Брат Афоня
Брат Афоня

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Тот, недолго думая, подхватил его и, уже не отвлекаясь на драку, принялся нарезать на мелкие кусочки (прямо в воздухе, воображаемым ножом), продолжая выкрикивать своё заклинание, но теперь — в такт собственным движениям:

— Пе-пе, шней-не, фа, ва-та-та-та! У-у-у-у! Не-но-шу-ган-доны в сумке. Сигнал, космический сигнал, ва-та-фа!

Дедушка с бешеной собакой не болел. Вообще никак. Он просто сидел на корточках, привязанный к поводку (верёвка уже успела опутать его ноги, но он не замечал), и уныло смотрел на небо. Собачка, напротив, проявляла чудеса активности: она гавкала и лаяла на всех подряд — на Афоню, на билетёршу, на внука, на собственный хвост. Прямо по кругу.

— А мне плевать! — махнул рукой дедушка, когда бабушка попыталась вовлечь его в дискуссию. — Я вообще за тортом пришёл. А не за этим… за этим…

Он не договорил. Собачка дёрнула поводок, и дедушка переместился на полметра вправо.

На импровизированном ринге между тем царил хаос.

Афоня уже не бьётся — он выживает. Он отбивается, уворачивается, пытается уйти в глухую защиту, но билетёрша не уступает. Она не просто бьёт — она танцует боевой танец своих предков. Её движения отточены, удары точны, захваты смертельны. Она явно тренировалась не в благотворительной организации — это были старые добрые школы, где отработка ударов мешком с песком занимала больше времени, чем обеденный перерыв.

Афоня, понимая, что чистая сила здесь не поможет, попытался было улизнуть. Но билетёрша, предвидевшая этот манёвр, применила классический захват — «метелица», как называют его в народе, а профессионалы — «удавка для непослушных клиентов». Она раскрутила Афоню за шкирку, как юлу, затем бросила на землю и прыгнула сверху, намереваясь припечатать его своим весом — завидным и хорошо сбалансированным.

— Тётя! — донёсся из-под неё глухой, приглушённый голос Афони. — Меня нельзя убивать! Я свидетель по делу! У меня явка с повинной!

— А я сама — свидетель! — рявкнула билетёрша, не снижая давления. — Свидетель того, как ты мой парик украл! Это разбой! Статья сто шестьдесят первая!

— Это сувенир! — заорал Афоня, пытаясь вылезти. — Я коллекционер!

Билетёрша не ответила. Она просто усилила хватку.

Но Афоня — а он был парнем не промах — сумел-таки выскользнуть из захвата. Нет, не силой — хитростью. Он почесал билетёршу в подмышке, та машинально ослабила хватку, и он, как ящерица, отбросившая хвост риска, вылетел из опасной зоны.

Хромая, утирая разбитую губу, с париком в одной руке и с чувством выполненного долга в другой, он принял стойку «пьяный журавль». Стойка была позаимствована из китайских боевиков, которые он смотрел по ночам, когда не спалось. Получалось не очень: журавль был явно нетрезв, а ноги его не слушались.

Катя наконец опомнилась.

Она подняла микрофон, отряхнула его от мусора и с совершенно серьёзным лицом, глядя прямо в камеру, начала вещать. Её голос перекрывал шум драки, крики толпы и даже лай бешеной собаки.

— Ну не каждый день у кота масленица! — провозгласила она громко, придавая каждому слову вес. — Вот видите, дорогие зрители, как фанаты бьются за право первым получить автограф нашего заслуженного, известного исполнителя! Да, настоящая борьба! Можно сказать, эпохальная битва за культурное наследие!

Она сделала паузу, давая зрителям осознать глубину её мысли.

— Тем более, билетёрша — давняя поклонница его творчества! Она даже парик надела, чтобы быть похожей на приму из оперы! Правда, в процессе борьбы парик, увы, пострадал… Но это же знак истинной преданности! Готова на всё ради кумира!

Оператор, снимая этот монолог, едва сдерживал смех.

— Так что это не драка, — продолжала Катя, входя во вкус, — это… это перформанс! Элемент шоу! Нечто, что украсит любой выпуск новостей и, возможно, даже попадёт в рубрику «И это всё о нас»!

Она договорила, гордо поправила выбившуюся прядь и подмигнула оператору.

Билетёрша, всё это слыша, ещё больше разозлилась. Она посмотрела на Афоню, который стоял в стойке «журавль», на свою лысую голову, которая отражала лучи солнца, и приняла окончательное решение.

