
Полная версия
Звезданутый Технарь: Мальчик из Ямы

Гизум Герко
Звезданутый Технарь: Мальчик из Ямы
Глава 1. Смена
Утро на Целине пахнет горелым пластиком.
Не пожаром, пожар тут событие, на него сбегаются смотреть со всех соседних квадратов. Просто за ночь поля остывают, а на рассвете местное солнце снова принимается поджаривать миллионы тонн чужого хлама, и хлам отзывается: потеет, потрескивает и отдает в воздух этот самый запах. Лет до восьми я его вообще не замечал. Потом заметил, и все, отвязаться уже не смог. Теперь он работал у меня вместо будильника: чуешь горелый пластик, значит, смена началась, вставай.
В шесть двадцать я стоял у сборного пункта третьего сектора и честно дышал. Дышать на Целине, это отдельное упражнение. Воздух по кадастровому паспорту дотягивает до семидесяти восьми процентов имперской нормы, и недостающие проценты чувствуешь не грудью, а ногами: пробежишь сотню метров за уходящей платформой и потом стоишь, хватаешь ртом, как насос с пробитой мембраной.
Поэтому за платформой я не бегал. Я приходил раньше нее.
Платформа явилась в шесть тридцать одну, с опозданием на минуту и с достоинством, которое может себе позволить только очень старая машина. Восьмиколесный тягач "ГС-88", самой Гильдией в документах гордо именуемый «транспортом повышенной проходимости», а бригадой, коротко и по делу, Коровой. Корова гудела, дребезжала бортами и везла на прицепе пустую грузовую раму. Восемь колес в человеческий рост, дизель-реактор со стажем и подвеска, которая любую кочку передавала прямо в позвоночник, честно и без посредников.
Я запрыгнул на подножку, ухватился за поручень и сразу, по привычке, приложил ладонь к борту. Борт вибрировал. В вибрации, если прислушаться, жил весь характер машины: ровный низкий гул реактора, мелкая дрожь изношенного подшипника на третьей оси и одна нота повыше, тонкая, зудящая. Топливный насос опять работал на честном слове.
За рычагами сидел Хруст. Старый машинист выглядел так, будто его собрали на этих же полях из уцелевших запчастей: кожа, задубевшая до брезента, пальцы в шрамах от тросов, глаза цвета разбавленного чая. Он даже головы не повернул, но кивнул и я понял, что кивок мой.
— Насос слышишь? — спросил он вместо приветствия.
— Слышу, — сказал я. — Зудит на высокой. Мембрана садится.
— Садится, — согласился Хруст и перещелкнул рычаг. — Третий квартал как садится. Контора пишет: замена перенесена. Машина врать не умеет, врут таблички на ней.
Это была его любимая присказка, я ее слышал раз двести и все двести раз соглашался. Мне вообще нравилось, как говорят старые машинисты: медленно, редко и только то, что проверили руками. Я так пока не умел. У меня слова выскакивали раньше, чем я успевал их проверить, и за это мне регулярно прилетало.
Корова тронулась, и поле поехало навстречу. Если вы никогда не видели поля сортировки, то представьте себе степь до горизонта, только вместо травы на ней растет металл. Ровные квадраты, каждый со стороной в двести метров, каждый с номерным столбом на углу. В одних квадратах лом лежал горами, в других уже рассортированный, аккуратными штабелями, по классам. Между квадратами дороги, по дорогам ползут такие же Коровы, над всем этим висит рыжеватая пыль, а за горизонтом, там, куда в конце концов уезжает весь металл, стоит гул.
Гул орбитального лифта не слышишь ушами. Он ниже слуха, он приходит через подошвы и через грудину, ровный, бесконечный, как пульс очень большого зверя. Сам лифт от нас не виден, до него полтора часа езды, но по ночам на востоке светится нитка: трос уходит в небо, и по тросу ползут искры, грузовые капсулы. Взрослые на нитку давно не смотрели. Я смотрел каждый раз. Там, наверху, куда уползали искры, начинался космос, а в космосе, если верить учебнику астрографии за шестой класс, имелось примерно все, чего отродясь не было у нас внизу.
— Рот закрой, ворона залетит, — сказала Сойка.
Сойка сидела напротив, на лавке вдоль борта, и сматывала на локоть страховочный трос. Лучший слух бригады, тридцать лет на сортировке, лицо строгое, как накладная. Ворон на Целине, кстати, не водилось, вообще никакой живности крупнее клеща-пылевика, но спорить с Сойкой по мелочам не рисковал даже Крюк.
