплоты, с которой он раньше говорил со Стёпой или Ильёй в детстве. Это инструкция. Это управление. Управление новой реальностью.
Я выхожу в коридор. Навстречу мне, пошатываясь от сна и увлеченности, бежит Кирилл. Он несет в руках игрушечный самолет. Наши глаза встречаются на секунду. В них детское, неподдельное любопытство и лёгкий испуг. Он резко сворачивает и убегает в гостиную, к безопасному дивану.
Я иду на кухню. Миша стоит у плиты и жарит яичницу. На нём домашние брюки и футболка. Вид совершенно обыденный. Но когда он поворачивается и видит меня, на его лице не появляется ничего. Ни улыбки, ни гримасы раздражения. Пустота. Он молча отворачивается, перекладывает яичницу на тарелку.
— Илья, — говорит он, не глядя на меня, голосом, каким мог бы отдать распоряжение курьеру. — Завтрак готов. Иди есть.
Илья, копошащийся в холодильнике, прыскает соком. Он оборачивается, смотрит то на отца, то на меня. На его лице растерянность. Он не понимает новых правил, но уже чувствует, что быть между двух огней неудобно. Возможно, именно сейчас, он осознает, что все давно вышло из-под контроля и стоит принять правду. Неудобную, но правду, что больше ничего не будет как прежде.
— Папа, а мама…
— Завтрак на столе, — повторяет Миша, всё так же не глядя в мою сторону. Он ставит тарелку на стол для Кирилла. Он, словно, почувствовав, возвращается. Миша усаживает его. Всё делает сам. Я словно невидимка.
Я подхожу к кофемашине. Беру свою чашку. Он стоит рядом, моет сковороду. Мы находимся в сантиметрах друг от друга, но между нами прозрачная, ледяная стена. Я чувствую тепло его тела, слышу его дыхание, но это не муж. Это статуя. Враждебный объект, занимающий пространство кухни.
Я наливаю кофе и ухожу, не сказав ни слова. Впервые за двадцать лет мы не поздоровались утром.
Тактика становится ясна в течение дня. Он не игнорирует меня полностью. Это было бы слишком просто. Он делает меня невидимой через посредника. Через нашего сына.
Я сижу в гостиной, пытаюсь читать служебную переписку на ноутбуке, но взгляд постоянно соскальзывает за окно, в пустоту.
— Илья, — раздаётся голос Миши из коридора. Он говорит громко, отчётливо, будто я нахожусь в другой квартире. — Скажи маме, что я сегодня заберу Кирилла из сада в пять.
Илья, игравший на приставке, морщится. Он ненавидит быть почтальоном. Но встает, подходит ко мне, не глядя в глаза.
— Мам… Папа сказал, что…
— Я слышала, — обрываю я его, и мой голос звучит резче, чем нужно. Илья вздрагивает и быстро ретируется.
Каждый раз, когда он произносит это “скажи маме”, во мне сжимается что-то маленькое и живое. Это унижение тоньше и страшнее любого крика. Крик — это признание моей значимости, моей способности ранить. А это полное удаление. Я больше не собеседник. Я функция, о которой нужно известить через третье лицо. Как инвалида, который не может воспринимать информацию напрямую.
Вечером, когда он возвращается с мальчиком, история повторяется.
— Илья, скажи маме, что ужин на столе. Если она голодна.
Я сижу в спальне. Слышу эти слова сквозь дверь. Я не голодна. Я вообще ничего не чувствую, кроме холодной, тошнотворной пустоты в желудке и желания поскорее с этим покончить. Но я выхожу. Из принципа. Это мой дом, и я имею право есть на своей кухне.
На кухне они уже сидят втроём. Миша кормит Кирилла с ложки, что-то ему рассказывая. Илья уплетает пасту, уткнувшись в телефон.
Я не принимаю его еду. Я готовлю себе сама. Достаю овощи из морозилки. Отправляю их на сковороду. Жду, когда они приготовятся. Накладываю.
Мне никто не говорит “приятного аппетита”. Места для меня здесь попросту нет. Илья поднимает на меня взгляд, и в его глазах я читаю неловкость и желание провалиться сквозь землю. Он не знает, как себя вести. Поддерживать отцовскую линию молчаливого бойкота? Или попытаться говорить с матерью, рискуя вызвать папин гнев?
Я пытаюсь с ним заговорить первой.
— Илья, как в школе?
— Нормально, — он неопределенно мычит, глядя в тарелку.
Миша в этот момент вытирает Кириллу рот салфеткой и говорит, не повышая голоса, но так, чтобы я обязательно услышала:
— Илья, не разговаривай с набитым ртом. Это некультурно.
Фраза формально обращена к сыну. Но её подтекст, её ледяная вежливость, направленная на пресечение любого нашего общения, — это удар ниже пояса и я наконец-то понимаю чего он добивается. Илья покорно замолкает. За столом повисает тягостное молчание, нарушаемое только звоном ложки о тарелку Кирилла и его лепетом.
Я чувствую себя призраком. Не тем страшным привидением, которое пугает, а тем незаметным, забытым духом, который бродит по когда-то родным местам, не в силах ни на что повлиять. Меня не ругают, со мной не спорят. Меня просто стараются не замечать. Максимум делают вид, что я неодушевленный предмет, о котором нужно известить.