— Сейчас ты у меня полетаешь, — прорычала она.

И разбежалась. Как таран. Как локомотив. Как женщина, которой больше нечего терять — кроме парика, который уже потерян. Она мчалась на Афоню, который застыл возле кабинки. Земля под её ногами вздрагивала.

В последний миг — когда билетёрша была уже в полуметре — Афоня сделал резкий шаг в сторону. В сторону! Не назад, не вперёд, а именно вбок — как учил его дед Матвей на рыбалке, когда убегал от разъярённого быка.

Билетёрша, не успев затормозить, влетела плечом в кабинку.

ЗВУК: Железный хруст, стон конструкции — металл жалобно застонал, но устоял. Кабинка покачнулась.

— Промахнулась! — заорал Афоня, подпрыгивая.

— Повторим! — рявкнула билетёрша.

Она отошла на несколько шагов, развернулась — и снова влетела в кабинку. На этот раз сильнее. Кабинка наклонилась. Дверца отлетела в сторону.

— Ещё!

Третий заход — и она буквально впечаталась в дверь, оставляя вмятину в форме своего мощного кулака. Кабинка отъехала на полметра, жалобно скрипя, как телега с несмазанными колёсами.

— Я сейчас тебя убью! — пообещала билетёрша, но уже не Афоне, а самой конструкции.

Она не останавливалась. Она начала ломиться в кабинку ногами, кулаками — так, что та отъезжала всё дальше и дальше.

И, не выдержав натиска, кабинка сдалась.

Она упала на бок с грохотом, достойным крушения старого мира.

ЗВУК: БА-БА-БАХ! Железо, лязг, звон разбитой пластмассы.

Кабинка лежала на боку, как подбитый мамонт, и из её недр доносились звуки, не поддающиеся описанию. Там, внутри, среди ошмётков бумаги, неопознанных жидкостей и потерянных надежд, пытался выбраться Федос.

— А-а-а-а-а! — донеслось изнутри. — Да что ж вы делаете?! Я здесь!

Оператор, который не упускал ни одной детали, крупно снял разбитую кабинку. А потом — Федоса.

— О, вот оно! — заорал оператор, продолжая снимать. — Вот оно, мясо! Приехали! НТВ, держитесь!

Позор внутри кабинки. Сначала Федос подумал, что это землетрясение. Или что артист на сцене так разошёлся, что сотрясает фундамент. Но потом кабинка накренилась. Сначала влево. Потом — резко, без предупреждения — вправо. И вслед за этим раздался звук, который Федос слышал только раз в жизни: когда его шкаф с посудой рухнул на соседей снизу.

БА-БАХ!

Кабинка упала.

Федос полетел. Он не понял, куда, зачем и почему. Он просто ощутил, что его тело, его унитаз и всё, что там скопилось за неделю безжалостной эксплуатации, смешалось в едином порыве — как коктейль в шейкере у бармена-садиста.

Он ударился головой о дверь. Плечом — о стену. Спиной — о потолок, который вдруг стал полом. И в этот момент на него обрушилось главное.

Содержимое. Федос не знал, сколько людей пользовалось этой кабинкой за последние семь дней. Он не хотел знать. Он даже боялся представить. Но теперь вся эта многодневная, многострадальная, многолитровая история человеческих страданий обрушилась на него, как мешок с цементом, только жидкий и тёплый. Тёплый. Федос открыл рот, чтобы закричать, но вместо крика в него затекла Жижа. Не просто жижа. Нет. Это был концентрированный экстракт микрорайона. В этом тёмно-коричневом потоке растворились чьи-то борщи, чьи-то пельмени, чьи-то горести и беды.

«Я тону, — подумал Федос, пытаясь вынырнуть из этой субстанции, но поняв, что некуда. — Я тону в том, что даже рыбы не решились бы назвать водой. Я тону во всём, что я презирал, но уважал чужой организм». Он нащупал ногами дно. Вернее, стену. Кабинка лежала на боку, и весь её объём превратился в ванну. Только вместо воды — ад.

Федос захлёбывался. Он ловил ртом воздух, но ловил только новые порции того, чему не место в лёгких. Глаза жгло. Нос забило. Волосы слиплись в единый, монолитный, архитектурный ансамбль.

«Это моя смерть, — осознал он с неожиданной ясностью. — Некрасивая, негероическая, не в бою за родину. А в платном биотуалете, который решил, что я — его последняя капля. Буквально».

