
Полная версия
ТРИ СЕКУНДЫ СЧАСТЬЯ

Абдунасыр Туляганов
ТРИ СЕКУНДЫ СЧАСТЬЯ
Абдунасыр Туляганов
ТРИ СЕКУНДЫ СЧАСТЬЯ
роман
Составление, редакция и завершение —
Саид Туляганов
АННОТАЦИЯ
Ташкент и Париж, начало восьмидесятых. Физик, всю жизнь удерживающий плазму, которая гибнет и от слабого поля, и от сильного. Музыкант, играющий для четверых, которых нет в зале. Актриса, с детства ждущая разрешения на собственную жизнь. Парижанка, выбравшая одиночество как форму свободы.
Четверо решают одну задачу разными способами и ни один не находит ответа. Их пути пересекаются один раз, на одну неделю, и расходятся навсегда — а вещь, связывающая всех четверых, тридцать лет пролежит в шкатулке, и никто из них об этом не узнает.
Роман о том, как трудно человеку найти расстояние, на котором можно стоять рядом с другим, не растворяясь и не отталкивая. О позднесоветской интеллигенции, о Ташкенте, которого больше нет, о хлопковых полях, лабораториях и филармонических залах.
Книга начата отцом в начале восьмидесятых, оставлена незавершённой и дописана сыном сорок лет спустя. Разница между взглядом изнутри времени и взглядом из времени, когда стало известно всё, — и есть её главное содержание.
СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие. Погрешность 1
Пролог. Свет погасшей звезды 3
Глава первая. Чужой свет 5
Глава вторая. Найденный листок 22
Глава третья. По другую сторону 30
Глава четвёртая. Первая трещина 48
Глава пятая. Язык частиц 63
Глава шестая. Белое поле 75
Глава седьмая. Приданое 97
Глава восьмая. Разменная монета 113
Глава девятая. Гости 127
Глава десятая. Азиза 136
Глава одиннадцатая. Дикие интеллектуалы 143
Глава двенадцатая. Нужные люди 155
Глава тринадцатая. Кислый привкус надежды 166
Глава четырнадцатая. Невеста концертного зала 176
Глава пятнадцатая. У Тумана была дочь 186
Глава шестнадцатая. Чужая удача 204
Глава семнадцатая. Другой угол падения света 209
Глава восемнадцатая. Сорок шесть ступенек вниз 216
Глава девятнадцатая. Замерзающий огонь 229
Глава двадцатая. Несущие стены 235
Глава двадцать первая. Своя комната 241
Глава двадцать вторая. Между крепостью и пустыней 248
Глава двадцать третья. Серый цвет 254
Глава двадцать четвёртая. Неделя четырёх миров 260
Глава двадцать пятая. Он искал точное решение 267
Эпилог. Расстояние 272
От составителя 276
Предисловие. Погрешность
Я пишу это быстрее, чем привык.
Не потому, что тороплюсь куда-то по делу, а потому, что в последнее время особенно ясно чувствую: времени меньше, чем кажется. Раньше я откладывал эти страницы на выходные, на отпуск, на то неопределённое светлое будущее, в котором всегда находится досуг для важного. Теперь я так не думаю. Пишу по вечерам, иногда ночами. Объяснять это чувство подробнее не стану — пусть остаётся при мне. Отмечаю его здесь только как обстоятельство, повлиявшее на текст.
Я физик. Меня с молодости приучили не доверять числу без указанной погрешности и выводу без данных. Но есть вещи, которых нельзя измерить приборами. Течение собственной жизни, например. Скорость, с которой заканчивается написанное и ненаписанное. Об этих вещах я думаю теперь чаще, чем о плазме и её неустойчивостях, хотя ей я обязан почти всем, что умею.
Я родился и вырос в Ташкенте.
Эта книга — попытка удержать город таким, каким он был, прежде чем он изменится сам и прежде чем изменится моя память о нём. Память меняется быстрее города, и это единственное, в чём я здесь уверен.
Город, где из одного окна доносился азан, а из соседнего — хрипящий бобинник, и никто вокруг не считал это противоречием. Старое и новое перемешивались без спроса и без объявленного перемирия — просто потому, что так сложилось время, в котором мы жили.
Я хотел записать этот город и этих людей, пока они ещё живы во мне, пока подробности не выцвели, как выцветает всё, к чему долго не притрагиваешься.
