
Полная версия
Всемирная история: грязная и вонючая. Том первый
И от этой бесполезности у Горба перехватило дыхание.
Он начал перебирать пальцами. Пыхтел, пускал пузыри слюны, качался из стороны в сторону. Кость пела. Она выводила какую-то нелепую, абсурдную кривую, которая разрезала тяжелый, спертый воздух пещеры.
Другие притихли. Перестали искать вшей. Даже младенец, до этого монотонно скуливший у груди мертвой матери (никто еще не успел ее оттащить, было лень), замолчал. Все смотрели на Горба. В их глазах, мутных и первобытных, отражался страх перед этой новой, необъяснимой напастью.
Это не было выживанием. Это было хуже. Это было томительное, сладкое осознание того, что внутри, за слоем жира и страха, есть пустота, которую нужно заполнить не мясом, а вот этим тонким, дрожащим воздухом.
Горб закрыл глаза. Кость в его руках больше не была костью мертвой птицы. Она стала мостом в никуда. В этой грязи, среди запаха гнили и обреченности, человек впервые понял, что у него есть Душа — капризная, прожорливая штука, которой мало просто не сдохнуть.
— Горб, — прошептал Одноглазый, и по его немытой щеке поползла слеза, оставляя чистую дорожку на слое сажи. — Сделай еще раз. Дунь еще.
А снаружи выл ледяной ветер, и тьма облизывала камни, но внутри, в самом сердце смрада, звучала первая гармония — такая же нелепая и великая, как и сам человек.
Исчезновение неандертальцев
35 000 лет назад
Трагический финал конкуренции видов. Мы остались одни на планете. Это момент великого одиночества и одновременно полной ответственности за судьбу Земли.
Слякоть здесь была всегда, еще до того, как первый из нас научился членораздельно проклинать небо. Серое, жирное месиво под ногами перемешано с костями, горелой хвоей и чьим-то невыразимым калом. Воздух густой, как кисель из требухи, в нем плавает пепел, шерсть и невнятный шепот тех, кто уже не дышит.
На краю оврага, вцепившись заскорузлыми пальцами в склизкий корень, сидит Последний. У него тяжелая, как наковальня, челюсть и глаза, заплывшие от вечного гноя и недоумения. Он неандерталец, хотя сам об этом ни сном, ни духом. Для себя он просто — Тот, Кто Еще Хрипит. Его племя стаяло, как грязный сугроб в марте. Сначала ушли старики, кашляя кровью в золу, потом затихли бабы, прижимая к пустой груди окоченевших младенцев. Теперь — тишина, нарушаемая только чавканьем грязи.
Мимо, пригибаясь под тяжестью кожаных баулов, семенят Другие. Узколицые, суетливые, с глазами быстрыми и пустыми, как у хорьков. Они тащат за собой вонь копченого мяса и новую, непонятную гордость. Один из них, с выстриженным клоками затылком и подвеской из волчьих зубов, спотыкается о ногу Последнего.
— У-у, падаль, — сипит Узколицый, харкает под ноги и дает Последнему затрещину костлявым кулаком.
Последний не отвечает. Он смотрит на свои руки — огромные, созданные ломать хребты мамонтам, а теперь бессильно ковыряющие мерзлый мох. В этом движении столько идиотского упорства, что становится тошно. Рядом проплывает насаженная на палку голова оленя, облепленная мухами; мухи ленивые, жирные, они уже знают, что еды теперь будет в избытке.
Мир схлопнулся до размеров этой канавы. Великое одиночество пахнет мокрой псиной и застарелым потом. Узколицые суетятся, делят шкуры, вопят на своем птичьем языке, строят заборы из палок и дерьма. Они теперь главные. На них свалилась планета — огромный, гниющий кусок мяса, который нужно переварить.
Последний заваливается на бок. Ухо погружается в жижу, и он слышит, как глубоко под землей ворочаются камни. Сверху на него падает чья-то обглоданная кость, следом льется помойная вода. Узколицые смеются — гортанно, мелко, мерзко. Они еще не знают, что это они — наследники. Что теперь за каждый чих, за каждую замученную тварь, за каждый сожженный куст отвечать придется им, и только им. В пустоте, которую они сами же и вычистили.
Грязь пузырится. Неандерталец выдыхает в последний раз, и этот выдох кажется смешным и неуместным, как икота на похоронах. Мы остались одни. Впереди — вечность ответственности, залитая ледяным дождем и заваленная мусором великой победы.
Все. Тащи хворост, костер тухнет.
Начало земледелия и демографический рост
9 000 — 8 000 лет до н. э.
«Неолитическая революция». Момент, когда человек перестал бегать за едой и заставил землю кормить его. Это рождение городов, собственности и первых цивилизаций.