Он попытался приподняться, уперевшись руками в потолок. Руки скользили. Всё скользило. Мир вокруг превратился в один сплошной, неопрятный, бурлящий кошмар.

«Что я оставлю людям? — подумал Федос, когда очередная волна накрыла его с головой. — Велюровые штаны? Они уже безвозвратно испорчены. Ботинки «Прощай молодость»? Они, кажется, даже рады такой участи — наконец-то они в своей стихии. Кота Ваську? Васька сам себе пропитание найдёт. Он в прошлом году мышей ловил таких, что соседи завидовали. А больше у меня ничего нет. Ни детей, ни дачи, ни даже заначки под матрасом — всё пропили с Афоней в прошлую среду. Как же так? Я жил, копил, терпел — и ради чего? Чтобы утонуть в общественном говне?».

Он снова попытался вынырнуть. На этот раз ему почти удалось. Он высунул голову над поверхностью, как пловец в шторм, вдохнул и вдруг понял, что вдохнул снова не то. Запах был такой, что у Федоса заслезились глаза — причём слёзы были на удивление чистыми, единственное чистое, что осталось в этой зоне бедствия.

«Как достать это из горла? — забилась паническая мысль. — Рвотой? Но чтобы вырвать, нужно сначала вдохнуть, а я в этом дерьме уже надышался. Это замкнутый круг. Замкнутый круг унитаза. Афоня, наверное, стоял бы и ржал, как конь, и приговаривал: «Я же говорил — пенициллин». Чёртов пенициллин. Витамины, мать их».

И вдруг Федос успокоился.

Это было странное, почти мистическое спокойствие. Он лежал в луже, которая по объёму и консистенции напоминала небольшое озеро в районе химического комбината, и думал: «А ведь Афоня прав. Всё в этом мире — яд и всё — лекарство. Просто дозировка. Вот, например, я сейчас плаваю в том, что неделю назад было борщом, котлетами и, возможно, фуагра и фрикасе. Значит, это те же витамины. Только слегка вонючие. И в другой фазе агрегатного состояния».

Он отхаркнулся. И выплюнул нечто, что, вероятно, раньше было частью чьего-то обеда.

— Витамины, — прохрипел он сам себе. — Просто витамины. Вонючие. Тёплые. Но витамины.

Он закрыл глаза. И решил, что если не выживет, то хотя бы умрёт с чувством собственного достоинства. Ну, или с его подобием.

Снаружи доносились голоса. Кто-то кричал. Кто-то смеялся. Билетёрша, кажется, ругалась так, что у неё козырёк отвалился. Катя орала в камеру: «У нас чрезвычайное происшествие! Туалет упал! Повторяю, туалет упал! Человек внутри!». А артист на сцене, ни на секунду не прекращая, пел: «Не сыпь мне перхоть на брюки…»

Федос подумал: «Хорошо, что у меня нет детей. Им не придётся краснеть за отца, который утонул в говне. Хотя, если честно, что может быть позорнее? Разве что утонуть в сортире вместе с детьми». Он попытался пошевелить рукой, чтобы отгрести от себя лишнее, но лишнее было везде. И тогда Федос сделал единственное, что пришло ему в голову: он лёг на спину — на ту стену, которая теперь была дном, — и начал смотреть на потолок, который теперь был небом.

На потолке была трещина. Сквозь неё пробивался лучик света.

— Значит, не всё потеряно, — прошептал Федос, и очередная волна накрыла его лицо. Он отплёвывался, давился, но почему-то улыбался. — Не всё потеряно. Просто всё оказалось в одном месте. И я тоже. «Хоть Афоне расскажу, каково это — быть внутри витаминов. Он оценит. И, может, прослезится. Или засмеётся. Скорее засмеётся. Но это тоже своего рода уважение».

Бой закончился. Не потому, что кто-то победил, а потому, что у кабинки кончились терпение и болты одновременно.

Кабинка лежала на боку, и из её недр доносились сдавленные стоны, плеск и тяжёлые вздохи — будто там, внутри, доживал свой век небольшой, но очень настырный водопад. Из образовавшейся щели вытекала лужа, которая росла прямо на глазах, стремительно захватывая территорию.

ЗВУК: Сирена полицейской машины — где-то совсем близко. Она то приближалась, то удалялась, как будто водитель никак не мог выбрать, куда ему ехать: то ли на этот абсурд, то ли объехать его по объездной, подальше от греха.

