Та, что слышит землю. История одной ведьмы
Та, что слышит землю. История одной ведьмы

Полная версия

Та, что слышит землю. История одной ведьмы

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Та, что слышит землю: История одной ведьмы

Глава 1. «Бежать некуда»


В Москве оставаться было нельзя. Не потому что закончились деньги, хотя и они тоже подходили к концу с пугающей скоростью, сжираемые арендой, такси, нервными покупками ненужных вещей и бесконечными доставками еды, которую Алиса даже не ела толком, а ковыряла вилкой и выбрасывала. И не потому что закончились силы, хотя сил не было уже давно, они кончились примерно год назад, когда она впервые не смогла встать с кровати не потому что хотела спать, а потому что тело стало чужим, свинцовым, отказывающимся подчиняться даже самым простым командам вроде «подними руку» или «сделай вдох». Нет, в Москве оставаться было нельзя, потому что кончился воздух. Он вышел весь, до последней молекулы, в тот самый момент, когда Аркадий, этот напомаженный хорёк в рубашке от Бриони, которую он купил на премию за проект, проваленный Алисиными руками, закрыл презентацию её новой стратегии со словами «слишком нервно, Алиса, аудитория хочет позитива, а не вот этого вот всего». Он сказал это с такой лёгкой, светской улыбкой, с таким снисходительным превосходством, что у неё на мгновение помутилось в глазах. «Вот это вот всё» стоило ей трёх месяцев без сна. Трёх месяцев, в течение которых она забыла, как выглядит дневной свет, не потому что работала в подвале, а потому что выходила из офиса затемно, а приходила в офис до рассвета, и единственным источником ультрафиолета был мертвенный свет монитора. «Вот это вот всё» стоило ей обострившегося гастрита, который она заедала омепразолом и заливала холодным кофе, потому что горячий обжигал воспалённый пищевод. «Вот это вот всё» стоило ей ежедневных перекуров на балконе съёмной квартиры, который выходил аккурат на серую стену бизнес-центра, построенного так близко, что, высунув руку, можно было дотронуться до его холодного, равнодушного бока. Алиса смотрела на эту стену каждый день, утром и вечером, в дождь и в снег, и чувствовала, как из неё, словно из проколотого воздушного шарика, с тонким, почти неслышным свистом выходит жизнь. Не уходит, не утекает, а именно выходит, как выходит воздух, оставляя после себя сморщенную резиновую оболочку, лишь отдалённо напоминающую то, чем она была раньше.


Она была хорошим SMM. Даже отличным. Лучшим в их грёбаном агентстве, если быть до конца честной, а врать себе Алиса разучилась ещё на первом курсе журфака, когда поняла, что её тексты интереснее лекций профессоров. Она понимала алгоритмы лучше, чем людей. Она чувствовала тренды кожей, за неделю до того, как они становились мейнстримом. Она могла проснуться в три часа ночи от смутного ощущения, что вот этот конкретный мем нужно публиковать прямо сейчас, и не ошибалась. Но проблема была именно в людях. В живых, реальных людях, которые окружали её в офисе, а не в аватарах, которые она с лёгкостью вела к покупке или подписке. В людях и в звуках. Звуки стали невыносимыми примерно полгода назад, и это было первым звоночком, который она проигнорировала. Звук метро, этот низкий, вибрирующий гул, проникающий сквозь наушники с активным шумоподавлением. Звук уведомлений в десяти мессенджерах, каждый из которых требовал её немедленного внимания, её реакции, её включённости двадцать четыре на семь. Звук голоса матери в трубке, этот вечный, изматывающий фон из пассивной агрессии, невысказанных претензий и фальшивой заботы. Звук собственного пульса в висках перед сном, когда она лежала в темноте и считала удары, молясь, чтобы сердечный ритм наконец замедлился и позволил ей провалиться в небытие. Она держалась из последних сил. Держалась на бетонной плите воли, которая в один прекрасный вторник дала трещину. Сначала по плите побежали тонкие, паутинообразные линии, едва заметные глазу. А потом она разлетелась на куски, и произошло это, как ни странно, не в момент катастрофы, а в момент абсолютного, почти медитативного спокойствия.


