
Полная версия
Харбин: Осколки империи
Алексей стиснул челюсти с такой первобытной силой, что явственно заскрипели зубы. Вся его жизнь после окончания ледяного похода была одним сплошным, добровольным наказанием, методично растянутым во времени самоубийством. Он сознательно гноил себя в зловонных трущобах, работая грузчиком, отказываясь от любой борьбы, потому что считал себя недостойным жить, когда лучшие остались лежать в земле. Но этот тяжелый желтый кусок металла менял абсолютно все. Он давал реальный выбор. Он давал давно забытую силу.
«Я беру это не для себя, — попытался глухо оправдаться он перед невидимыми призраками прошлого, безмолвно стоящими за его спиной в темноте вагона.
— Мне уже ничто не поможет. Я беру это, чтобы спасти хоть одну по-настоящему живую, невинную душу. Мальчишку, который еще не понял, что империя мертва, и которого завтра убьют за грошовый долг».
Его рука, словно обладая собственной волей, сама потянулась к вскрытому ящику. Жесткие пальцы безошибочно сомкнулись на холодном металле слитка. Он был невероятно, пугающе тяжелым, этот кусок желтого дьявола. Алексей вытащил его и решительно спрятал за пазуху, под грязную холщовую рубаху. Металл обжег разгоряченную кожу ледяным, мертвым холодом, словно приложенный к груди кусок могильной плиты.
«Вот так, ротмистр Разумовский, — с горькой, уничтожающей самоуничижительной усмешкой подумал он, чувствуя, как колотится сердце под тяжестью золота.
— Ты только что стал обыкновенным мародером. Ты опустился на самое черное дно, перешагнув через свои клятвы. Дальше падать уже некуда».
Он сунул окровавленный серебряный портсигар Ильи во внутренний карман, рядом с верным наганом. Это была единственная память о погибшем друге, и единственная тонкая ниточка, единственная улика, которая могла помочь ему распутать этот чудовищный кровавый клубок.
Алексей бесшумно развернулся и направился к выходу, скользя по полу, как хищник. Он осторожно, на миллиметр приоткрыл сдвижную створку, напряженно вслушиваясь в звуки маньчжурской ночи. Туман окончательно рассеялся, сменившись мелким, сухим и колючим снегом, который сек лицо подобно битому стеклу. Огромная сортировочная станция по-прежнему спала тяжелым, тревожным сном, не подозревая о том, какие тайны скрываются в ее темных артериях.
Он выскользнул наружу и с нечеловеческим усилием, напрягая все мышцы спины и стараясь не издать ни единого металлического звука, задвинул тяжелую чугунную дверь на место. Его пальцы, окончательно задеревеневшие от пронизывающего холода, ловко и привычно соединили распиленную дужку амбарного замка и плотно прижали поддельную свинцовую пломбу с иероглифами, возвращая всей конструкции ее первоначальный, нетронутый вид. Если не приглядываться к замку вплотную, придирчиво освещая его ярким фонарем, никто из станционных обходчиков не заметит никаких следов дерзкого взлома.
Тяжесть массивного золотого слитка за пазухой немилосердно оттягивала рубаху, давила на грудную клетку, мешая свободно дышать. Это было совершенно отчетливое физическое ощущение совершенного первородного греха, невидимого клейма, которое теперь навсегда останется с ним, прожигая душу насквозь.
Алексей бесшумно пересек заснеженные пути и вернулся к куче прелых, пахнущих креозотом шпал. Митя Оболенский по-прежнему спал, скорчившись в жалкий, дрожащий комочек под его тяжелой солдатской шинелью. Юноша тихо, жалобно стонал во сне, его лицо, освещенное слабым светом далеких семафоров, было мертвенно-бледным, заострившимся, как у лежащего в гробу покойника.
Разумовский медленно опустился на промерзшую землю рядом с ним, тяжело прислонившись спиной к холодному, покрытому инеем стальному рельсу. Он не стал будить юнкера и забирать свою шинель. Холод больше не имел над ним ни малейшей власти. Внутри него, там, где долгие восемь лет царила лишь выжженная ледяная пустыня, теперь медленно разгорался совершенно другой огонь — темный, яростный костер ненависти и просыпающейся, всепоглощающей жажды мщения.