Друзья мои растворены здесь по кускам — по интонации, по одной подслушанной фразе, по чужому смеху у чужого костра. Надеюсь, они узнают себя, если книга когда-нибудь до них дойдёт. И надеюсь, что узнавание не причинит им боли: я не хотел никого разоблачать. Я хотел только не дать нам всем раствориться в том безымянном забвении, которое обычно и достаётся людям вроде нас — не героям, не знаменитостям, а просто тем, кто честно прожил рядом друг с другом отрезок времени.
Не знаю, будет ли у меня возможность довести до конца всё, что задумано. Некоторые линии не дописаны у меня даже мысленно. Если завершить их не выйдет, пусть читатель отнесётся к обрыву не как к небрежности, а как к обстоятельству, которое иногда сильнее замысла.
Не знаю и того, увидит ли эта рукопись свет. Не тороплюсь узнавать. Я писал её не для типографии, а для тех нескольких пар глаз, которым доверяю больше, чем себе. Если однажды прочтёт кто-то ещё — пусть это будет честной удачей текста, а не моей заслугой.
Если вы читаете эти строки — значит, кто-то их сохранил.
Спасибо этому человеку. Заранее и прежде всего остального.
А начинать надо с Парижа. Там, во французской осени, всё это, в сущности, и началось.
Абдунасыр Туляганов
Пролог. Свет погасшей звезды
Всякая история начинается раньше, чем находится тот, кто готов её рассказать, и кончается позже, чем находится тот, кто готов её дослушать.
Между этими двумя границами и умещается всё, что вообще может быть названо жизнью. Не сама она — жизнь всегда шире и небрежнее любого рассказа о ней, — а только тот отпечаток, что остаётся на сетчатке памяти. Так остаётся на фотопластинке след звезды, погасшей, быть может, за то время, что свет её летел к земле.
Время в таких историях течёт не так, как в природе. Это единственная вольность, которую рассказчик берёт себе по праву. Он волен начать с середины, или с конца, или сразу с нескольких начал, зная то, чего не знают сами герои: что все их отдельные тропы, кажущиеся им единственно возможными, сходятся в одной точке карты. И ведёт их туда не судьба, а вещь куда более скромная и куда менее романтическая — совпадение места и часа.
Есть языки, на которых человек объясняется с миром, когда обычных слов не хватает.
Число. Звук. Ожидание. Побег.
Ни один из них не переводится на остальные без потерь, сколько бы ни старались говорящие дотянуться друг до друга.
Формула не умеет утешать. Музыка не умеет доказывать. Ожидание не умеет ждать вечно, а побег рано или поздно упирается в стену, за которой оказывается тот же воздух, что был покинут позади.
И всё же они пытаются. Не пытаться означало бы признать одиночество не временным состоянием, а приговором, — а с этим не согласен никто, ни во сне, ни наяву, ни на одном из известных человечеству наречий.
Автору не раз задавали вопрос, отчего он выбрал именно эти голоса.
Будто у выбора была альтернатива. Будто голоса эти не звучали годами где-то на краю слуха, требуя не изобретения, а лишь честной записи.
Ответ здесь уместен один. Порознь эти голоса лгут не больше и не меньше любых прочих. А сведённые в один хор, начинают невольно выдавать то, что каждый из них поодиночке предпочёл бы утаить. В этом обнажении, случайном и оттого более честном, чем всякое нарочитое признание, и состоит, пожалуй, единственное оправдание самого акта рассказывания.
Их будет четверо.
Ни один из них не получит того, чего хотел.
Каждому достанется несколько секунд, ради которых, как выяснится в самом конце, всё и затевалось, — и ни один не узнает их в лицо в ту минуту, когда они будут происходить. Так устроено: пока длится, кажется, что это подготовка к чему-то; и только потом, много позже, оказывается, что это и было оно.
Ночь, с которой начинается эта книга, ничем не отличалась от тысяч других. Где-то гасли окна, где-то зажигался свет по случаю позднего разговора, где-то самолёт заходил на снижение, а где-то только выруливал на полосу. Никто из тех, кому предстояло в эту ночь или вскоре после неё столкнуться друг с другом впервые, не подозревал ни о чём, кроме своих обыкновенных забот.
В этом и состоит главная несправедливость всякого начала. Изнутри оно выглядит случайным. Неизбежным оно делается только задним числом, когда рассказчик уже знает, чем всё обернётся, а герои — ещё нет.