Когда Аркадий в очередной раз произнёс «конверсия» с ударением на второй слог, с этим его дурацким, деланным прононсом, который должен был имитировать оксфордское образование, но на деле выдавал в нём выпускника провинциального иняза, Алиса вдруг почувствовала, как мир замедлился. Это было похоже на эффект от транквилизаторов, только она не принимала их перед совещанием. Краски стали ярче, звуки отчётливее, время растянулось, как жвачка, прилипшая к подошве. Она видела, как двигаются губы Аркадия, как блестит его лоб под точечным светом конференц-ламп, как дрожит капелька пота на его виске. Она видела лица коллег, застывшие в гримасах вежливого внимания, готовые в любой момент смениться на гримасы подобострастного смеха, если Аркадий пошутит. И в этой застывшей, как в янтаре, секунде Алиса приняла решение. Не подумала, не взвесила, не просчитала риски — она просто перестала держаться. Она встала.


Стул отъехал назад с противным скрежетом, который в обычной ситуации заставил бы её съёжиться, но сейчас она даже не заметила. Она взяла со стола его стакан с латте на кокосовом, с этим его вечным кокосовым молоком, от запаха которого её мутило уже год. Взяла аккуратно, почти нежно, как берут новорождённого котёнка. Поднесла к его макбуку. И медленно, давая всем присутствующим возможность оценить происходящее, вылила молочную пену прямо в щель между клавишами. Раздалось короткое, сухое шипение, запахло палёным пластиком. Алиса наклонилась к самому уху Аркадия, так близко, что почувствовала запах его парфюма, сладкий и приторный, и сказала шёпотом, который почему-то услышали все в комнате, даже те, кто сидел в дальнем конце стола: «Ты бездарная пластмасса, Аркадий.


Твоя аудитория хочет сдохнуть от тоски, глядя на твой позитив». В офисе повисла тишина. Не просто тишина, а та самая, звенящая, космическая тишина, которая бывает перед запуском ракеты или перед расстрелом. Её нарушал только звук короткого замыкания, убивающего материнскую плату, и где-то на фоне — тонкий, жалобный писк системного динамика, сообщающего о неисправности.


Через час она сидела в парке на Патриарших, смотрела на уток и осознавала, что только что сожгла единственный источник дохода, профессиональную репутацию и, возможно, всю свою карьеру в прибыльной сфере Москвы. Слухи в их индустрии разлетаются быстро, и уже к вечеру её имя будет облетать чаты в телеграме с пометкой «токсичная, неадекватная, неконтролируемая». Она понимала это отстранённо, как понимаешь прогноз погоды на завтра, который тебя уже не касается, потому что завтра тебя здесь не будет.


Дрожь в руках была такой сильной, что она не могла закурить. Сигарета выпадала из пальцев, ломалась, табак рассыпался по джинсам, а она всё пыталась и пыталась, потому что ритуал требовал завершения. Это было похоже не на злость, не на досаду, не на сожаление. Это был полный отказ системы. Как будто внутри что-то лопнуло, какой-то главный предохранитель, державший на себе всю конструкцию, и теперь вся энергия, весь этот безумный московский адреналин схлынул, как вода в сливное отверстие, оставив только ледяную, вязкую пустоту. Она сидела и ждала паники.


Паника была её старым, хорошо знакомым врагом. Паника приходила в метро, в очередях, в лифтах, в самолётах, в моменты внезапной, необъяснимой тишины. Паника имела свой запах — запах озона и мокрой шерсти — и свою текстуру — липкую, обволакивающую. Но сейчас паника не приходила. Вместо неё пришёл тупой, равнодушный покой, какой бывает после самой сильной истерики, когда организм, исчерпав все ресурсы, отключает эмоции за ненадобностью.


Телефон завибрировал. Она хотела сбросить, ожидая гневного звонка от эйчара или ещё более гневного — от самого Аркадия, который, оправившись от шока, наверняка захочет не просто уволить её, а уничтожить. Но номер был незнакомым. Стационарным, с длинным кодом области, которую она не видела в вызовах никогда, потому что эта область находилась где-то далеко, за пределами её картины мира. Голос в трубке был старым, пергаментным, с лёгким присвистом, как будто говорящий забыл вставить зубной протез. Представился нотариусом. Из Забыевска. Алиса переспросила название, потому что оно показалось ей вымышленным, каким-то сказочным, былинным. Забыевск. Город, который забыли. Или город, где всё забывают. Нотариус терпеливо повторил и спросил, знает ли она Анастасию Павловну Горелову. Алиса честно попыталась вспомнить.