Он неотрывно смотрел в непроглядную темноту ночи, крепко сжимая в кармане окровавленное серебро портсигара. Советское ОГПУ наивно полагало, что китайский Харбин — это их личный задний двор, где можно безнаказанно вершить свои темные дела, легко скупая чужие души и тайно убивая неугодных патриотов. Они были свято уверены, что все бывшие русские офицеры здесь давно либо спились от безысходности, либо окончательно сломались, превратившись в жалкую, покорную прислугу, не способную держать в руках оружие.
Они фатально ошибались. Призрак рухнувшей империи, человек, давно забывший вкус жизни и похоронивший себя заживо, только что получил вескую, кровавую причину вернуться из небытия.
«Я найду тех, кто убил тебя, Илюша, — твердо, как произносят воинскую присягу, мысленно произнес Алексей, не отрывая выстуженного взгляда от чернеющего вдали силуэта опломбированного вагона.
— Я найду их всех, от исполнителей до хозяев. И они заплатят за все сполна. Не этим проклятым золотом. Кровью».
Время до рассвета потянулось мучительно медленно, секунды падали тяжело, как свинцовые капли. Ветер значительно усилился, с воем швыряя в лицо целые пригоршни колючего снега. Алексей сидел абсолютно неподвижно, как древний каменный идол, лишь изредка, механически похлопывая стонущего Митю по вздрагивающему плечу, чтобы тот не провалился в окончательное, смертельное переохлаждение. Золотой слиток постепенно согревался от тепла его собственного тела, становясь неотъемлемой частью него самого, тяжелой, пульсирующей опухолью, пустившей глубокие корни прямо в оживающее сердце.
Наконец, на восточном горизонте небо начало едва заметно, неохотно сереть. Это не был настоящий, радостный рассвет, лишь жалкое, неуверенное просветление в сплошной, давящей пелене низких свинцовых облаков. Очертания бесконечных товарных составов начали медленно проступать из мрака, обретая резкие, угловатые и враждебные формы.
Вдали, со стороны станционной конторы, послышался резкий скрип несмазанных тележных колес, лошадиное фырканье и хриплые, гортанные крики китайских возниц. За опломбированным вагоном и его охраной приехали.
Митя сильно вздрогнул от шума и с огромным трудом открыл слипающиеся глаза. Его взгляд был мутным, расфокусированным, полным непонимания. Он неловко пошевелился под спасительной тяжестью шинели и тут же зашелся в долгом, надрывном кашле.
— Утро... — едва слышно прошептал юнкер потрескавшимися, синими губами, с трудом пытаясь сесть на скользких шпалах.
— Мы все-таки пережили эту жуткую ночь, Алексей Николаевич.
— Пережили, — глухим эхом отозвался Разумовский, одним плавным, мощным движением поднимаясь на ноги. Его суставы невыносимо затекли от многочасового сидения на морозе, но он не позволил себе ни малейшего жеста слабости, ни единого стона. Лицо его оставалось непроницаемой, высеченной из серого гранита маской.
Он протянул крепкую, мозолистую руку и помог Мите встать на дрожащие ноги. Юнкер сильно пошатнулся, слабо, но благодарно улыбаясь, и дрожащими пальцами протянул ротмистру его единственную защиту от ветра.
— Спасибо вам. Вы снова спасли мне жизнь. Если бы не ваша шинель, я бы точно замерз насмерть в этом тумане.
Алексей молча забрал жесткое сукно, машинально отряхнув его от налипшего снега, и привычным движением набросил на свои широкие плечи. Под плотной, стоящей колом тканью шинели спрятанный золотой слиток стал совершенно незаметен для постороннего глаза.
— Пойдем, Дмитрий. За нами приехали. Пора получить наши честно заработанные серебряные монеты и убираться отсюда.
Они медленно зашагали навстречу приближающимся повозкам, проваливаясь в свежий снег. Алексей шел своим привычным, размеренным шагом портового чернорабочего, глядя прямо перед собой суровым, немигающим взглядом. Никто на всей этой огромной станции, ни один человек в медленно просыпающемся, погрязшем в пороках Харбине не догадывался, что этим промозглым ноябрьским утром по грязной брусчатке идет не просто сломленный эмигрант, раздавленный колесом истории. По улице ровным шагом шел смертельно опасный человек, который только что голыми руками вскрыл гнойник гигантского политического заговора, человек, который по праву забрал свою долю из черной казны погибшей Империи, и который с этого момента не остановится ни перед чем.
