Донор
Донор

Полная версия

Донор

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Александр Васько

Донор

Глава 1. Свет как наказание

Запах появился первым.

Он был не просто резким, он был хирургически точным, будто кто-то вскрыл саму идею стерильности и выпотрошил её содержимое прямо в палату. Спирт. Хлорка. Что-то ещё, чему Кирилл не знал названия, но что ассоциировалось у него исключительно с больничным моргом. Запах проникал в ноздри, обжигал слизистую и оседал на языке горьковатым налётом, от которого хотелось сплюнуть.

Запах был безопасен. Запахи он знал. За год темноты они стали его навигацией, его картой местности, его единственным способом определять, где заканчивается он сам и начинается внешний мир. Мамины духи, шлейф жасмина и чего-то ванильного, что въелось в шерсть её любимого кардигана. Масляная краска в тюбиках, которые он больше не мог видеть, но продолжал сжимать пальцами, угадывая цвет по консистенции. Книжная пыль из районной библиотеки, куда он ходил исключительно ради аудиокниг, но всё равно сидел в читальном зале, вдыхая бумажную старость.

В темноте запахи становились объёмными. Они рисовали мир лучше всяких глаз.

А вот звуки, звуки сейчас были лишними. Слишком громкими, слишком резкими, словно кто-то выкрутил ручку громкости на максимум, пока он спал. Где-то справа пищала аппаратура, размеренно, с интервалом в полторы секунды. Пик. Тишина. Пик. Тишина. Этот звук Кирилл узнал сразу, кардиомонитор. Он слышал его год назад, когда лежал в реанимации после того самого случая. Тогда писк был частым, испуганным, как сердцебиение загнанного кролика. Сейчас ровный, спокойный, почти убаюкивающий.

Слева раздавался приглушённый гул, явно уличный шум, профильтрованный пластиковым стеклопакетом. Машины, далёкий трамвай, чей-то смех. Значит, палата выходит окнами на улицу. Не подвал, не внутренний двор, а улица. Это хорошо. Это означало, что он не в реанимации. По крайней мере, не в той, где окна заклеены матовой плёнкой, чтобы пациенты не видели неба. Он помнил ту плёнку. Помнил, как мама описывала ему облака, а он лежал и представлял себе серый квадрат с размытыми краями.

— Кирюша...

Голос мамы пробился сквозь вату медикаментозного сна, как луч фонарика сквозь туман, нечёткий, дрожащий, но безошибочно узнаваемый. Она сидела где-то совсем близко, слева от кровати. Он чувствовал тепло её руки, она сжимала его пальцы, и это прикосновение было единственным, что удерживало его от паники.

— Мам, — губы едва шевелились, язык был сухим и чужим, как кусок поролона. — Операция... уже?

— Уже всё, родной. Всё позади.

Голос у неё был странный, слишком бодрый, слишком звонкий для женщины, которая год не спала нормально. Так говорят, когда пытаются убедить не столько собеседника, сколько себя. Кирилл знал эту интонацию. За год темноты он научился слышать ложь так же ясно, как раньше видел несовпадение теней на рисунке.

— Успешно? — спросил он то, что должен был спросить.

— Хирург сказал — всё прошло идеально. Ткани прижились, отторжения нет. Ты везучий, Кирюш.

Везучий. Он мысленно повторил это слово, пробуя его на вкус. Везучий, это когда тебе повезло. А когда тебе повезло получить роговицу от мёртвого парня, это всё ещё везение или уже что-то другое? Он не знал. Но маму расстраивать не хотелось.

— А донор? — спросил он, потому что должен был. Потому что это было правильно, спросить о том, кто дал ему шанс.

Мама помолчала. Её пальцы чуть сильнее сжали его ладонь.

— Хороший мальчик, — сказала она наконец, и в голосе её прорезалась та особая интонация, с какой говорят о покойниках, смесь благодарности и суеверного страха. — Молодой совсем. Девятнадцать лет. Трагически погиб, несчастный случай. В завещании он дал согласие на трансплантацию.

Девятнадцать. Всего на три года старше его самого. Кирилл попытался представить себе этого парня, но не смог, в голове возник лишь размытый силуэт, тёмное пятно на фоне больничного света. Кто ты? От чего ты умер? Почему твои глаза теперь мои? Вопросы теснились в голове, но задавать их было как-то неуместно. Словно бы он спрашивал не о доноре, а о самом себе. Или о ком-то, кто стоит у него за плечом и терпеливо ждёт, когда на него обратят внимание.