Дальше говорить будут они сами. Каждый на своём языке, каждый своим голосом.
Автору остаётся то немногое, что остаётся всякому автору: отступить в сторону, туда, откуда виден весь узор целиком, и надеяться, что читатель, дойдя до последней страницы, различит в этом узоре не мораль и не урок, а нечто более скромное и более достаточное.
Ещё одну человеческую попытку понять, отчего люди так упорно тянутся друг к другу, зная заранее, чем это обычно кончается.
Глава первая. Чужой свет
Большой кабинет. Высокие стены увешаны большими и малыми таблицами и графиками. Жёлтая доска, покрасневшая в лучах заходящего солнца. Синим мелком написаны физические формулы, расчеты, чертежи странных на вид агрегатов, на стеллажах странные приборы и модели, на массивном чугунном постаменте две огромные бутыли, слитые донышками. Написано: выдержка — тринадцать лет. Стоимость - 25 000 франков. И на медной пластинке слова: «Не всякую пробку открыв, так напьешься».
На ученом совете института ядерной физики никогда не ведется протокол, но зато всегда есть чёрный кофе. За большим круглым столом свободно сидят несколько человек. Вот быстро пишет письмо матери, чему-то улыбаясь, Дэни Лэйн, профессор из Калифорнии, тридцати семи лет, предпочитающий в свободное время поиграть в покер. Через большие тёмные очки часто бросает взгляд на часы темноволосый Клод Тротье. Он молод, ему всего двадцать восемь лет, но он уже давно известен в научных кругах. Рядом с ним, мелкими глотками отпивая кофе, сидит погруженный в свои мысли Анвар Саидов. Он самый молодой из всех сидящих в этом кабинете, ему ещё нет двадцати шести. Год назад он защитил кандидатскую диссертацию. Тема: «Неустойчивость неоднородной плазмы». Эту работу высоко оценили в научных кругах.
Маленький, с седой шапкой густых волос, председатель Шик откашлился, давая понять, что пора начинать дискуссию.
— Сегодня мы имеем весьма удобный случай обсудить ряд проблем, которые, как я думаю, представляют существенный интерес. Во-первых: насколько лабораторное моделирование эффектов невесомости адекватно действию реальной невесомости?
Во-вторых: каковы наши знания о механизмах нарушения плазмообращения в невесомости и каков механизм этой неустойчивости?
Если у учёных спросить, кто такие физики, они не задумываясь ответят: это те, кто всегда стремится к истине и никогда не находит её. Ибо всё, что учёные узнают, только какое-то приближение к истине. Ведь они сами прекрасно знают, что законы построения вселенной, строение мира им известны далеко не все. «Всё изучается для того, чтобы снова стать непонятным или, в лучшем случае, потребовать исправления,» - сказал один из великих физиков.
Слева, от Клода, Анвару передали вчетверо сложенный листок бумаги. «Сегодня надо вырваться в Париж. Я на пределе. Ты со мной?» Месяц Анвар во Франции, её почти и не видел. Работа. Не до развлечений. «Хорошо бы, вырваться в Париж на сутки», — подумал он. Второй час шло заседание ученого совета, уже давно все проголодались, наконец, председатель Шик по птичьи закрыл глаза.
— Что ж, господа, — устало проговорил Шик. - Эксперимент назначен на понедельник. Желаю приятно провести вечер.
Через десять минут Клод и Анвар ехали по широкой автостраде ведущей в Париж.
— О чём задумался? - спросил Клод, прикуривая сигарету.
— Правда, что твой отец фабрикант трикотажа?
— Всё ясно. Но ведь твой отец, как я слышал, тоже не физик. Так почему же ты стал физиком?
— Когда я учился в школе, то у меня даже никто не спрашивал кем мне хочется стать. Всё за меня давно уже решили, что я пойду по стопам родителей и сделаю себе карьеру медика. Но в последних классах меня увлекла физика, это благодаря учительнице по физике, а там всё пошло само собой.
— У меня тоже самое, — засмеялся Клод, -но я не пошел в производители корсетов и ночных трусиков.
Навстречу им сплошным потоком ехали автомобили с номерами, начинающимися с девятки — пригородными. При въезде в Париж их машину, как соринку в вентиляционную трубу, втянул густой поток легковушек. Поток двигался со скоростью восемнадцать-двадцать километров в час.