Золото мертвых невыносимо жгло ему грудь, и этот обжигающий огонь был только началом грядущего, очищающего пожара.
Красная тень
Серый рассвет над Харбином занимался мучительно долго, словно само бледное светило отчаянно отказывалось смотреть на промерзшую, пропитанную кровью, угольной пылью и человеческим горем маньчжурскую землю. Густой, ядовито-желтоватый туман, безжалостно терзавший город всю минувшую ночь, к раннему утру осел грязной, колючей изморозью на покатых крышах таможенных пакгаузов и бесконечной, запутанной стальной паутине железнодорожных путей сортировочной станции. Воздух был абсолютно неподвижен, невыносимо тяжел и насквозь пропитан едким, удушающим запахом креозота и пролитого машинного масла. В этой зловещей, ватной тишине звук мощного автомобильного мотора прозвучал как утробное рычание доисторического хищника, вышедшего на охоту. Черный, отполированный до зеркального блеска Паккард, двигаясь с выключенными фарами подобно огромному, неумолимому призраку, медленно выкатился из кривого, заваленного промерзшим мусором переулка и плавно остановился у глухой, осыпающейся кирпичной стены.
Огромная сортировочная станция, еще пару часов назад казавшаяся абсолютно вымершей и покинутой всеми живыми душами, теперь была плотно оцеплена неприметными, но смертельно опасными людьми. Они носили одинаковые добротные серые пальто, глубоко надвинутые на глаза суконные кепки и стояли совершенно неподвижно, засунув руки в глубокие карманы, где отчетливо угадывались тяжелые, угловатые контуры табельных маузеров. Никто из них не курил, не переговаривался друг с другом вполголоса, не переступал с ноги на ногу от лютого ноябрьского холода. Это была идеальная, бездушная, отлаженная машина советского ОГПУ, запущенная длинной рукой Москвы в самое сердце русской белой эмиграции.
Водитель Паккарда, широкоплечий человек с абсолютно невыразительным, словно стертым ластиком лицом, проворно выскочил из-за руля и предупредительно распахнул тяжелую заднюю дверцу. На промерзшую, покрытую угольным шлаком землю харбинской окраины тяжело ступил сверкающий офицерский сапог.
Комиссар Илья Валерьевич Морозов, известный в секретных оперативных сводках Лубянки под коротким, хлестким псевдонимом Хорт, медленно выбрался из теплого нутра роскошного автомобиля. На нем было длинное, доходящее почти до щиколоток черное кожаное пальто — негласная, внушающая животный трепет униформа вершителей новой, беспощадной эпохи. Тяжелая кожа чуть слышно скрипнула, когда он расправил широкие плечи, глубоко вдыхая обжигающий легкие морозный воздух. Внешне он казался воплощением пугающего, абсолютного контроля над собой и окружающим миром, но внутри него, подобно сжатой до предела стальной пружине, пульсировало холодное, расчетливое напряжение охотника, почуявшего запах свежей крови.
От прежнего блестящего гвардейского поручика, души шумных офицерских собраний, безудержного бретера и любимца петербургских светских дам, не осталось абсолютно ничего, кроме высокого роста и врожденной, неистребимой выправки. Лицо Морозова, некогда дышавшее аристократической мягкостью и ироничным жизнелюбием, теперь словно вырубили из куска серого, безжалостного уральского гранита. Черты безнадежно заострились, превратившись в хищную, непроницаемую маску, тонкие губы сжались в бескровную, жестокую линию, а глубокие, темные глаза приобрели то самое невыносимо тяжелое, мертвое выражение, которое навсегда остается у людей, слишком долго и часто смотревших на расстрельные рвы в подвалах ЧК. Левую сторону его шеи, уходя под тугой воротник белоснежной сорочки, уродливо стягивал багровый, бугристый шрам — след от рваного осколка белогвардейского снаряда под Царицыном, ставший его личным несмываемым клеймом преданности кровавой революции.
Навстречу комиссару, чеканя шаг по замерзшей грязи и стараясь не смотреть ему прямо в глаза, поспешно подошел человек в таком же неприметном сером пальто. Это был Гусев — молодой, фанатично преданный делу мировой революции оперативный работник, чьи бледные щеки всегда горели нездоровым, лихорадочным румянцем классовой ненависти.