— Когда повязку снимут? — спросил он вместо этого.

— Сегодня. Доктор сказал, что скоро. Ты готов?

Готов ли он? Кирилл не знал. Он ждал этого момента год. Триста шестьдесят четыре дня темноты, если считать точно. Триста шестьдесят четыре дня, наполненных звуками, запахами и прикосновениями, но не светом. Он представлял себе этот момент тысячу раз. Представлял, как откроет глаза и увидит мамино лицо, изменившееся за год, наверняка постаревшее, с новыми морщинами у глаз. Представлял, как выйдет на улицу и зажмурится от яркого весеннего солнца. Как заплачет от счастья, обязательно заплачет, потому что это нормально, это правильно, так должно быть.

Но сейчас, когда темнота должна была отступить, он чувствовал только страх. Глубинный, иррациональный, какой-то доисторический ужас, будто он стоял на краю пропасти и должен был шагнуть в неизвестность. Почему? Он не мог объяснить. Это было как предчувствие, смутное, неоформленное, но от того не менее реальное. Будто где-то на периферии сознания билась мысль, которую он отказывался признавать, а что, если я увижу то, чего не должен видеть?

— Готов, — соврал он.

В палату вошёл врач, Кирилл определил это по шагам. Тяжёлые, уверенные, с характерным поскрипыванием дорогой обуви. Такие шаги бывают у людей, которые привыкли, что их слушаются. Хирург. Тот самый, что проводил операцию.

— Ну-с, молодой человек, — голос у врача оказался под стать шагам, низкий, с хрипотцой, как у заядлого курильщика, который бросил, но не до конца. — Как самочувствие?

— Как будто мне в глаза песка насыпали, — честно ответил Кирилл.

— Это нормально. Роговица приживается, ткани адаптируются. Сейчас снимем повязку, и начнётся самое интересное. Предупреждаю сразу, зрение будет не таким, как раньше. Поначалу расплывчато, мутно, возможно двоение. Мозг отвык обрабатывать визуальную информацию, ему нужно время, чтобы всё вспомнить. Так что не пугайтесь, если мир покажется вам... странным.

Странным. Кирилл мысленно усмехнулся. Весь последний год его мир был странным. Темнота, это не просто отсутствие света. Это отдельная вселенная со своими законами. В ней звуки имеют цвет, а запахи обретают форму. В ней время течёт иначе, не по минутам, а по событиям. Завтрак, это когда пахнет овсянкой и мамиными духами. День, это когда радио на кухне бормочет новости. Вечер, это когда мама возвращается с работы и её шаги звучат тяжелее, чем утром. Ночь, это когда за окном перестают ездить машины и мир погружается в такую глубокую тишину, что слышно, как тикают часы у соседей за стеной.

К странностям ему было не привыкать.

— Снимайте, — сказал он.

Холодные пальцы коснулись его висков. Врач работал аккуратно, плавными движениями разматывая бинты. Кирилл чувствовал, как с каждым витком повязка слабеет, как воздух касается век, прохладный, немного влажный, пахнущий больницей и чьим-то чужим присутствием. Последний слой упал, и он остался лежать с закрытыми глазами, боясь их открыть.

— Открывайте, — сказал врач. — Медленно, не спеша. Дайте глазам привыкнуть.

Кирилл открыл глаза.

И мир обрушился на него.

Это было не зрение. Это была атака. Лавина света, цвета, форм и линий, которая хлынула в мозг, как цунами, сметая всё на своём пути. Он зажмурился, но было поздно, картинка уже отпечаталась на сетчатке, уже врезалась в память, как раскалённое клеймо. Белый потолок. Лампа дневного света, похожая на инопланетный корабль. Лицо склонившегося над ним человека, розовое пятно с тёмными провалами глаз и рта.

— Слишком ярко, — прошептал он, закрывая лицо руками. — Слишком...

— Это нормально, — голос врача доносился откуда-то издалека, хотя Кирилл знал, что он стоит в полуметре. — Фотофобия после длительной депривации. Сейчас, я приглушу свет.