Сырая, чавкающая жижа. Ноги вязнут в перемешанной с навозом и палым листом глине. Небо низкое, свинцовое, точно провисший под тяжестью гноя живот — вот-вот лопнет.
Старший, Хорь, с лицом, похожим на обглоданную кость, тычет корявой палкой в рыхлое чрево земли. Раз — дыра. Два — дыра. В дыру летит зерно, серое, пыльное, похожее на мертвую вошь. Хорь сплевывает тягучую, бурую слюну прямо в лунку. Причастие.
— Раньше бегали, — сипит Хорь, не оборачиваясь. Голос у него как треск сухой коры. — За туром бегали, за оленем бегали. Лапы сбивали, в кровь, в труху. Теперь сидим. Земля жрет, и мы жрем.
Сзади кто-то истошно, надрывно воет. Это баба, чье имя забыли еще в ту луну, когда зацвел дикий ячмень. Она рожает прямо в борозде. Младенец выскальзывает в грязь — синий, скользкий, как налим. Его тут же подхватывают десятки грязных рук. Передают по цепочке, пачкая в золе и слизи. Людей стало сравнительно много. Слишком много. Они кишат в этом тесном междуречье, как черви в падали. Стены хижин — из дерьма и прутьев — давят, смыкаются, воняют кислым потом и старой мочой.
У кромки поля стоит столб. На столбе — череп тура, обмазанный красной охрой. Это Собственность. Хорь рычит на каждого, кто подходит ближе шага. Его палка — уже не просто копалка, а власть. Кто не сеет, тот не ест. Кто не ест, тот подохнет за стеной, в диком поле, где еще воет ветер, не прирученный человеком.
— Мое, — шепчет Хорь, гладя ладонью жирный ком серозема. — И кость моя. И зерно мое. И ты, гнида, тоже мой.
В воздухе висит запах гари и вареной каши, густой, как клей. Кто-то спотыкается, падает лицом в свежий посев, сучит ногами в самодельных шкурах. Никто не помогает. Все смотрят в землю. Земля теперь — господин. Она не отпускает. Она привязала их к себе невидимой пуповиной, заставила горбиться, вырождаться в этих тесных, душных щелях между домами, которые скоро назовут городом.
А над всем этим — ироничный клекот ворона. Ворон знает: те, кто перестал бежать, уже в ловушке. Амбар — это первая клетка.
Хорь снова тычет палкой. Глина чавкает. Цивилизация начинается с того, что у тебя под ногтями всегда остается чужая грязь.
Приручение человеком кошек
Около 7 500 года до н. э.
Момент, когда человек и кошка впервые заключили «пакт о ненападении». Археологи обнаружили захоронение на Кипре, где человек и котенок лежат в одной могиле. Это на тысячи лет раньше египетских культов. Данное событие — символ того, как дикий хищник добровольно пришел к человеческому очагу. Кошка — единственное животное, которое приручило себя само, выбрав комфорт человеческого жилья в обмен на защиту зерна от мышей. Великая сделка, определившая уют нашей цивилизации.
Сырость. Сквозь дырявую соломенную кровлю в хижину втекает белесое, как рыбий глаз, утро. Пахнет прелой овчиной, прогорклым жиром и застоявшимся потом десяти поколений, не знавших мыла. В углу, в месиве из глины и битых ракушек, копошится старик — горбатый, с лицом, изборожденным морщинами, как высохшее русло ручья. Он чавкает, пережевывая жесткий корешок, и сплевывает бурую жижу себе под ноги, где в грязи копошатся жирные, лоснящиеся мыши.
Мыши здесь везде. Они шуршат в закромах с драгоценным эммером, пищат под подстилками, смело пробегают по парализованным ногам вождя. Они — истинные хозяева этой каменистой земли.
У входа, в полосе мутного света, застыло Существо.
Оно появилось три луны назад. Рыжее, поджарое, с глазами цвета незрелого лимона, в которых застыло бесконечное, ледяное презрение к человеческому копошению. Это не собака, лижущая руку за обглоданную кость. Это маленький бог, пришедший из колючих кустарников, чтобы оценить масштаб катастрофы.
Старик замирает. В челюсти хрустит.
Зверь делает шаг. Его лапы не оставляют следов в жиже, он идет по колено в нечистотах, но остается стерильно чистым. Это оскорбление для всей этой грязной, хрипящей цивилизации хомно сапиенсов. Кошка останавливается у корчаги с зерном, где как раз пирует особенно наглый грызун.
Мгновение — и пространство схлопывается. Ни звука, только короткий хруст шейных позвонков. Мышь обмякает, а зверь не ест ее. Он кладет приношение к ногам старика, выгибает спину и издает звук, похожий на скрежет камня о камень. Утробный рокот.
Старик протягивает дрожащую, покрытую коростой руку. Пальцы тонут в невероятной, нездешней мягкости меха. В этот миг в тесном, зловонном пространстве заключается Великий Пакт. Кровь за уют. Смерть воров за тепло очага.