— Здравия желаю, товарищ комиссар, — вполголоса отрапортовал Гусев, мгновенно вытягиваясь по стойке смирно, словно перед ним стоял сам Дзержинский.
— Периметр полностью блокирован нашими людьми. Местная железнодорожная полиция и патрули генерала Чжан Цзолиня предупреждены через наших платных агентов влияния в мэрии. Сюда никто из официальных маньчжурских властей не сунется как минимум до полудня. Вся территория полностью в нашей оперативной власти.
— Докладывай по существу происшествия, Гусев. Без лишней лирики и комсомольского задора, — голос Морозова прозвучал сухо, ровно, без единой эмоциональной окраски, напоминая шуршание сухой, мертвой листвы по гранитному надгробию. Он неторопливо достал из глубокого кармана кожаного пальто простую картонную пачку дешевых советских папирос. Его правая рука на какое-то неуловимое мгновение машинально дернулась к левому внутреннему карману пиджака, где долгие, страшные годы лежал драгоценный серебряный портсигар, но тут же безвольно опустилась. Морозов сглотнул вязкую слюну. Портсигара там не было со вчерашнего позднего вечера.
— Случилась катастрофа, товарищ комиссар, — голос Гусева предательски дрогнул, выдавая тщательно скрываемый, липкий страх перед безжалостным начальником.
— Литерный пульмановский вагон на дальних путях был вскрыт ночью. Амбарные замки и свинцовые таможенные пломбы восстановлены с поразительной, просто ювелирной точностью, визуально никаких следов грубого взлома не было видно. Но при нашей утренней тайной проверке перед отправкой подводы мы обнаружили серьезную недостачу. Один из армейских ящиков был распечатан кусачками. Пропал один слиток золота.
Морозов невозмутимо прикурил папиросу, привычным жестом пряча хилый огонек спички в сложенных лодочкой, затянутых в черную кожу ладонях, и выпустил тонкую, едкую струю сизого дыма прямо в побледневшее лицо подчиненному. Ни один мускул не дрогнул на его каменном, непроницаемом лице, хотя внутри у него все похолодело от ледяного предчувствия.
— Кто дежурил на внешнем периметре оцепления этой ночью? — тихо, почти ласково спросил комиссар, и от этого обманчиво мягкого тона Гусеву стало по-настоящему жутко.
— Местная банда хунхузов, Илья Валерьевич. Мы наняли их через проверенных китайских посредников-контрабандистов, чтобы не светить наших кадровых агентов. Двенадцать до зубов вооруженных, опытных головорезов. Они должны были стоять в засаде в овраге возле тупика и тихо отпугивать случайных портовых бродяг и местную шпану.
— И где же сейчас эти хваленые головорезы?
— Морозов стряхнул серый пепел на промерзшую шпалу.
— Мертвы, товарищ комиссар. Все до единого. Их тела свалены в кучу на самом дне заросшего оврага, всего в двадцати шагах от литерного вагона.
Морозов затянулся еще раз, глубоко втягивая никотиновый яд в легкие, и медленно перевел свой тяжелый взгляд на плотную стену серого тумана, скрывавшую административные здания станции.
— Что со случайными свидетелями? Кто-нибудь из гражданских мог видеть инцидент или наших людей?
— Мы превентивно задержали начальника ночной смены конторы найма, троих путевых обходчиков и старого китайского стрелочника, — торопливо доложил Гусев, нервно переминаясь с ноги на ногу.
— Они утверждают, что ничего подозрительного не слышали. Начальник смены признался, что отправил двух случайных чернорабочих из утренней толпы сторожить вагоны на дальних путях, потому что ему заплатили хунхузы за то, чтобы он убрал официальную охрану КВЖД. Но эти двое чернорабочих бесследно исчезли на рассвете.
— Всех задержанных в расход, немедленно, — так же ровно, без малейшей тени сомнения бросил Морозов, выбрасывая недокуренную папиросу в грязный снег.
— Станция должна полностью ослепнуть и оглохнуть. Никаких допросов в подвалах, никаких бумажных протоколов и лишних слухов в городе. Зачистить территорию так, чтобы даже бродячие собаки забыли эту ночь. Исполнять.