Щёлкнул выключатель. Даже сквозь плотно сжатые веки Кирилл почувствовал, как изменилось освещение. Красноватая пелена стала менее интенсивной, ушла куда-то на периферию.

— Попробуйте ещё раз, — сказал врач. — Только очень медленно. По чуть-чуть приоткрывайте веки, дайте зрачкам адаптироваться.

Он попробовал. На этот раз мир не ударил его наотмашь, а лишь осторожно коснулся, сначала контурами, потом оттенками серого, и наконец цветами. Приглушёнными, как на старой акварели, но всё же цветами.

Первое, что он увидел по-настоящему, лицо мамы.

Она сидела на стуле у кровати, сжав руки в замок, и смотрела на него с такой надеждой, что у него перехватило дыхание. Она действительно постарела за этот год. Морщинки у глаз стали глубже, в волосах появилась седина, которой он раньше не помнил. Но глаза те же самые. Серо-голубые, как у него самого, наполненные сейчас слезами, которые она изо всех сил пыталась сдержать.

— Мам, — выдохнул он. — Ты... ты красивая.

Это было глупо. Это было банально до скрежета зубов. Но он сказал это, потому что действительно так думал, и потому что не мог придумать ничего другого. Мама всхлипнула, зажала рот ладонью, и слёзы всё-таки потекли по её щекам, быстрые, крупные, как стеклянные бусины.

— Я вижу, мам. Я правда вижу.

Он плакал. Слёзы текли по его собственным щекам, и он чувствовал их тепло, и это было самым прекрасным ощущением в его жизни. Зрение вернулось. Он снова мог видеть. Год темноты закончился.

А потом он посмотрел на календарь, висевший на стене напротив кровати, и что-то внутри него дрогнуло.

Календарь был самый обычный, настенный, с фотографией какого-то альпийского пейзажа и крупными цифрами даты. Одиннадцатое апреля. Суббота. Ничего особенного. Но когда Кирилл смотрел на эти цифры, где-то на задворках сознания, в той его части, которую он не контролировал, мелькнула мысль, чужая, незваная, как спам-письмо в почтовом ящике: «Я должен был умереть в четверг».

Он моргнул, и мысль исчезла. Растворилась, будто её и не было. Осталось только смутное послевкусие, как от дурного сна, который забываешь через минуту после пробуждения, но осадок остаётся на весь день.

— Что-то не так? — мама сразу заметила его замешательство. За год она стала сверхчувствительной к его настроению, как прибор, настроенный на малейшие колебания.

— Нет, всё нормально. Просто... слишком много всего сразу.

Он улыбнулся, чтобы её успокоить, и она улыбнулась в ответ, всё ещё заплаканная, но уже счастливая. А Кирилл продолжал смотреть на календарь, и где-то глубоко внутри него, в той тёмной комнате, куда он сам боялся заглядывать, кто-то другой тоже смотрел. И ждал.

Остаток дня прошёл как в тумане. Врач провёл серию тестов. Показывал таблицы с буквами, водил перед глазами фонариком, заставляя зрачки то сужаться, то расширяться, проверял глазное дно каким-то прибором, от которого в глаз бил узкий луч света. Кирилл послушно выполнял все инструкции, отвечал на вопросы, кивал, когда нужно было кивать, и старался не думать о том странном ощущении, которое возникло у него в момент пробуждения.

Он списывал это на нервы. На стресс. На пост-операционный синдром, врач предупреждал, что могут быть галлюцинации, ложные воспоминания, дезориентация. Мозг, штука сложная, он любит играть с человеком злые шутки. Особенно если этот человек год провёл в темноте, а потом внезапно получил обратно способность видеть.

«Мозг отвык обрабатывать визуальную информацию, ему нужно время, чтобы всё вспомнить», — сказал врач. Вот и всё объяснение. Никакой мистики. Никакой чертовщины. Обычная нейрофизиология.

Но когда вечером, оставшись один в палате (маму отправили домой, посетителям пора, больным нужен покой), Кирилл снова посмотрел на календарь, он почувствовал это снова. Не мысль, скорее, отголосок мысли. Эхо чужого присутствия, которое звучало где-то на границе восприятия, как радиопомеха, которую слышишь, только если специально прислушаться.

«Одиннадцатое апреля», — подумал он. И в ответ, из глубины сознания, пришло эхо: «Девятого меня не стало».