— Поднимай стекла, быстро! - скомандовал Клод, -а то нам нечем будет дышать. Видишь, — он показал на сизоватый жидкий туман, висевший над дорогой, — это - Его Величество господин Смог, продукт нашей цивилизации.
— Мы не опоздаем? - тревожно спросил Анвар.
— Сдался тебе этот концерт, поехали ко мне.
— Нет, — улыбнулся Анвар, — меня дома засмеют, если не пойду.
Автомобильный поток рекой вошел в город и, рассачиваясь, разбиваясь на рукава-улицы, стал хиреть и увеличивать свою скорость, как бы подтверждая закон Бернулли: чем уже поток, тем выше скорость. Мощные «крайслеры» и «плимуты», точно застоявшиеся кони, расталкивая более легкие «рено» и «Фиаты», ныряли в боковое улицы на столь нужный им дорожный простор.
— Дедушка! - Клод выразительно покрутил пальцем у виска, обращаясь к немолодому мужчине с посеребренными висками, который подставил ему помятый бок своего старенького «рено», — тебе не на машине ездить, а… Но договорить ему не дали, сзади дружно, хором засигналили. Отовсюду слышались крики, ругань, хриплые сигналы машин. Клод остановил машину за квартал от стадиона. К стадиону они пошли пешком, влившись в другой поток — поток празднично одетых людей. Правда среди них попадались и такие, как будто специально одетые в лохмотья. Перед ними шла группа парней в обнимку со своими подругами; кто из них парень, а кто -девушка, различить было сложно, даже фигуры у них были какие-то одинаковые: узкоплечие, плоскогрудые и худые. Засаленные длинные волосы парней спускались чуть ли не до локтей, тонко скрученными веревочками.
В торце футбольного поля, на месте футбольных ворот, была сколочена огромная деревянная сцена. За ней, точно вписываясь в овал беговой дорожки, висел большой белый экран. Стадион был почти полон. Вдруг раздался оглушительный шум, точно на Париж упало небо, обрушивая небоскребы, деревья и Эйфелеву башню. Это был не обычный футбольный шум — и это наводило ужас. Казалось вопль поднимался из самой земли, когда тридцать тысяч молодых парижан заулюлюкали, приветствуй своих кумиров. «Pink Floyd», не обращая внимания на шум, собирались начать своё выступление. Четверо молодых людей неспешно включали инструменты на далекой деревянной эстраде. Потом к микрофону подошёл солист, и в воздухе раздались мощные электронные звуки: «Мы рады приветствовать вас на нашем концерте».
Музыканты терпеливо ждали, пока сотни людей, пробившись вперед, передавали свои маленькие дары — шляпы, маски, флажки, цветы целой бригаде скучающих телохранителей. Подмостки превратились в алтарь. Когда подношения кончились, прожекторы освещающие стадион погасли, и публика постепенно притихла.
Сцена стала голубой — это зажглись синие зрачки юпитеров и сине загорелся экран. Медленно, глухо, как будто стучит огромное сердце земли, застучали ударные. Свет сцены таинственно освещал фигуры музыкантов. Музыка густым туманом опустилась на плечи людей, точно весь ночной воздух собрался в одно большое, упругое и тяжелое облако, вобравшее в себя музыкальные звуки, крики птиц, летящих на таинственно мерцающем экране, сияние звезд, холодно горящих в бездонной, черной яме неба, а из-под земли ритмично доносились мерные толчки, громко, словно через огромный фонендоскоп, раздающиеся в вязком тумане. Люди полностью отдались звукам, притихли под её тяжестью. Тревога, звучащая в музыке, в криках птиц, в воздухе, передалась людям. Музыка не открывала широкие ясные дали, не было блеска, а была печальная мелодия о чём-то уходящем, чего уже не вернёшь, что потерялось безвозвратно. На экране летели птицы, тревожно крича в ночном небе, казалось летят птицы, которым предстоит разбиться о вышки небоскребов вечером в бурю. И никто, никогда не узнает, что стало с птицами, никто не заметит их под ногами.
Звучали уже последние аккорды музыки, как вдруг сцена стала красной, а в жёлтом пятне света, подняв руки вверх, солист с мольбой в голосе воскликнул: «Птицы улетают… И пусть все об этом знают!»
Стадион подавленно молчал, не было столь знаменито-шумных для рок -концертов диких излияний восторга, когда на трибунах параллельно с музыкантами идет своё действие. Этому главным образом способствуют сами музыканты, чем примитивнее музыка, тем разнузданнее ведет себя публика.