Гусев коротко, по-военному кивнул, резко развернулся на каблуках и махнул рукой двум агентам оцепления. Через минуту из-за глухой стены кирпичного пакгауза донеслись несколько глухих, влажных хлопков, удивительно похожих на звук ломающихся сухих веток. Это заработали табельные револьверы с накрученными кустарными глушителями. Никто из обреченных свидетелей даже не успел вскрикнуть. Красная тень террора накрыла сортировочную станцию своим безжалостным крылом, не оставляя права на обжалование приговора. Морозов даже не повернул головы в ту сторону. Его истерзанная, выжженная революцией душа давно разучилась сострадать. Он воспринимал человеческие жизни лишь как сухие статистические цифры в бесконечных оперативных отчетах, как мелкие, мешающие щепки, летящие во все стороны при безжалостной рубке леса нового мирового порядка.
Заложив руки за спину, комиссар тяжелым, размеренным шагом направился к краю глубокого, поросшего колючим кустарником оврага, куда Гусев повел его осматривать место бойни. Спуск был крутым и скользким от намерзшей за ночь влаги. На самом дне этой природной ямы, скрытой от посторонних глаз переплетением голых, уродливых ветвей, царил кромешный, макабрический ужас.
Морозов остановился, опустив немигающий взгляд на беспорядочную, тошнотворную груду переплетенных человеческих тел. Двенадцать отпетых китайских бандитов, наводивших первобытный ужас на местных торговцев Фуцзядяня, теперь представляли собой лишь жалкие, искореженные куски стремительно остывающего, изрубленного мяса, небрежно разбросанные по промерзлой земле. Густая, обильно вытекшая из страшных ран кровь уже успела окончательно замерзнуть, превратившись в черную, пугающе глянцевую корку льда, намертво сковавшую разорванные ватные куртки и грязный маньчжурский снег. Воздух в этом узком, закрытом пространстве был невыносимо тяжелым, плотным, насквозь пропитанным тошнотворным, сладковатым запахом недавней смерти, свежевспоротых внутренностей, дешевого опиума и кислого человеческого пота, который не мог выветрить даже пронизывающий ледяной ветер.
Это не было похоже на обычную криминальную разборку за контроль над контрабандными тропами или случайную, пьяную драку портовых грузчиков. Это была методичная, холоднокровная и абсолютно профессиональная бойня. Неизвестный убийца двигался в кромешной темноте ночного тумана как настоящий демон отмщения, разя без единого промаха, не тратя патронов и не издавая лишних звуков. Большинство хунхузов даже не успели достать свои широкие ножи и маузеры из деревянных кобур. У многих были с пугающей легкостью свернуты шеи, другим нанесли точные, глубокие резаные раны, мгновенно вскрывающие сонные артерии.
Комиссар медленно, с хрустом опустился на одно колено прямо в промерзшую кровавую грязь. Он неторопливо стянул с правой руки плотную кожаную перчатку, обнажив бледные, по-аристократически тонкие пальцы с безупречно ухоженными ногтями. Морозов наклонился над огромным, тучным телом вожака хунхузов, чьи остекленевшие, полные невыразимого предсмертного ужаса глаза слепо таращились в низкое серое небо Харбина.
Его внимание привлекла не страшная, залитая запекшейся кровью гримаса бандита, а смертельная рана на его груди. Морозов осторожно, почти бережно раздвинул края разорванной толстой ватной куртки. Удар был нанесен чем-то длинным и узким, вероятнее всего — тяжелым боевым ножом или заточенным куском арматуры. Но ужасал не сам факт ранения, а его пугающе идеальная, математически выверенная биомеханика.
Клинок вошел точно под ребра, минуя плотную костную защиту, и был направлен резко снизу вверх, пробивая диафрагму и безошибочно разрывая сердечную мышцу. Но самое главное заключалось в другом. Края раны были специфически, жестоко разворочены, свидетельствуя о том, что в самый последний, смертоносный момент удара убийца сделал резкий, короткий проворот кисти. Этот излом не только расширял площадь внутреннего кровоизлияния, не оставляя жертве ни единого шанса на спасение, но и позволял мгновенно, без задержки извлечь лезвие, не позволяя ему намертво застрять в хрящах умирающего тела.
Морозов замер, словно пораженный ударом молнии. Воздух внезапно перестал поступать в его сжавшиеся легкие. В ушах нарастал оглушительный, пронзительный звон, заглушающий даже шум маневровых паровозов вдалеке.