Билетёрша, лысая, с перекошенным лицом, в котором боролись злость и облегчение (злость побеждала с большим отрывом), стояла над поверженным Афоней. Она дышала как паровоз, перешедший на красную линию. Грудь её вздымалась, плечи ходили ходуном, а кулаки до сих пор были сжаты.

Афоня лежал на асфальте, раскинув руки в стороны, будто пытался изобразить снежного ангела в самом неподходящем для этого месте. Из носа у него текла кровь, смешиваясь с пылью и семечками, и на лице застыло выражение человека, который только что понял, что жизнь — это боль, но боль эта почему-то смешная.

Билетёрша перевела дух. Казалось, её могучее тело требовало кислорода в промышленных масштабах.

— Всё, козлина, — прохрипела она, утирая рот рукавом халата. — Доигрался. Сейчас мусора приедут — и пойдёшь по этапу. На нары. Там тебе покажут порталы в пятое измерение. Прямо в общую камеру.

— Мадам... — донёсся снизу слабый, почти философский голос Афони. — Вы бы... шапку надели... На дворе осень... Простудитесь... А ваша лысина такая... красивая... Не надо её холодом мучить.

Билетёрша осеклась.

— Ах ты!..

Она занесла кулак для последнего удара — самого сокрушительного, самого памятного. В её глазах читалось: «Живи теперь с этим, козлина!». Но в этот момент из опрокинутой кабинки, словно извержение вулкана, который долго копило энергию и наконец решило, что пора, показался ФЕДОС.

Он не вылез — он вырвался. Из недр синей кабинки, из тьмы и сырости, из того места, куда отправлялось всё переваренное, содержимое желудков, появился он. Федос.

Он был покрыт ГЛАЗУРЬЮ. Густой, тёмно-коричневой, пахучей. С ног до головы. С головы до ног. Его болотный плащ, и без того не первой свежести, теперь обрёл текстуру и аромат, которые невозможно было описать словами — только междометиями.

Даже берет — тот самый, старомодный, с дыркой для дужки — и тот был пропитан насквозь. Очки... очки исчезли. Они остались внутри, клокочущей зловонной жижи. Поглощённые недрами биотуалетной бездны. Федос теперь был не просто близорук — он был философски слеп, и это, возможно, было к лучшему.

Он моргал, пытался открыть глаза, но веки слипались, как будто кто-то намазал их клеем БФ. Он делал шаг — и оставлял на асфальте тёмный, липкий след, похожий на след метеорита, только без космической романтики.

— Афоня? — хрипло позвал он голосом человека, который только что пережил катарсис и не понял, хорошо это или плохо.

Он не видел Афоню. Он вообще ничего не видел. Но инстинкт — тот самый, древний, рептильный, который остался у человечества со времён, когда люди жили в пещерах и боялись огня — вёл его ПРЯМО НА КАТЮ. Потому что Катя была самым ярким пятном в этом сером, осеннем мире. Белые кроссовки, красная юбка, белая блузка — как маяк. Как ориентир. Как мишень.

Катя стояла с микрофоном, раскрыв рот, и пыталась осмыслить происходящее. Она не успела. Не успела ни убежать, ни закричать, ни перекреститься. Она просто замерла, как кролик перед удавом.

Оператор, который за всё это время даже глазом не моргнул, продолжал снимать. Камера его мелко дрожала — то ли от холода, то ли от восторга.

— Драка! — бормотал он, наезжая объективом то на билетёршу, то на Афоню, то на вылезающего Федоса. — Сортир! Это ж не Пулитцеровская премия — это Нобелевка! Мне теперь памятник поставят!

Он уже решил, что назовёт свой фильм «Крах Синей Кабинки, или как я перестал бояться и полюбил осень». Оскар был уже в кармане.

Федос не бежал. Он двигался вперёд, как танк. Медленно, неумолимо, сокрушая всё на своём пути своей коричневой мощью. Он разбрызгивал фекальные ошмётки в разные стороны, и те, как грязные снежинки, оседали на одежду зрителей, на асфальт, на арку с надписью «С днём работников леса!».

Наконец, он достиг цели. Федос споткнулся о собственные ноги (а в свои войлочные ботинки «Прощай молодость» можно было споткнуться даже на ровном месте) и рухнул прямо на Катю.

ЗВУК: ШЛЁП!

Это был звук, который не забудет ни один присутствующий. Так может шлёпнуть только мокрое, тяжёлое тело о бедную женщину в белой блузке, которая мечтала о замужестве, а получила это.