Когда я мою свою тарелку, Миша подходит к мойке с грязной посудой. Кирилла. Он ставит её в раковину аккурат рядом, но не смотрит на меня, не говорит “подвинься” или “дай, я сам”. Он просто ждёт, пока я отойду. Его молчаливое присутствие за моей спиной — это физическое давление. Я быстро споласкиваю тарелку и ухожу.
Перед сном я слышу, как он читает Кириллу сказку в гостевой комнате, которую теперь называют “Кириной”. Голос ровный, спокойный. Потом он выходит, проходит по коридору мимо нашей спальни и заходит в кабинет. Я слышу, как щелкает замок. Он спит там. На раскладном диване.
Двадцать лет мы ложились спать вместе. Даже после ссор. Даже уставшие. Теперь тишина и два отдельных замка. Один на моей двери. Другой на его новой жизни, отгороженной от меня стеной ледяной вежливости и манипуляций через нашего сына.
Я ложусь в пустую кровать. Она кажется огромной и ледяной. Раньше я думала, что самое страшное — это скандал. Оказалось, самое страшное — это тишина. Тишина, в которой тебя стирают ластиком из собственной жизни, не тратя на это даже эмоций. И от этой тишины, от этого ощущения собственной невидимости, хочется закричать так, чтобы звенели стекла.
Но кричать некому. И незачем. Потому что он только этого и ждёт. Он специально провоцирует меня, чтобы я сорвалась, показала себя “истеричкой”, нестабильной, сумасшедшей. А он останется спокойным, рациональным, “по-взрослому” решающим проблему. Он останется тем, кто сможет в суде сказать, что он хотел мира. Что он заботится о нашем сыне, а я та, кто устраивает истерики, но я не позволю ему этого сделать. Я не позволю отнять у меня сына и мою жизнь таким грязным методом.
Мой аналитический мозг постепенно начинает видеть очертания реальности. Не как жертвы, а как того, кто умеет отключать эмоции и видеть цельную картинку.
И его действия уже не кажутся глупостью. Он продумывает каждый свой шаг, чтобы загнать меня в угол, но я буду действовать иначе. Так что он даже не поймет, когда окажется на дне.
Глава 11
Алена
Моя терпимость, если её вообще можно было так назвать, была не добродетелью, а формой паралича. Паралича от шока, от неверия, от ледяного ужаса, в который превратилась моя жизнь. Но любая анестезия рано или поздно заканчивается. И боль, острые, рваные осколки этой боли, прорываются наружу.
Пару дней я была призраком. Ходила по дому по натянутому канату ледяной сдержанности, глотая каждое его “скажи маме”, каждую его улыбку чужому ребёнку, каждый взгляд Ильи, полный растерянной жалости не ко мне, а к ситуации. Я думала, что так я сохраняю достоинство. Но достоинство нельзя сохранить, когда тебя стирают из собственной жизни, как карандашный набросок.
Перелом наступает вечером очередного дня. Боль и шок отступают. Голова проясняется, возвращая прежнюю Алену. Ту, которая умеет постоять за себя. Которая не готова мириться с выходками мужа и молча смотреть на то, как его внебрачный сын разгуливает по дому, словно он принадлежит ему.
Я стою в темноте спальни, пью третью чашку холодного чая и смотрю на стену. А потом вижу их. Миша выводит Кирилла из ванной, мальчик в забавной пижамке с динозаврами, с мокрыми вихрами. Они проходят по коридору мимо моей двери. Миша несёт его на руках, что-то тихо напевая. Ту же самую глупую песенку про паровозик, что пел Стёпе и Илье.
Этот звук. Эта интонация. Знакомая до слез, до боли в груди. Он не просто принял этого ребёнка. Он его любит. Любит так же нежно и просто, как любил наших детей. И это последняя капля. Та, что переполняет сосуд, полный яда, горечи и невысказанных вопросов.
Я не помню, как выхожу в коридор. Я просто оказываюсь там, блокируя им путь в гостевую комнату. Свет в прихожей резкий, он выхватывает наши лица. Его на мгновение застигнутое врасплох, моё, должно быть, дикое, искаженное.
— Кто она? — вырывается у меня совсем не то, что я хотела сказать. Голос не мой. Это низкий, хриплый шепот, полный такой ненависти, что я сама пугаюсь.
Кирилл инстинктивно прижимается к Мише, пряча лицо у него на плече. Я хотела сказать о разводе. О том, что больше не собираюсь оставаться его женой, но моя женская любопытная натура сказала совершенно не то, что хотел выдать мой рациональный мозг.
Миша замирает. Его лицо снова становится маской, но в глазах мелькает что-то живое, похожее на раздражение.
— Алёна, не сейчас. Ребенку пора спать.
Надо же. Он отвечает. Впервые видит во мне не пустое место, а жену, которая требует ответов.
— Я повторяю. Кто она?! — говорю я уже громче, не в силах остановиться.
Те образы, что крутились в голове все эти дни, вырываются наружу. Я осознаю, что спрашиваю это не потому что так будет легче, а потому, что именно так я буду знать, как мне действовать дальше. Я буду знать, кто мой противник и как мне стоит готовиться.