— Теть Сойка, а вы ворону живьем видели? — спросил я однажды, давно еще.
— Видела. В голофильме. Наглая, как приемка, и орет так же. Залетит, не обрадуешься.
С тех пор я на всякий случай закрывал рот. Птица, которую Сойка сравнила с приемкой, была способна на все.
Крюк, к слову, обнаружился тут же, у кабины. Стоял, расставив ноги, держал планшет и читал сводку с таким лицом, с каким читают некролог. Десятник нашей бригады был человеком простой конструкции: глотка, планшет и право выписывать штрафы. Все три узла работали безотказно.
— Так, — сказал Крюк, не отрываясь от планшета. — Веселье, бригада. Ночью приемка приняла с орбиты три борта вместо одного. Кто-то наверху перепутал графики и весь смешанный лом с разделки пришел на наш квадрат. Сто сорок тонн.
Лавка вдоль борта отозвалась стоном. Стонали все, кроме Сойки, она только сжала губы. И кроме меня, я еще не до конца понял масштаб бедствия. Сто сорок тонн смешанного лома, это плохо. Смешанный лом нельзя просто грузить, его надо разобрать по классам, а лифтовое окно у нашего сектора вечером, в девятнадцать сорок, и окно не переносится. Не успел к окну, груз остается лежать, норма не закрыта, штраф на всю бригаду.
— А чего сразу наш квадрат? — тоскливо спросили с лавки.
— Потому что везучий, — отрезал Крюк. — Параграф два-один: «Распределение объемов производится по совокупной эффективности бригад». Перевожу: кто хорошо работает, тому больше насыпают.
— А если работать плохо?
— Штраф.
— А если хорошо?
— Вот. — Крюк ткнул пальцем в сторону квадрата. — Учитесь, молодежь, задавать вопросы, на которые вам уже ответили.
— Не успеем, — сказал кто-то из контрактников. — Тут два дня работы.
— Параграф одиннадцать-три устава, — сказал Крюк, по-прежнему в планшет. — «Норма смены определяется фактическим объемом поступившего лома». Перевожу на человеческий: успеем. Потому что вариант «не успеем» в уставе не предусмотрен.
Устав мусорщиков Целины Крюк знал наизусть и цитировал параграфами, как другие люди ругаются. Я иногда подозревал, что внутри планшета никакого устава нет, а есть только зеркало, и Крюк просто любуется собой, пока придумывает очередной параграф. Проверить это подозрение мне пока не удавалось.
Квадрат девятнадцать-дельта встретил нас горой. Настоящей горой: смешанный лом лежал навалом метров на шесть в высоту, и в утреннем свете вся эта куча отблескивала сотней оттенков ржавчины. Обшивка, шпангоуты, перекрученные фермы, обрывки кабельных жгутов, залитые пеной блоки, покореженные панели с маркировкой, которую еще предстояло отмыть и прочитать. Пахло сверху окалиной, снизу старой смазкой, а от всего вместе тем особенным духом мертвого корабля, который ни с чем не спутаешь: металл, гарь и много ржавчины.
Красиво, если честно. Я эту мысль вслух никогда не говорил, засмеяли бы, но гора мертвого железа, это же не гора мусора. Это гора историй. Вот эта ферма, судя по клейму, летала еще при Конкордате. Вот этот лист со следами плазменной резки кто-то кроил второпях, вкривь, наживую. Каждую деталь кто-то проектировал, точил, ставил на место, ругался на нее, чинил ее в рейсе. А теперь все это лежало у нас в квадрате, и нам предстояло разобрать чужие истории по классам и отправить в переплавку.
— Разбивка стандартная! — гремел Крюк. — Класс А, цветные и редкие, в первый контейнер! Класс Б, композиты, во второй! Класс В, дюрапласт и черный конструкционный, в третий и четвертый! Класс Г, он же мусор мусора, в отвал! Дроны на подачу, люди на разбор! Работаем, бригада, окно в девятнадцать сорок!
Дронов у нас было четыре, сортировщики «Трудолюб-40», тупые, как табуретка, и примерно такие же ловкие. Трудолюбы умели ровно две вещи: хватать то, на что укажут, и везти туда, куда укажут. Указывать надо было лазерной меткой, медленно и внятно, как объясняешь дорогу приезжему. Четвертый дрон вдобавок страдал: у него подвисал блок ориентации и время от времени он замирал посреди квадрата, задумчиво мигая желтым.