Катя и Федос лежали на земле, переплетясь в странном, нелепом танце. Катя — вся в говне. Блузка, юбка, лицо, волосы, даже кроссовки — всё. Её белые кроссовки, которые она купила вчера в на рынке со скидкой 70%, теперь украшал эксклюзивный принт в стиле «кантри».

Пауза.

Катя открыла рот. Закрыла. Потом открыла снова. На её лице читалась вся история человечества: от сотворения мира до финальных титров. И затем — она закричала.

— Ты-ы-ы!!! — вырвалось у неё с такой силой, что чувак «Пепе, шнейне, фа, ватафа» на мгновение пришёл в себя.

Недолго думая, она вцепилась зубами в ухо Федосу. Вцепилась так, будто от этого зависела её дальнейшая карьера на телевидении.

— А-а-а-а-а! — взвизгнул Федос, дёргаясь и пытаясь отползти. — Откусишь же!

Катя разжала челюсти. От ранки на ухе Федоса пошла кровь, смешиваясь с коричневой глазурью, создавая новый, доселе неизвестный науке оттенок.

Федос вскочил. Он был зол, напуган и мокр. На его ухе красовался отпечаток зубов — аккуратный, почти ювелирный.

Федос развернулся и побежал. Мимо очереди, которая рассосалась сама собой — никто не хотел стоять и ждать, когда восстановят санитарную зону. Мимо массовки, которая уже не походила на группу поддержки, а на группу эвакуации. Мимо артиста на сцене, который, наконец, справился с кассетой и теперь снова пел «Вихри враждебные веют над нами. Темные силы нас злобно гнетут», даже не подозревая, что его концерт вошёл в историю.

И он бежал. Его плащ развевался, как знамя погибшего батальона. Коричневые следы тянулись за ним шлейфом, как хвост кометы. Белая блузка Кати стала коричневой, красная юбка — уже не красная. Кроссовки — уже не белые. Мир стал другим.

Катя сидела и смотрела вслед удаляющемуся Федосу. Потом перевела взгляд на микрофон — он тоже был коричневым.

Катя сидела на асфальте. Вокруг неё — лужа, которая росла с каждой секундой, и она была частью этой лужи. Белая блузка, которую она гладила с утра и даже побрызгала дешёвым освежителем воздуха («Морской бриз».

Она попыталась улыбнуться. Получилось криво — уголки губ поехали вверх, но глаза остались стеклянными.

— Как видите… — начала она, и голос её дрогнул. — Наш репортаж… окунулся в гущу событий… Буквально.

Она посмотрела на микрофон. Когда-то он был чёрным. Теперь он был украшен коричневыми разводами, и на его сетке что-то подозрительно налипло. Она перевела взгляд на себя — блузка, юбка, руки, волосы — всё было одного цвета. Это был цвет «осенняя безнадёга».

Она вдруг представила, как сейчас выглядит со стороны. Женщина тридцати пяти лет, не замужем, без перспектив, в обновках — и вся в дерьме. В буквальном смысле.

— Мама… — прошептала Катя, и её голос разрывался между истерикой и смехом. — Меня уволят. Я никогда не выйду замуж. Я даже кошку не заведу.

Она представила, как идёт домой, в свой съёмный угол на окраине. Лифт не работает, придётся подниматься пешком. Соседи будут выглядывать в дверные глазки и смеяться.

— М-а-а-а-а-ма-а-а! — завыла Катя, хватаясь за голову свободной рукой.

Микрофон при этом уткнулся куда-то в плечо, и звук получился с помехами.

Она плакала беззвучно. Слёзы текли по её испачканным щекам, оставляя светлые дорожки — как молнии на грязном небе. Лицо её исказилось, губы задрожали, плечи затряслись. Она не могла остановиться. Это был не просто плач — это была капитуляция. Конец карьере, конец надеждам на замужество, конец годам, потраченным на бесполезные попытки казаться успешной и счастливой.

Прошла минута. Или две. Или час — время потеряло смысл.

Вдруг Катя замерла.

Слёзы перестали течь. Лицо её расслабилось. А потом, медленно, очень медленно, на губах начала появляться улыбка. Это была не та улыбка, которую она выдавала в камеру, когда сообщала прогноз погоды или поздравляла ветеранов. Это была другая улыбка — безумная, отчаянная, свободная.

Глаза её остекленели. И она начала смеяться.

ЗВУК: Сначала тихое, как шёпот сумасшедшего в палате №6: «хе-хе-хе».