— «Деньги», — электронным эхом разнеслось над стадионом, это была одна из самых знаменитых композиций ансамбля. Стадион одобрительно засвистел — так выражали своё одобрение слушатели. Снова вспыхнул экран. Золотым пламенем загорелась сцена. На экране возникла фантастическая денежная машина. Два дюжих молодца в поте липа лопатами разгребали гору золотых монет. Стадион застыл в немом восторге.
— Трр-р-р-р-рык, трр-р-р-рык, — как гильзы из автомата, выскакивали золотые монеты из чрева машины и с сухим звоном падали на заваленный монетами пол.
— Вжик, вжик, — загребали лопаты золотые кучи неблагородно лежащего благородного металла и ссыпали в мешки. Взоры всех людей прибило как гвоздями на мерцающий золотом экран. Разразись сейчас над ними буря — вряд ли кто-нибудь заметил её. Над беспросветностью, рыданиями вставал мощный, усиленный акустическими системами голос, голос едкий, горький, и казалось издевающиеся.
— Деньги, — с издевкой в голосе произносил вокалист, — убирайтесь прочь!
Деньги — это газ! Хватайте их двумя руками, копите их, копите! Новый автомобиль, икра, четыре звезды фантазии! - сладострастно шептал в микрофон солист и, вдруг резко повернувшись спиной к публике, встав в позу сноба самодовольно улыбаясь, доверительно сообщил своим друзьям: «Думаю купить себе футбольную команду».
Чудовищной силой веяло со сцены. Труба начала выводить извечную тему чьей-то любви, но её тонкий голос насмешливо и грубо перебивала бас-гитара. Одно было непонятно — откуда эта сила? Взрослые люди, не стесняясь, плакали, а ведь, казалось, что океан сердец людских зыбь равродушия давно уже покрыла.
— Деньги — это успех, - Гилмор поднял вверх хрупкий блестящий шар.
— Деньги — это преступление, — он разжал пальцы и шар, брызгая каплями блестящей в лучах юпитеров жидкости, упал под ноги и взорвался, образовав на мгновение облако света.
— Отпускать грехи — это справедливо, но не вздумай брать ломтика моего пирога.
— Деньги — так они говорят сейчас
это корень всех бед сейчас, но ты ответь не для красного
словца — ведь это не сюрприз — тебе никто не даст их!
На экране появилась большая волосатая рука с зажатой промеж пальцев банкнотой; она как бы вылезла из экрана и шлепнула по лицам сидящих людей, словно пачкая их. Рука, что добралась до подноготной и всласть вынимает изломы сердечных шестеренок и швыряет их под ноги, в грязь.
Накрапывал дождь. Анвар с Клодом ехали в гостиницу после концерта. В салоне музыка. Спинки кресел удобно откинуты назад. В щель ветрового стекла струится дым сигареты, обволакивает дорожная безмятежность, шелест шин клонит ко сну.
— Слушай, Анвар, — выступи с лекцией перед моими студентами. Посмотришь на них, а они покусают немного тебя, а… Я им обещал.
Они познакомились в Дубне, три года назад, где в течение шести месяцев проводили совместные эксперименты, стараясь удержать плазму в ловушке. Анвар год назад защитил диссертацию, и Клод тотчас пригласил его в Сакле, прочитать доклад о проделанной работе и поработать вместе на французском Токамаке. Теперь Анвару предстояло чтение лекций в нескольких университетах Франции, а пока, стремясь полнее использовать свои пятидневные каникулы, они мчались по Парижу.
Не подымая глаз сновала в холле первоклассного «Бристоля» обслуга —богатые иностранцы должны быть довольны. Анвара отвели в приготовленный с утра номер. Клод критически глянул вокруг:
— Ничего. Устал… Пока, под вечер я заеду.
Анвар тотчас нырнул в широкую кровать, лишь только щелкнул замок двери за Клодом. Трое суток на колёсах сильно утомили его. Это Клод уговорил ехать в Париж на машине, всячески расхваливая прелести походной жизни. Через два часа его разбудил звонок телефона.
— Алло, Анвар? Я уже здесь, спускайся.
— Куда ты меня везешь? - спросил Анвар уже в машине.
Дождь прекратился. В бесчисленных лужах горели уличные фонари, на фоне ярких витрин спешили темные силуэты людей. Было красиво и холодно, градусов десять выше нуля.