Первым его в то утро разбудил я, проходя мимо: пнул ботинком в кожух, привычно, без злости. Внутри дрона щелкнуло, желтый сменился зеленым, и Трудолюб поехал дальше, как ни в чем не бывало. Ремонт по-целински: быстро, дешево, сердито. Тарифная контора может гордиться.
— Ты его хоть раз чинил по-человечески? — спросил молодой контрактник, наблюдавший процедуру.
— Зачем? После пинка он работает лучше, чем после ремонта. Я сравнивал: и то и другое делал я же.
Контрактник подумал и пнул второго дрона, для профилактики. Второй дрон работал исправно, поэтому обиделся и час возил груз мимо контейнера. У техники, как и у людей, профилактическое воспитание вызывает странные реакции.
Меня Крюк поставил на подачу и следующие четыре часа я провел внутри горы. Работа на подаче простая, как лом, и тяжелая, как лом: цепляешь крюком лист, выволакиваешь, глядишь маркировку, кричишь класс, ставишь метку дрону. Перчатки к десятому листу становятся жесткими от пыли, спина к сотому напоминает, что она есть, а маркировки к двухсотому начинают сниться наяву.
Зато маркировки я читал быстрее всех в бригаде и это не хвастовство, а простая арифметика: я на этих полях с восьми лет, сначала подсобником, подай-принеси, а клейма трех поколений кораблей выучил раньше, чем таблицу умножения. Таблицу умножения мне, в конце концов, никто не оплачивал, в отличии от маркировки.
К полудню гора осела на треть, и все шло почти хорошо, что само по себе должно было меня насторожить. Взрослые на Целине так и говорят: если смена идет хорошо, значит, ты чего-то не заметил.
Не заметили мы вот что: обшивку.
Ее было много, целый пласт, листы два на три метра, гнутые по одному радиусу, явно с одного борта. Снаружи листы отливали синеватой пленкой, красивой такой, глубокой, с перламутровым переливом. И сканер, ручной определитель сплавов «Сплав-Визор 200», единственный на бригаду, посмотрел на эту пленку и уверенно сказал: композит, класс Б.
— Композит, — подтвердила Сойка, отщелкнув сканер. — Слоистый, борт скоростного катера. Видала такие. Во второй контейнер.
И все бы ничего, но я в этот момент как раз выволакивал очередной лист, и лист, съезжая по куче, ударился ребром о ферму.
Дзынь.
Вернее, не «дзынь». В том и дело. Композит, он слоистый, у него звук двойной: сначала звонкий удар по внешнему слою, потом короткое глухое эхо, это отзывается наполнитель. Как будто два человека хлопнули в ладоши почти одновременно. Я этот двойной хлопок знал наизусть. А тут звук был один, глухой, плотный, без эха, звук цельного литого борта.
Я поставил лист и стукнул по нему костяшками. Потом ключом, у меня на поясе всегда жил гаечный ключ на семнадцать, инструмент и талисман в одном лице. Лист загудел низко и глухо, честно, как гудит только одно.
— Это не композит, — сказал я. И сам услышал, как громко это вышло.
На квадрате стало тихо. Ну, насколько бывает тихо на квадрате: дроны жужжали, гора потрескивала, лифт гудел через подошвы. Но бригада замолчала вся и сразу, потому что я, четырнадцатилетний, только что при всех поправил Сойку. Сойку, у которой слух, тридцать лет стажа и сканер в руках.
— Та-ак, — протянула Сойка тоном, от которого у меня похолодело между лопаток. — Не композит, значит. А что же это у нас, профессор?
Отступать было поздно. Отступать, честно говоря, было поздно уже в тот момент, когда я открыл рот, но я это понял, как обычно, после.
— Дюрапласт, — сказал я. — Вторая серия. Литой борт, не слоеный. Звенит глухо, одним тоном, без отзвука. А синяя пленка сверху, это не композитная рубашка, это окислы. Вторая серия так окисляется, если борт долго висел в разреженке. Сканер по пленке и врет: он верхний слой видит, а вглубь не пробивает, у него луч слабый.
— Луч у него имперский, — обиделась Сойка за прибор. — Поверенный.
— Поверка у него, между прочим, просрочена на два года, — вставил Хруст со своей лавки, не открывая глаз. Он в обед всегда делал вид, что спит, и всегда все слышал.
Крюк подошел неторопливо, как ходят люди, у которых планшет и власть. Посмотрел на лист. Посмотрел на меня. Взгляд у десятника был тяжелый, оценивающий, как будто он уже прикидывал, по какому параграфу меня оформлять.