— Что это с ней? — прошептал оператор, который всё ещё стоял на ногах, но уже подумывал о том, чтобы лечь и не вставать.

Смех стал громче.

— Ха-ха-ха!

Теперь он перекрывал сирену полицейской машины, которая, наконец, свернула в парк и теперь кружила где-то за деревьями, не зная, куда приткнуться.

— А-ха-ха-ха-ха-ха!

Катя отбросила микрофон в сторону. Тот покатился по асфальту, звякнул о бордюр и затих. Она схватилась за голову обеими руками. Её волосы, собранные в хвост, растрепались, и пряди торчали в разные стороны.

— Всё! — закричала она сквозь смех. — А-ха-ха-ха! Конец! А-ха-ха-ха-ха-ха! Я свободна!

Оператор — крупный план. Его камера дрожала в руках, но он продолжал снимать. Объектив был направлен прямо на Катю. На её лицо, на её безумные глаза, на её улыбку, которая не сулила ничего хорошего.

. — Она слетела с катушек. Прошептал он, приближая камеру

И тут на объектив упала капля. Коричневая, тягучая. Она расползлась по стеклу, как маленькая чума.

Катя хохотала. Каждое «ха» вырывалось из её груди с такой силой, будто она выплёвывала годами накопленное разочарование, обиды, невысказанные слова и несбывшиеся мечты.

ЗВУК: КРР-РР-Р-Р-Р — тонкая, паутинистая трещина пошла по объективу.

Оператор замер. Его лицо исказилось гримасой боли:

— Линза… — выдохнул он еле слышно, не веря своим глазам. — Моя линза… немецкое стекло, «Carl Zeiss», я за неё два года платил… Рассрочку брал, жену не слушал, детей не кормил… а она… треснула…

Катя продолжала хохотать. Её смех уже не был смехом в привычном понимании. Это был вызов судьбе, миру, всему, что привело её в эту секунду в это место.

— А-ха-ха-ха-ха-ха!

Зрители, которые до этого наблюдали за дракой с живым интересом, зашевелились. Толпа начала РАЗБЕГАТЬСЯ. Не потому, что было страшно, а потому, что непонятно, кто из этих сумасшедших следующий бросится на тебя с кулаками или со своим безумным смехом.

Бабушка схватила внука за руку и рванула в сторону выхода со скоростью, неожиданной для её возраста.

— Это радиация! — крикнула она на бегу, не оглядываясь. — Я помню, в институте говорили! Когда смех без причины — это радиация! И пятна коричневые — это не просто так! Это первые признаки!

Внук, которого она тащила за собой как чемодан на колёсиках, успел спросить:

— А когда вернёмся?

— Никогда! — отрезала бабушка. — В этот парк больше ни ногой! Будем во дворе сидеть, у подъезда.

Два мужика — в килте и пижаме — рванули в противоположные стороны. Килтовый побежал к лесу, пижамный — к выходу. Они расстались без сожаления: их дружба закончилась вместе с праздником.

Мужик в килте бежал быстро, но не смотрел под ноги. Он споткнулся о чувака «Пепе, шнейне, фа, ватафа», который лежал на асфальте в позе эмбриона и тихонько шевелил губами. Килтовый полетел кубарем и врезался прямо в оператора.

ЗВУК: БАМ!

Оператор рухнул на асфальт. Камера вылетела из его рук, сделала невероятное сальто — перевернулась в воздухе три раза, описала дугу и с глухим стуком упала на землю, но, о чудо из чудес, продолжала снимать.

КРУПНО: объектив разбит вдребезги. Трещины, как паутина после землетрясения. Но красная лампочка горела. Камера жила.

В кадре теперь были ноги. Много ног. Бабушкины тапки с дырками на пятках. Мужичьи берцы с развязанными шнурками. Детские сандалики. Лапы собачки, которая всё ещё пыталась кого-то укусить — она носилась кругами, заливаясь лаем, и подпрыгивала, пытаясь дотянуться до мужика в килте.

— А ну стоять! — рычала собачка.

Но её никто не слушал. Из кустов доносилось стихающее заклинание:

— Пепе… шнейне… ватафа-а-а-а…

Голос чувака удалялся. Видимо, его инопланетный разум сообщил, что пора сматываться.

Катя сидела на асфальте. Вся в говне. Вокруг никого. Только мусор, разбитая кабинка и где-то вдалеке сирена полиции, которая наконец приблизилась настолько, что стало слышно, как водитель матом обсуждает парковку.

На страницу:
4 из 5