Прокрутила в голове всю родню, которая была небогата: родители в разводе, мать живёт с новым мужем в Израиле, отец — где-то в Таиланде с молодой женой, моложе Алисы на пару лет. Бабушка по матери умерла десять лет назад, по отцу — ещё раньше. Вся родословная заканчивалась на этом поколении, дальше шёл туман, в который Алиса никогда не пыталась всматриваться. Ей хватало настоящего, чтобы не интересоваться прошлым. Но имя — Анастасия Павловна Горелова — всё же зацепилось за что-то в глубине памяти. За какой-то обрывок разговора, подслушанного в детстве, когда взрослые думали, что ребёнок спит.


Нотариус пояснил: это её двоюродная прабабка, сестра её родной прабабки, или что-то в этом роде, он сам путался в этих генеалогических ветвях, документы были старые, церковные, ещё дореволюционные. Она скончалась месяц назад в возрасте ста двух лет и всё это время прожила одна в доме на окраине Забыевска. И вот теперь, согласно завещанию, этот дом переходит к Алисе, как к единственной прямой наследнице. Алиса слушала и чувствовала, что сходит с ума. Или уже сошла. Или это розыгрыш. Или галлюцинация, вызванная нервным истощением. У неё нет прабабки. У неё нет дома. У неё вообще ничего нет — даже собственной кружки, она пьёт из той, что осталась от прошлых жильцов съёмной квартиры. Но нотариус прислал на электронную почту документы: скан свидетельства о смерти, скан завещания, заверенного местной администрацией, и даже скан какой-то купчей, датированной одна тысяча восемьсот каким-то годом.


На пожелтевшей от времени бумаге мелькнула фамилия Гореловых, и где-то на самом дне памяти, в том тёмном подвале, куда мозг складывает ненужные, травмирующие или просто непонятные воспоминания, зашевелилось смутное, зыбкое воспоминание. Бабушка, ещё живая, сидит на кухне их старой квартиры, и говорит матери шёпотом, думая, что Алиса не слышит: «...тётя Настя, которую все боялись, она знала такое, чего простым людям знать не положено». И мать шикает на неё, обрывает разговор, а бабушка качает головой и крестится мелко, быстро, как будто отгоняет нечистую силу.


Это ощущение — ощущение знака, судьбы, провидения, называйте как хотите — пришло не сразу. Сначала Алиса выкурила полпачки, сидя на лавочке и глядя на уток, которые жили своей утиной жизнью, не подозревая о том, что в мире существуют дедлайны, конверсия и Аркадий Борисович с его кокосовым латте.


Потом, не отвечая на звонки, которые сыпались уже градом (статус «бывших коллег» она себе присвоила сама, не дожидаясь официальных бумаг из отдела кадров), она встала и пошла в ближайшую кофейню, где взяла двойной эспрессо и открыла карты. Забыевск. Точки на карте почти не было, пришлось приближать несколько раз, пока на серо-зелёном фоне спутникового снимка не проступила тонкая, извилистая нитка дороги, обрывающаяся среди бескрайних полей. Райцентр. Не деревня в классическом понимании, а нечто среднее между забытым богом посёлком городского типа и огромным кладбищем домов, где живые соседствуют с мёртвыми, а иногда и уступают им место.


Фотографий в сети было до обидного мало: ржавая стела на въезде с полустёртой надписью, пара покосившихся пятиэтажек советской постройки, чьи окна смотрели на мир пустыми глазницами, и — то, что заставило сердце Алисы пропустить удар — невероятной, пронзительной, щемящей красоты полуразрушенная колокольня, стоящая прямо посреди заросшего бурьяном пустыря. Кирпичная, старая, с осыпавшейся штукатуркой, сквозь которую проступала кладка восемнадцатого, а может, и семнадцатого века. Купола не было, креста не было, только остов, скелет, устремлённый в серое небо, и в его пустых оконных проёмах ветер пел какую-то бесконечную, тоскливую песню.


Алиса смотрела на эту колокольню, увеличивала фотографию, пока пиксели не расплывались в бессмысленное месиво, и что-то внутри неё замирало, останавливалось, как останавливается маятник в сломанных часах. Это было красиво и страшно одновременно. Это было совершенно, абсолютно не похоже на стену бизнес-центра. И тогда, глядя на эту колокольню, она подумала: «А почему бы и нет?» Ведь бежать действительно некуда. Все пути отрезаны. Мосты сожжены вместе с макбуком Аркадия. Сбережений хватит на месяц скромной московской жизни или на три, а то и четыре месяца жизни в такой дыре, как Забыевск, где, по словам нотариуса, даже хлеб стоит втрое дешевле. Можно продать дом. Нотариус упомянул, что он «добротный, крепкий сруб», хотя и расположен на отшибе. Можно просто уехать. Спрятаться. Остыть. Отключить телефон и проспать неделю, две, месяц — столько, сколько потребуется, чтобы восстановить хоть какое-то подобие себя.