Кирилл резко сел на кровати. Сердце колотилось так, будто он пробежал стометровку. В палате никого не было. Телевизор на стене был выключен, чёрный прямоугольник отражал смутный силуэт кровати и его самого, сидящего с выпрямленной спиной. За окном стемнело, и уличные фонари рисовали на потолке жёлтые полосы света, перечёркнутые тенями оконных рам.

«Прекрати», — приказал он себе. — «Это просто нервы. Ты просто волнуешься. Пройдёт».

Но вместо того, чтобы успокоиться, он вдруг ясно, почти физически ощутил, что в палате кто-то есть. Не видимый глазу, не слышимый уху, но присутствующий. Кто-то стоит у окна, прислонившись плечом к стене, и смотрит на него. Смотрит спокойно, без угрозы, но с каким-то странным, почти научным интересом, как энтомолог смотрит на редкую бабочку, приколотую булавкой к бархату.

Кирилл медленно, очень медленно повернул голову к окну.

Там никого не было. Только тени и свет.

— Привиделось, — сказал он вслух, и звук собственного голоса немного успокоил его. — Просто привиделось. Ничего такого.

Он лёг обратно, натянул одеяло до подбородка и заставил себя закрыть глаза. Утром будет новый день. Утром всё пройдёт. Утром он посмеётся над своими страхами и нарисует мем про то, как после пересадки роговицы видишь призраков. Что-нибудь в духе «ожидание/реальность». Или с тем котом, который шипит на двух женщин тычущих в него пальцем. Мама любит этого кота, она говорит, что он вылитый Кирилл, когда тот не хочет есть брокколи. Да, точно. Кричащий кот, это он, кричащий в пустоту собственной паранойи. Отличная метафора. Надо записать, пока не забыл.

С этой мыслью он наконец провалился в сон.

И сон этот был чужим.

Ему снилась высота.

Он стоял на краю крыши, и ветер бил в лицо, холодный, пронизывающий до костей. Где-то внизу, далеко-далеко, простирался город, россыпь огней, нитки дорог, тёмные провалы дворов-колодцев. Небо над головой было затянуто тучами, низкими, тяжёлыми, подсвеченными оранжевым заревом мегаполиса. Пахло дождём, который ещё не начался, и чем-то ещё, резким, химическим, похожим на растворитель или краску.

Кирилл знал, что это сон. Он всегда знал, когда ему что-то снится, за год темноты он научился различать состояния своего сознания с точностью, которой позавидовал бы любой психоаналитик. Но от этого знания было не легче, потому что сон был необычайно ярким, детальным, реалистичным. Слишком реалистичным для обычного сна.

Он чувствовал холод бетона под ногами (почему он босиком?). Чувствовал, как ветер треплет волосы и забирается под воротник рубашки. Чувствовал вкус крови во рту, металлический, солёный, отвратительный.

И, что самое странное, он чувствовал, что это тело не его.

Нет, внешне оно было таким же. Те же руки, те же ноги, та же одежда, какая-то тёмная толстовка с капюшоном и джинсы. Но ощущалось оно иначе. Движения были другими, более резкими, порывистыми, какими-то угловатыми. И рост, кажется, был другим, чуть выше, чем у него. И плечи шире. И кисти рук крупнее, с длинными пальцами, испачканными чем-то тёмным.

Кирилл (или тот, кем он себя ощущал) стоял на краю и смотрел вниз, и в груди у него клокотала ярость. Чистая, концентрированная, как серная кислота. Ярость, смешанная с отчаянием, с осознанием, что всё кончено, что выхода нет, что его предали и теперь он умрёт.

А потом был толчок.

Резкий, сильный, неожиданный. Чьи-то руки ударили его и он полетел, в пустоту, в темноту. Крик застрял в горле, ветер засвистел в ушах, и весь мир превратился в стремительно приближающееся серое пятно асфальта. Он летел и знал, что сейчас умрёт, и единственное, что он успел подумать: «Нет. Не сейчас. Я не закончил. Я должен...»

Удар.

Боль, ослепительная, всепоглощающая, разрывающая тело на куски.

И ничего.

Темнота.

Кирилл проснулся в холодном поту, с криком, застрявшим в горле. Сердце колотилось где-то в районе гортани, простыни были мокрыми насквозь, а в голове пульсировала одна-единственная мысль, чужая и страшная: «Меня убили. Меня столкнули. Это был не несчастный случай».