— Осознаешь, — сказал он негромко, — что будет, если ты не прав? Двадцать тонн уйдут в контейнер класса Б. Приемка на лифте возьмет пробу, найдет дюрапласт, завернет весь контейнер целиком. Весь, понял? Вместе с настоящим композитом. И норма не закрыта, и окно упущено, и штраф на бригаду. Двенадцать человек, между прочим, не только твоя светлая голова.
— А если я прав, — сказал я, и голос у меня предательски сел на середине фразы, — то будет то же самое, только наоборот. Дюрапласт, сданный как композит, заворачивают так же. Проверьте резаком, и все. Пять минут.
— Он еще и условия ставит, — сказала Сойка куда-то в небо.
Но Крюк уже махнул рукой, и Хруст, кряхтя, принес плазменный резак, древний «Огонек-3» с обмотанной изолентой рукояткой. Резак чиркнул по краю листа, снял верхний слой стружкой, и под синеватой пленкой открылся ровный серый срез. Однородный. Литой. Без единого слоя.
Хруст поскреб срез пальцем, поднес к глазам крошку, зачем-то понюхал.
— Дюрапласт, — вынес он приговор. — Вторая серия, точно. Вон и клеймо проступило, гляди. Год выпуска ха. Молодой человек, борт твой ровесник.
Бригада выдохнула. Кто-то заржал, кто-то хлопнул меня по спине так, что я чуть не встретился с листом лбом. Пласт обшивки, все двадцать тонн, переехал из второго контейнера в третий, приемка получила то, что написано в накладной, а норма, которая последние десять минут висела на волоске, вернулась на место.
Сойка подошла последней. Постояла, пожевала губами, глядя на серый срез.
— Слух у пацана от отца, — сказала она наконец, ни к кому конкретно не обращаясь. — Упрямство, к сожалению, тоже.
И пошла к своему ряду, прямая, как страховочный трос. Это была самая высокая похвала, которую можно получить от Сойки и мы оба это знали. У меня внутри стало горячо и гордо, и я, наверное, минуты две улыбался, как дурак, пока таскал листы.
Зря улыбался. Потому что ко мне уже шел Крюк, и планшет он нес перед собой, как жрец несет скрижаль.
— Форк, — сказал он казенным голосом, и я сразу понял: сейчас будет устав. — Параграф шесть-два. «Самовольное вмешательство в процедуру классификации, произведенное вне наряда, приравнивается к порче инвентаря». Инвентарь у нас, между прочим, ты и есть. Штраф: двадцать талонов.
Я задохнулся. Двадцать талонов, это полдневная норма. Это неделя ужинов, если считать едой то, что выдают по талонам. Это я только что спас бригаде смену, и мне же
— За что?! — выдавил я. Хотел твердо и по-мужски, а вышло тонко и по-цыплячьи, я сам услышал и разозлился еще больше. — Сканер врал! Если бы я промолчал
— Если бы ты промолчал, — согласился Крюк, тыча в планшет пальцем, — бригада попала бы на недельный заработок. А так попал ты один и на двадцатку. Арифметику в твоей вечерней школе еще не отменили? Вот и считай. Инициатива, Форк, наказуема. Особенно полезная: за вредную инициативу я бы тебя просто выгнал.
Он развернулся, сделал два шага и бросил через плечо, не оборачиваясь:
— На весовую встанешь. Цифры читать умеешь, вот и читай. А то у меня от вашей пыли глаза устали.
И ушел штрафовать дальше. Бригада вокруг очень старательно не смеялась: весовая, это самый легкий пост на квадрате, сиди в будке да записывай тоннаж, и ставят туда обычно либо начальство, либо покалеченных. Меня туда поставили в четырнадцать лет, через три минуты после штрафа, и в этом был весь Крюк, целиком, в одном флаконе: он умел благодарить только так, чтобы благодарность нельзя было подшить к делу.
— Скажи спасибо, — посоветовал Хруст, когда я проходил мимо. — Только молча. Вслух он не любит.
Весовая будка стояла на краю квадрата, у погрузочной рампы: жестяная коробка два на два, пульт с лентой, окно на конвейер. Контейнер заезжает на платформу, платформа стонет, цифры на табло прыгают и успокаиваются, ты записываешь тоннаж в ведомость и даешь отмашку. Вся работа. После горы это был курорт, и я даже успевал думать, что для меня роскошь: обычно к концу смены думалка отключается первой, раньше ног.