Алиса вдруг поняла, что это единственное, чего она хочет всем своим существом, каждой клеткой своего измученного, отравленного кортизолом организма. Не нового проекта, не реабилитации профессиональной репутации, не извинений перед Аркадием, которые она никогда, никогда в жизни не принесёт. Она хочет спать. Спать там, где нет звуковых раздражителей. Спать там, где нет вечно орущих курьеров, гудящей трассы, воющих сирен, звона бутылок, которые бомжи сдают в автомат под окнами. Она хочет тишины. Тотальной, абсолютной, могильной тишины, даже если эта тишина окажется воронкой, засасывающей её в окончательное безумие.


Сборы были стремительными, хаотичными, почти истерическими по своей энергии. В огромный чемодан на колёсиках, купленный когда-то для гипотетических путешествий в Европу, которые так и не случились, полетели вещи, категорически не подходящие для деревенской жизни. Шёлковые блузки пастельных тонов, которые мнутся от одного косого взгляда. Узкие джинсы, в которых не очень-то разгуляешься по бездорожью.


Ноутбук с тремя запасными зарядками, потому что Алиса всё ещё верила, что сможет работать удалённо, хотя нотариус предупредил, что связь там «так себе, милая, одна вышка на весь район, и ту ветром шатает». Пара книг, которые она никогда не прочитает, но возит с собой как тотем, как напоминание о той себе, которая ещё могла читать. И, конечно, аптечка. Целая отдельная сумка, выделенная под медикаменты. В неё Алиса сложила всё, что скопилось за годы борьбы с собственной нервной системой.


Феназепам, атаракс, афобазол (пустышка, но иногда помогает эффектом плацебо), пустырник в таблетках, магний в шипучих трубочках, глицин, который она рассасывала как конфеты, и экстренный запас снотворного, которое она старалась не трогать без крайней необходимости. Там же лежала мятая справка от психиатра, которую она получила год назад, после того как не смогла встать с кровати три дня. Не потому что ленилась, не потому что была в депрессии (хотя и это тоже), а потому что каждый, абсолютно каждый звук вызывал рвотный спазм. Шорох шин за окном, бульканье воды в трубах, тиканье часов, собственное дыхание. Тогда психиатр, пожилая женщина с усталыми глазами и мягкими, успокаивающими движениями рук, поставила ей аккуратный диагноз: «тревожно-депрессивное расстройство, соматоформные реакции, рекомендовано стационарное лечение».


Алиса тогда посмеялась над «соматоформными реакциями», посмеялась горько, сквозь зубы, но когда у тебя немеет половина лица от стресса, когда сердце выпрыгивает из груди от звука входящего сообщения в рабочем чате, когда ты забываешь, как дышать, и приходится напоминать себе об этом сознательно — вдох, выдох, вдох, выдох, — становится не до смеха. Она напичкана таблетками, как химическая лаборатория перед инспекцией, но сейчас эти таблетки были нужны ей не для того, чтобы функционировать, а для того, чтобы просто выдержать дорогу.


Поезд был выбран сознательно. Самолёты она ненавидела всей душой, ещё с тех пор, как в одном из перелётов у неё случилась паническая атака на высоте десять тысяч метров и она провела оставшиеся два часа, вцепившись в подлокотники и считая секунды до посадки. Поезд давал иллюзию контроля, иллюзию того, что в любой момент можно сойти, остановиться, выйти на перрон и вдохнуть воздух, не разряжённый кондиционерами.


Почти сутки в плацкарте, среди чужих людей, с их запахами, разговорами, храпом, чавканьем и бесконечным шуршанием пакетов, — это было испытание, но Алиса накидалась таблеток с запасом, нацепила маску для сна, беруши, вжалась в жёсткую полку и провалилась в тяжёлое, липкое, химическое забытьё. Ей снилась колокольня. Огромная, кирпичная, но не разрушенная, а целая, с золотым куполом, который слепил глаза даже во сне. Вокруг неё росли какие-то странные цветы, которых Алиса никогда не видела в реальности, — высокие, с тёмными, почти чёрными лепестками. Колокола молчали, но внутри кто-то пел. Не молитву, не псалом, а что-то тягучее, колыбельное, на языке, которого Алиса не знала, но странным образом понимала. От этого пения земля под ногами становилась мягкой, как тесто, и она проваливалась в неё, проваливалась медленно, без страха, без сопротивления, как в тёплую воду.