Он сидел в темноте больничной палаты, обхватив колени руками, и пытался отдышаться. За окном по-прежнему горели фонари. Монитор пищал ровно и спокойно, как ни в чём не бывало. Ничего не изменилось.

Но Кирилл знал, что-то изменилось. Что-то произошло, пока он спал. Что-то проникло в него, не через глаза, а через что-то другое, более глубокое и уязвимое.

Через сон.

Через память, которой у него не должно было быть.

Он поднёс руку к лицу и долго смотрел на неё в полумраке, на тонкие пальцы, на голубоватые вены под кожей, на едва заметный шрам у основания большого пальца (откуда он? он не помнил). Рука была его. Определённо его. Та самая рука, которой он рисовал, которой держал карандаш и кисть, которой водил по шершавой бумаге, создавая миры.

И всё же...

Впервые в жизни, глядя на собственную руку, Кирилл почувствовал, что она ему не принадлежит.

Он быстро зажмурился, досчитал до десяти и открыл глаза снова. Рука была его. Обычная, знакомая до последней чёрточки.

— Нервы, — прошептал он в темноту. — Просто нервы. Просто сон.

Но уснуть в ту ночь он больше не смог.

Глава 2. Чужие цвета

Домой его выписали через пять дней.

Пять дней, наполненных тестами, осмотрами и осторожными, как движения сапёра, попытками привыкнуть к тому, что мир снова видим. Это оказалось сложнее, чем Кирилл предполагал. Он думал, что возвращение зрения будет похоже на включение света в тёмной комнате, раз, и всё на месте. Но реальность оказалась куда прозаичнее и куда жестче.

Зрение возвращалось постепенно, рывками, словно изображение на старом телевизоре, которое то становилось чётким, то снова расплывалось в мутное пятно. Мозг, отвыкший обрабатывать визуальную информацию, работал с перебоями. Иногда Кирилл ловил себя на том, что не может узнать простейшие предметы, вилку, книгу, собственный ботинок. Он видел форму, цвет, текстуру, но не мог связать это в целостный образ. Это было мучительно, как если бы он разучился читать и теперь вынужден был складывать слова по буквам, спотыкаясь на каждой запятой.

Но ещё мучительнее были моменты, когда зрение работало слишком хорошо.

В такие моменты мир становился неестественно ярким, гиперреалистичным, словно кто-то выкрутил настройки насыщенности и контрастности на максимум. Цвета кричали. Тени давили своей глубиной. Лица людей казались масками, натянутыми на черепа, он слишком хорошо видел каждую пору, каждую морщину, каждую несовершенную чёрточку. Это было невыносимо. Это было как если бы он смотрел на мир через чужой, слишком требовательный взгляд.

Чужой взгляд.

Он гнал от себя эту мысль, но она возвращалась снова и снова, как назойливая муха. Что, если дело не в его мозге? Что, если он видит мир так, как видел его тот, донор, художник, девятнадцатилетний парень, погибший при загадочных обстоятельствах? Эта мысль была иррациональной, ненаучной, откровенно бредовой, он сам это прекрасно понимал. Но она не уходила. Она угнездилась где-то на задворках сознания и оттуда, из темноты, насмешливо наблюдала за его попытками сохранить рассудок.

— Твоё зрение стабилизируется в течение двух-трёх недель, — сказал врач на прощание. — Не перенапрягай глаза, избегай яркого света, носи солнцезащитные очки. И главное, не паникуй, если что-то покажется странным. Твой случай уникальный, но мы и раньше сталкивались с подобным. Организм адаптируется.

— Уникальный в смысле «один на миллион» или в смысле «слава богу, что вообще выжил»? — спросил Кирилл.

Врач усмехнулся.

— В смысле «пиши диссертацию, пока я не опередил». Если серьёзно, год полной слепоты и последующее восстановление... Такого я ещё не видел. Обычно либо быстрее восстанавливаются, либо не восстанавливаются вообще. Ты исключение, парень.