На стене будки, под графиком поверки, обнаружился список карандашом: кто и за что сюда сослан. Летопись вели годами, почерка менялись. Последним значился сам Крюк, рука его, статья не указана. Я вписал себя ниже, аккуратно, по ведомости: «Форк. Инициатива». Пусть висит. Архивы на Целине живут дольше людей, я на это рассчитывал.
Обеденный перерыв бригада провела тут же, у рампы, в тени ангара. Сойка разогрела на плитке лапшу, настоящую, со специями, а не ту серую, что по талонам, и молча поставила передо мной вторую миску. Я так же молча съел. Разговаривать с Сойкой сразу после того, как ты ее опроверг, не стоило, а вот есть ее лапшу было можно и нужно: у нее еда и прощение всегда шли одной накладной.
Взрослые расселись на пустых катушках из-под кабеля и завели вечный обеденный разговор, который я слышал, наверное, тысячу раз, и который каждый раз слушал, как в первый. Про тарифы. Про то, что кислородные фильтры с нового квартала подорожали на два талона. Про то, что у приемщика на лифте появился помощник из круми, и торговаться теперь стало вдвое дольше, потому что круми торгуется всеми четырьмя руками сразу.
— А я вот что скажу, — объявил Хруст, дуя на лапшу. — Мечта у меня простая. Дожить до пенсии так, чтобы в доме был хлеб и рабочий аккумулятор. Все. Больше человеку не надо.
— Губа не дура, — хмыкнула Сойка. — Рабочий аккумулятор он захотел. Аккумуляторы, между прочим, за живые кредиты идут, не за талоны.
— Так и я о чем. Мечта, она и должна быть недостижимая, иначе какая это мечта. Это план.
Все посмеялись, а я промолчал и на всякий случай уткнулся в миску. Потому что моя мечта была еще недостижимее, и озвучивать ее в этом кругу не стоило совсем. Хруст мечтал об аккумуляторе, контрактники о выкупленном контракте, и все эти мечты хотя бы стояли на земле. Моя не стояла. Моя висела на востоке, над горизонтом, тонкой ниткой, по которой ползут искры. Мечтать на Целине, кстати, разрешалось бесплатно: единственное, на что тут не было тарифа. Я иногда думал, что это недоработка конторы, и когда-нибудь они спохватятся.
Молодой контрактник из второй пары, скучая, начал насвистывать что-то бодрое, и Сойка, не поворачивая головы, отвесила ему подзатыльник.
— Не свисти в кузове, — сказала она. — Кузов разгерметизируется.
— Так мы ж не в кузове, теть Сойка. И не в космосе. Чему тут герметичным быть?
— А примета не спрашивает, где ты. Свистишь, высвистишь дыру. Отцы так говорили, и ты говори.
Контрактник заткнулся. С приметами на Целине не спорили даже те, кто в них не верил: приметы, в отличие от тарифной сетки, хотя бы никогда не менялись задним числом.
Я доел лапшу и, пока взрослые спорили про фильтры, разглядывал стену ангара напротив. Стена была старая, конкордатской еще постройки, и на ней, под слоями пыли и потеков, доживал свой век плакат. Огромный, метра четыре, выцветший до костяного цвета. На плакате человек в рабочем комбинезоне поднимал руку, то ли указывая куда-то вверх, то ли что-то бросая, уже не разобрать. Внизу когда-то шла строка текста, но от нее осталось три буквы и полбуквы. Я в детстве думал, что это реклама лифта: рука ведь вверх показывает. Потом однажды спросил у Хруста, что там было написано. Хруст посмотрел на плакат долгим взглядом, сказал: «Крась стену, не крась, а грунт все равно проступает», и ушел к своей Корове. Я тогда решил, что он не расслышал вопроса. Переспрашивать почему-то не стал.
После перерыва смена покатилась под горку. Гора таяла, контейнеры наполнялись, мои цифры на весовой складывались одна к другой, как патроны в обойму: восемь и две, двенадцать и шесть, девять ровно. К девятнадцати десяти последний, четвертый контейнер класса В встал на платформу, табло отплясало свое и выдало итог. Сто тридцать девять и восемь. Двести кило до круглого счета, и я, честное слово, еле удержался, чтобы не сбегать и не докинуть в контейнер какую-нибудь ферму лично.