Проснулась она от тишины. Не от толчка, не от крика проводницы, не от скрежета тормозов, а от внезапной, оглушительной, звенящей тишины. Это была не просто тишина, а физическое ощущение плотности воздуха, который вдруг перестал вибрировать от движения. Поезд стоял. Алиса содрала маску для сна, вытащила беруши и зажмурилась от тусклого, серого света, сочащегося сквозь мутное стекло. За окном было небо — низкое, тяжёлое, сентябрьское, — и крохотное здание вокзала, сложенное из старого, потемневшего от времени кирпича.


Полустанок, а не вокзал, даже не станция в полноценном смысле слова — просто платформа и будка для дежурного. Названия не было видно, но проводница уже кричала на полвагона хриплым, простуженным голосом: «Забыевск! Кому Забыевск — выходим с вещами, долго стоять не будем, стоянка одна минута!» Алиса подхватила чемодан, сумку с лекарствами, кое-как натянула кроссовки и вывалилась на перрон. Чемодан с глухим стуком ударился об асфальт, который был не просто старым, а древним, в глубоких, заросших травой трещинах, и она огляделась, вдыхая воздух Забыевска. Он пах мокрой пылью, прелыми осенними листьями и рекой, хотя реки видно не было. И пахло дымом — где-то далеко, на окраине, топили печь, и этот запах, родной, почти забытый, вдруг резанул по сердцу острее, чем все московские стрессы вместе взятые. Перрон был пуст, если не считать сгорбленной фигуры в сером, застиранном платке, которая медленно, шаркающей походкой ковыляла вдоль состава к какой-то другой старухе с сумками. Больше никого. Поезд дёрнулся, лязгнул сцепкой и пополз дальше, растворяясь в серой дымке горизонта, и Алиса осталась одна на пустом перроне, с чемоданом, сумкой и колотящимся сердцем.


Это был не город-призрак. В городе-призраке есть своё, особенное величие распада, своя готическая эстетика, которую так любят фотографировать блогеры. Забыевск был другим. В нём не было величия, не было эстетики, не было ничего, что можно было бы красиво запостить в инстаграм. В нём было что-то другое — упрямое, цепкое, почти животное желание дожить, дотянуть, додышать последний воздух, прежде чем окончательно рассыпаться в пыль. Главная улица, которая гордо, с каким-то даже вызовом называлась проспектом Ленина, была застроена крепкими, двухэтажными купеческими домами девятнадцатого века, но половина из них зияла заколоченными окнами, а на оставшихся облупилась краска и покосились резные наличники. Где-то в центре виднелась вывеска «Сельпо» с недостающей буквой «ь», где-то ещё работала почта, судя по облупленному синему ящику у входа.


Дорога была разбита так, что лужи стояли во всех выбоинах, и в них отражалось серое, низкое небо. Алиса достала телефон, больше по привычке, чем из реальной необходимости. Связь была, но едва-едва — одна палочка, которая то появлялась, то исчезала. Интернет грузился так медленно, словно она попала в начало двухтысячных, в эпоху диалапа, когда одну картинку можно было скачивать полчаса. Карта показывала, что дом Гореловой находится где-то в конце проспекта Ленина, там, где асфальт окончательно переходит в грунтовку. Нужно было идти пешком, такси здесь, очевидно, не водилось, да и местные жители, если они тут вообще были, вряд ли пользовались агрегаторами. Она пошла. Чемодан громыхал по ямам, колёсики цеплялись за траву, ручка резала ладонь, и каждый шаг отдавался тупой болью в позвоночнике. От долгого лежания в поезде и химического сна всё тело было ватным, непослушным, голова кружилась, а перед глазами иногда вспыхивали какие-то искры.


Проходя мимо одного из домов, тех, что ещё подавали признаки жизни — на окнах висели ситцевые занавески, а из трубы шёл жидкий дымок, — она услышала голоса. Старческие, шуршащие, как осенние листья под ногами. Она не хотела прислушиваться, но ветер, как назло, дул в её сторону. «К Гореловой ведьме пошла, гляди-ка... — прошамкал один голос. — Вылитая Настька в молодости, один в один, как под копирку.