«Ты исключение». Кирилл вспоминал эти слова всю дорогу домой, сидя на заднем сиденье такси и глядя в окно на пролетающие мимо улицы. Они казались ему одновременно знакомыми и чужими, как декорации к спектаклю, который он когда-то видел и теперь пытался вспомнить. Вот этот магазин, он был здесь всегда или его построили за тот год, что Кирилл провёл в темноте? А этот перекрёсток, он что, изменил конфигурацию? Или это просто память подводит?

Мама сидела рядом, держала его за руку и молчала. Она вообще стала молчаливее за последние дни, словно боялась спугнуть удачу. Кирилл понимал её. Они оба боялись.

Квартира встретила его запахом пирогов и чем-то ещё, что он не сразу опознал, а когда опознал, удивился. Краска. В его комнате пахло свежей краской. Мама сделала ремонт, пока он лежал в больнице.

— Я подумала, тебе будет приятно, — сказала она, заметив его взгляд (он ещё не привык, что может смотреть на вещи и каждый раз это было как маленькое открытие). — Новые обои, новый стол. Ты же художник, тебе нужно вдохновение.

— Мам, я год не рисовал. Я уже не уверен, что я художник.

— Глупости. Ты им родился. Это как... ну, как цвет глаз. Не меняется.

Он хотел возразить, что цвет глаз как раз поменялся, донорская роговица, трансплантация, всё такое, но решил не развивать тему. Мама так старалась, так хотела, чтобы он снова стал «нормальным», что у него не хватало духу разрушать её надежды.

Он прошёл в свою комнату и замер на пороге.

Она действительно изменилась. Новые обои, светло-серые, с едва заметным геометрическим узором. Новый стол, длинный, вдоль всей стены, с множеством ящиков и полок. Мольберт, который он не просил. И целая батарея тюбиков с краской, выстроенных в аккуратную шеренгу на подоконнике.

— Нравится? — мама заглядывала через его плечо.

— Очень. Спасибо.

Он не врал. Комната действительно нравилась ему. Но было в ней что-то... неправильное. Что-то, что он не мог уловить. Какое-то несоответствие, какой-то диссонанс между тем, что он видел, и тем, что он чувствовал.

Он подошёл к окну и выглянул на улицу. Их двор, детская площадка с облупившейся краской, старый тополь, который каждое лето закидывал пухом все окрестные балконы. Всё как обычно. Всё на своих местах.

И всё же...

— Ты, наверное, устал с дороги, — сказала мама. — Давай я чайник поставлю, а ты пока осваивайся. Распаковывай вещи, раскладывай. Только глаза не перенапрягай, врач сказал...

— Да, мам, я помню.

Она ушла на кухню, а он остался стоять у окна, глядя на двор и пытаясь понять, что же его беспокоит. Сначала он грешил на освещение, слишком яркое, режущее глаз. Потом на перспективу, он всё ещё путался с расстояниями, и предметы казались то ближе, то дальше, чем были на самом деле. Но постепенно, по мере того как он стоял и смотрел, до него начало доходить.

Дело было не в освещении и не в перспективе. Дело было в нём самом. В том, как он смотрел. В том, что его взгляд скользил по предметам не так, как раньше. Он замечал другие детали. Его внимание привлекали другие вещи. Тени вместо света. Линии вместо объёмов. Структура вместо цвета.

Раньше, до слепоты, он смотрел на мир как художник-импрессионист, его интересовали цветовые пятна, игра света, настроение. Теперь же он смотрел как... как график. Как человек, привыкший работать с линией, с контуром, с чёткой, почти архитектурной прорисовкой деталей. Его взгляд сам собой разбивал изображение на составляющие, каркас, тени, штриховку. Он не просто видел дерево во дворе, он видел, как ветви образуют сложный узор на фоне неба, как тени от листьев ложатся на асфальт, как кора трескается по определённой, почти математической траектории.

Это было красиво. Но это было не его видение.

Он отошёл от окна, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Так, спокойно. Никакой паники. Просто адаптация. Просто мозг перестраивается. Ничего сверхъестественного.

Кирилл сел за новый стол, включил настольную лампу (тёплый свет, мягкий, щадящий, мама постаралась) и обнаружил на столе альбом для рисования. Новый, в твёрдой чёрной обложке, с плотными листами, пахнущими бумагой и типографской краской. Рядом лежал набор карандашей, от 2H до 8B, как он любил. И ластик. И точилка. Всё, что нужно для счастья.

На страницу:
1 из 2