— Сейчас мы едем туда, где вкусно, весело, актрисы и куча интеллектуалов. Устраивает?
— Вполне.
Машина остановилась перед коттеджем. На двери табличка:
ПО СУББОТАМ ОТКРЫТО ДЛЯ ВСЕХ
— Всё понял? — спросил Клод.
— Начало неплохое.
В большой прихожей, пол которой был устлан оранжевым ковром в виде лучиков из бахромы, сидели несколько человек.
— Привет старина! — встретил Клода рыжий бородач.
— Привет викинг, — бросил Клод. - А почему нас так мало?
— Да все в стекляшке, пошли посмотреть очередную мазню нашего милого Пьера. Сногсшибательная картина, а название просто класс — «Эпилог». Впрочем, посмотрите сами.
Они прошли в студию — огромную комнату с окнами от пола до потолка. Здесь, в окружении гостей, энергично жестикулируя, давал разъяснения Пьер.
На картине какое-то странное существо, с просвечивающейся кровеносной системой, мучилось в страшных конвульсиях. Предсмертное волнообразное движение мускулов было передано художником мастерски, глаза полны боли, половина фигуры засыпана пеплом. Существо истекало кровью, схватив окровавленными пальцами древко копья.
—… этот ржавый, тупой наконечник символ верхушки нашей общества, — объяснял Пьер, — а фигура — это современная интеллигенция…
— Только кровь тебе надо было сделать какой-нибудь другой, — ловко встрял в паузу Клод. - Я думаю, хорошо бы, если эта лужа еще и пахла спиртом или чем-то подобным, а?
— Узнаю Клода, — вздохнул Пьер. - Ты ещё не растерял среди своих атомных ловушек и ядерных капканов чувства юмора? Тебе давно уж пора стать циником…
Мэтр Пьер одет со спортивной элегантностью: чёрные брюки, черная бархатная куртка и красная рубашка.
— Знакомься, это Анвар из Советского Союза. Я привел его сюда чтобы показать самого проспиртованного художника Франции, её гордость и красу.
— Так-то ты отзываешься о скромном реалисте нашего бренного мира, -покачал половой Пьер. - Я всегда чувствовал, что ты ни черта не смыслишь в живописи. Давайте присядем, — обратился он ко всем, — это у нас вместо приветствия, локальная словесная война, тренировка упругости языка и еще бог весть что.
Они присели на маленький диван. В разных углах студии раздавался смех, громкие разговоры.
— Вот вы сказали, что вы реалист. Какой смысл стоит за этим словом? - спросил Анвар.
— Вот сигарета. Для вас она белая, неправда, при этом освещении она скорее желтоватая с целым рядом голубых тонов. Я должен написать её жёлтой, она мне такой рисуется. Когда Клод Моне написал туман красным, то это всех поразило. Но посмотрели не привычно — и поразились: как это мы не видели, что туман и впрямь красный — от кирпичных стен.
— Так вы импрессионист?
— Я иду дальше. Импрессионисты заявляли, что художник не должен писать детально. Я же пишу каждую деталь, какой я её вижу.
— И сюрреалисты со скрупулезной точностью выписывают вполне натуральные детали, но компонуются эта детали в таких причудливых сочетаниях, что часто напоминает бред умалишенного или галлюцинации наркомана.
— Браво, — сказал Пьер. - Но у сюрреалиста образ не имеет смысловой содержательности. Выстрел пушками по эмоциям, они стараются ошарашить, но не дают никакой информации.
— А для кого вы творите?
— Для себя. Ни в коем случае для толпы, пусть она поднимается до меня. Надо уважать интеллект зрителя, но не опускаться до разъяснений. На «Голубчик, то, что ты намалевал мне непонятно», есть один ответ — «Подумай».
Гостиная сверкала. В многочисленных зеркалах, искусно встроенных в стены и увеличивавших размеры комнаты, отражались соблазнительно открытые плечи и спины женщин. Неожиданно, словно их включали, посверкивали бриллианты в волосах и на пальцах. Над столом висело невесомое облако аромата цветов и закусок. Нежная музыка фужеров, грациозные женщины, умные собеседники, вино и коньяк. Невозможно быть одиноким, подними голову и увидишь в зеркале между голыми спинами подмигивающее тебе лицо, быть может и не тебе, и ты улыбаешься в ответ.