Только тогда Настька так же приехала, молодая да бойкая, а потом...» Голос стих, словно говорившая испугалась собственных слов. Алиса резко обернулась, готовая встретить насмешку или агрессию, но увидела только трёх старух, сидящих на покосившейся завалинке. Они были похожи на ожившие мумии — их лица, изрезанные морщинами глубоко, как кора столетних дубов, их глаза, блёклые, водянистые, почти бесцветные от возраста, смотрели прямо на неё, не мигая, с каким-то жутким, нечеловеческим любопытством.


У Алисы по спине пробежал холодок, тот самый, который не спутаешь ни с чем — первобытный страх, доставшийся нам от предков, которые знали, что в темноте живут чудовища. Но она не ответила, не вступила в конфликт, просто прибавила шаг, почти побежала, насколько позволял тяжёлый чемодан и разбитая дорога. Сил на конфликты не было, сил вообще ни на что не было. Хотелось просто доползти до этого чёртова дома и закрыть дверь. Закрыть дверь на ключ, на засов, на всё, что там найдётся, и отгородиться от всего мира.


Дом стоял на отшибе, в самом конце улицы, там, где она плавно переходила в поле, а поле упиралось в тёмную стену леса. Он не был той приземистой, покосившейся избушкой на курьих ножках, которую рисовало Алисино воображение, накормленное русскими сказками. Это был высокий, двухэтажный сруб на подклети, с мезонином и резными наличниками, которые когда-то, в незапамятные времена, были выкрашены яркой, небесно-синей краской, а теперь облупились до серого, почти серебряного дерева. Крыша, крытая дранкой, кое-где провалилась, обнажая тёмные, подгнившие стропила, но в целом дом не выглядел мёртвым.


Он не был развалиной, он не был руиной. Он просто спал. Спал долгим, глубоким сном, и в этом сне видел свои собственные, старые сны о тех временах, когда здесь кипела жизнь, горел свет в окнах и пахло пирогами. Калитка скрипнула — тяжело, протяжно, но не противно, а скорее печально, по-старчески, как вздыхает старый человек, усаживаясь в кресло. Двор зарос крапивой в человеческий рост и какими-то гигантскими, доисторическими лопухами, чьи листья были размером с зонтик. Сквозь эти заросли вела едва заметная тропинка, и Алиса с трудом, цепляясь чемоданом за стебли, пробралась к крыльцу. Ключ, по словам нотариуса, должен был лежать под половицей — «под третьей от порога, ежели считать от стены».


Она нагнулась, чувствуя, как хрустит позвоночник, отодрала трухлявую, податливую доску и действительно нашла его. Тяжёлый, кованый ключ, холодный и маслянистый на ощупь, словно его совсем недавно смазывали. Замок, против ожидания, провернулся с неожиданной лёгкостью, без скрежета и сопротивления, и дверь, тяжёлая, дубовая, открылась.


Внутри пахло сухими травами, воском и чем-то неуловимо сладким, напоминающим ладан, но не тот, церковный, тяжёлый, а какой-то другой, лёгкий, цветочный, с горьковатой нотой. Свет едва пробивался сквозь пыльные, немытые окна, и в этом полумраке всё казалось зыбким, нереальным. Алиса зашла в сени, потом в горницу и замерла на пороге, не в силах сделать следующий шаг. В доме было чисто.


Не просто убрано — а именно чисто, по-настоящему, вылизано, как будто хозяйка вышла на минутку, буквально пять минут назад, и сейчас вернётся. Никакой паутины в углах, никакого мышиного помёта на полу, никакого налёта пыли на поверхностях. На столе, накрытом вязаной, слегка пожелтевшей от времени скатертью, стояла глиняная крынка с засохшим букетом бессмертника — тех самых оранжевых, жёстких цветов, которые не вянут годами. Икона в красном углу была завешена белым, вышитым красными петухами рушником, что показалось Алисе странным, даже тревожным — она никогда не видела, чтобы иконы завешивали, это противоречило всем её представлениям о православии. А ещё здесь были травы. Повсюду, куда ни глянь. Пучки сухих растений висели под потолком на льняных нитках, лежали на подоконниках, на печи, на лавках, были рассованы по холщовым мешочкам. Зверобой, душица, мята, тысячелистник, ромашка — эти Алиса узнавала, потому что бабушка в детстве заваривала ей чай, когда болел живот или мучила бессонница. Но были и другие, совсем незнакомые, с резким, чуть ядовитым запахом. Она поставила чемодан у порога, не решаясь зайти дальше, и вдруг почувствовала, как дрожит пол под ногами.

На страницу:
1 из 2