В девятнадцать сорок, минута в минуту, сцепка из четырех контейнеров ушла с квадрата в сторону лифта. Я стоял у будки и смотрел ей вслед. Где-то там, через полтора часа, эти контейнеры взвесят еще раз, вкатят в грузовую капсулу, и капсула поползет по тросу вверх, искрой по нитке, туда, где двадцать тонн дюрапласта второй серии, лично мной спасенные от пересортицы, переплавят и раскатают в обшивку какого-нибудь нового корабля. Корабль улетит куда-нибудь в центральные миры и никогда не узнает, что его борт когда-то валялся кучей на квадрате девятнадцать-дельта, и что класс ему выставил на слух один пацан с Целины.
Мне это казалось честной сделкой. Почти.
Домой Корова довезла нас уже в сумерках.
Наш блок-контейнер стоял в рабочем секторе у Купола Омега, третий ряд, семнадцатое место: стандартная жилая коробка шесть на два и четыре, с тамбуром, отоплением от общей сети и видом на такую же коробку напротив. Мать была еще на смене: она диспетчер грузового терминала при лифте, а вечерние составы сами себя по ниткам не разведут. Так что дверь я открывал в темноту и тишину, только питание гудело в щитке за тамбуром, как сытый шмель.
Внутри у нас было бедно, но по-людски: койка моя, койка матери, стол, полка, сундук. Под моей койкой жил отцовский ящик с инструментом, и я, входя, стукнул по нему пяткой, привычно, как здороваются. Ящик отозвался глухо и солидно. Дюрапласт. Первая серия, та еще, довоенная: отец говорил, что ящик переживет всех нас, и пока что ящик держал слово.
Я разогрел ужин, полбрикета по талону и остаток соуса, съел, не чувствуя вкуса, вымыл миску и сел в свой угол. Угол стола, ближний к щитку, был мой: там лежали учебники, стопкой, по ранжиру, и стоял вычислитель. Вычислителем это устройство называл только я. По документам, которые давно потерялись, оно было списанным бухгалтерским терминалом «Гроссбух-7», по возрасту годилось мне в деды, а по характеру напоминало старого приемщика: считало медленно, ворчало вентилятором, но не ошибалось никогда.
До квотного экзамена оставалось четыре месяца без малого. Я посчитал на пальцах, загибая по неделе на палец, потом сбился, плюнул и посчитал на Гроссбухе, честно, по календарю. Вышло сто восемнадцать дней.
Сто восемнадцать дней, один экзамен, одна имперская квота на весь наш сектор. Одно место. На него подавались дети клерков из Купола, дети приемщиков, дети диспетчеров, все с репетиторами, все с нормальными вычислителями, у которых вентилятор не заглушает мысли. И один пацан с сортировки, у которого из репетиторов был задачник за прошлое десятилетие, а из вычислителей Гроссбух.
Расклад мне нравился. Не в том смысле, что у меня были шансы, шансы у меня были примерно как у Трудолюба на балете. Но я сегодня на слух угадал сплав, который не взял поверенный имперский сканер, и что-то мне подсказывало, что экзамен тоже где-то ошибается в свою пользу, надо только найти, где у него корка окислов.
Я открыл задачник на закладке, придвинул тетрадь и включил Гроссбух. Терминал прогудел свою вечную увертюру, помигал и выдал рабочий экран.
И тут свет мигнул.
Не по-хорошему мигнул: лампа под потолком присела, погасла на полсекунды и вспыхнула снова, а Гроссбух испуганно щелкнул и перезапустился, бормоча вентилятором что-то виноватое. В щитке за стенкой коротко затрещало и стихло. По сектору, судя по окнам напротив, волна прокатилась такая же: свет присел во всем ряду.
— Трансформатор чихнул, — сказал я вслух, как говорили все взрослые в таких случаях. — Бывает.
Скачки в нашей сети случались, старое оборудование, конец квартала, нагрузка. Взрослые на них давно не реагировали, ну мигнуло и мигнуло.
Я подождал, пока Гроссбух прогудит увертюру по второму разу, и открыл задачник.
Бывает, да. Только вот отец учил: если машина чихнула один раз, это не машина чихнула. Это она предупредила.
Я решил задачу до половины, а потом поднял голову и принюхался. Из щитка за стенкой тянуло теплым. Не горелым, нет. Просто теплым, как тянет от человека, который решил соврать, но еще не открыл рот. Я пообещал себе глянуть контакты завтра, после смены, первым же делом, и вернулся к цифрам. Гроссбух гудел. Лампа держалась. Щиток молчал. Молчал старательно, как молчит техника, которая уже все про себя решила.
Глава 2. Дом, ролик и Ведро