«Этот угол вхождения клинка... Этот характерный, филигранный проворот кисти в самом конце...» — лихорадочно, с нарастающей паникой подумал комиссар, чувствуя, как ледяной пот обильно выступает на его высоком лбу.
Внезапно окружающий его промозглый, серый маньчжурский туман бесследно растаял, уступая место совершенно другой реальности. Осень тысяча девятьсот шестнадцатого года. Брусиловский прорыв. Залитая грязной водой, усыпанная стреляными латунными гильзами и изувеченными трупами передовая траншея где-то под Тарнополем. Оглушительный, сводящий с ума рев австрийской тяжелой артиллерии. И прямо перед ним — молодой, изможденный, перепачканный пороховой гарью и чужой кровью ротмистр Алексей Разумовский. Алексей тяжело дышит, вытирая окровавленный штык своей винтовки о шинель убитого врага, и оборачивается к нему, тогда еще совсем юному, необстрелянному прапорщику Илюше Морозову.
— Штык не должен вязнуть в кости, Илюша, — звучит в его памяти спокойный, уставший голос Разумовского, перекрывающий грохот канонады.
— В рукопашной схватке секунда промедления стоит жизни. Бьешь коротко, снизу вверх, точно под ребра, целясь в сердце, и сразу делаешь резкий, силовой проворот кистью. Ломаешь хрящи изнутри. Иначе останешься без оружия в толпе врагов, а значит — гарантированно останешься без жизни. Запомни это накрепко, если хочешь когда-нибудь вернуться домой.
Морозов резко, судорожно выпрямился, словно от сильного удара невидимой плетью по лицу. Он пошатнулся и едва не упал на труп главаря хунхузов, с трудом сохранив равновесие. Его сердце билось в грудной клетке с такой исступленной, болезненной силой, что, казалось, вот-вот проломит ребра.
В ту же секунду все разрозненные, казавшиеся нелогичными куски мозаики этой кошмарной ночи с оглушительным грохотом встали на свои места в его блестящем, аналитическом уме. Вчера вечером он лично, в глубокой тайне, спустился в этот тупик, чтобы проверить надежность упаковки партий золота перед отправкой. В темноте вагона он неловко оступился и сильно порезал ладонь об острый, рваный край лопнувшей стальной ленты, стягивающей ящик. Он достал из кармана платок, чтобы перевязать рану, и в этот момент его любимый серебряный портсигар, пробитый австрийской пулей — подарок его лучшего друга Алеши, — должно быть, незаметно выскользнул из кармана прямо в солому открытого ящика.
А сегодня ночью сюда пришел человек, который двигался во тьме как ангел смерти. Человек, который голыми руками вырезал дюжину вооруженных бандитов, используя уникальный, забытый прием гвардейской пехоты. Человек, который вскрыл ящик, забрал один слиток императорского золота, и который неизбежно нашел на дне этого ящика окровавленный серебряный портсигар с инициалами «И. М.».
«Значит, ты все-таки жив, Алеша...» — с невыразимым, разрывающим душу коктейлем из животного ужаса, горькой радости и экзистенциальной тоски подумал Морозов, до боли сжимая кулаки в карманах кожаного пальто.
— Мой мертвый брат воскрес в сибирских льдах и пришел за мной. И теперь он точно знает, кому принадлежит это проклятое золото. Он знает, что я предал все наши клятвы.
Комиссар медленно, с огромным физическим усилием заставил себя успокоиться. Он натянул перчатку на дрожащую руку, вновь превращая свое лицо в непробиваемую гранитную маску, и тяжело поднялся по склону оврага навстречу ожидающему его Гусеву. Глаза Хорта теперь горели холодным, инфернальным огнем.
— Гусев, — голос Морозова хлестнул по морозному воздуху как удар казачьей нагайки.
— Немедленно поднимите абсолютно все станционные ведомости конторы найма за последние двое суток. Мне нужны полные списки всех чернорабочих, грузчиков, рикш, всех беженцев, кто брал здесь разовые смены. Вытрясите душу из каждого десятника, пытайте их, если потребуется. Оцепите трущобы Фуцзядяня. Перекройте все выезды из города, вокзал и речной порт.