— Тварь… — сипит старик, и в его голосе смешиваются ужас и нежность. — Пришла все-таки. Сама пришла.
Через вечность их найдут вместе. В тесной яме, вырытой в известняке. Его кости, изъеденные артритом, и ее хрупкий скелет, прижатый к плечу. Человек забрал с собой единственное существо, которое не служило ему, а просто согласилось терпеть его соседство. В этой могиле, среди вони и тлена, родилась цивилизация, у которой теперь был сторож с вертикальными зрачками.
Строительство пирамиды Хеопса
Около 2 550 года до н. э.
Пик архитектурного пафоса Древнего мира. 2,3 миллиона каменных блоков, поднятых к небу. Это памятник человеческому эго, которое решило поспорить с вечностью — и выиграло, ведь пирамида стоит до сих пор.
Солнце над Гизой не светит — оно давит, как раскаленная чугунная плита, впечатывая в песок вонь немытых тел, прокисшего пива и сырой рыбы. Небо цвета грязной извести низко висит над плато. В этом мареве воздвигается Нечто.
Хемиун, тяжело дыша, продирается сквозь копошащуюся массу тел. У него одышка и жирная складка на затылке, залитая потом. Мимо волокут известняковый блок — тушу мертвого белого зверя. Скрежет камня по дереву ввинчивается в уши, заглушая хрипы надсмотрщиков. Кто-то из рабочих падает, и его тут же, не прерывая движения, втаптывают в жирную грязь нильского ила, перемешанную с испражнениями. Жизнь здесь дешевле, чем глоток теплой, полной личинок воды.
— Выше! — орет кто-то невидимый, захлебываясь кашлем. — К самому Солнцу в пасть!
Это архитектура удушья. В узких галереях темно, хоть глаз выколи; факелы коптят, выжигая остатки кислорода. Внутренние коридоры пирамиды пахнут не вечностью, а аммиаком, касторовым маслом коптилок и безнадегой. Стены смыкаются, они влажные от конденсата и тяжелого дыхания тысяч легких. Пространство схлопывается в узкий лаз. Здесь, в Большой галерее, абсурд достигает пика: люди-муравьи тащат гранитные плиты вверх, в темноту, чтобы замуровать там одного-единственного иссохшего человечка, возомнившего себя богом.
Хеопс сидит в тени временного навеса, атакуемый мухами. Он ковыряет в зубах золотой зубочисткой, глядя, как горизонт заваливается от тяжести его собственного эго. В воздухе висит пыль — мелкая, едкая, она забивает поры, превращая живых в статуи еще до смерти.
— Стоит? — сипит фараон, не глядя на зодчего.
— Стоит, — отвечает Хемиун, вытирая лицо грязным краем шендита. — И стоять будет. Камни притерты так, что волос смерти не пролезет.
Рядом, в канаве, юродивый хохочет, выплевывая кровавую пену, и тычет пальцем в небо, где среди белесой мути проступает геометрия безумия. Два с половиной миллиона блоков. Каждый — как чей-то невыкрикнутый стон. Это не триумф духа, это триумф каменной одышки.
Пирамида не растет вверх — она высасывает соки из земли, тяжелея с каждым часом, пока не становится единственной реальностью в этом мире, где плоть гниет, а камень торжествует. Вечность выиграла спор, просто перестав замечать людей, копошащихся у ее подножия в собственной нечистоте.
На вершине, в мареве, будет блестеть пирамидион — бесполезный, как прыщ на спине гиганта. А внизу продолжается возня: чавканье сандалий по жиже, мат на забытых диалектах и вечный, сухой шелест песка, который уже начал медленное наступление на этот памятник величайшему человеческому одиночеству.
Завершение строительства Великой пирамиды Хеопса
Около 2530 года до н. э.
Условный «день последнего камня». Момент, когда человечество воздвигло самое высокое сооружение на планете, которое оставалось таковым почти 4000 лет.
В Гизе стоял туман, густой и кислый, перемешанный с известью, овечьим калом и испарениями тысяч потных тел. Солнце, тусклое, как заплывший глаз утопленника, едва пробивалось сквозь взвесь. Повсюду хлюпало. Из невидимых щелей в камне сочилась жижа, похожая на сукровицу.
Пирамида не возвышалась — она нависала, вдавливая окрестности в песок. Стены ее, еще не облицованные до конца белым известняком, казались кожей гигантского, освежеванного зверя.
На самой вершине, в тесноте, где не продохнуть от запаха прогорклого жира и нечистот, копошились люди. Слышалось невнятное хрипение, чавканье и чей-то тонкий, непрекращающийся скулеж. Какой-то чиновник с перекошенным париком и в грязном, залитом вином шендите, пытался просунуть голову между плеч каменотесов.
— Давай, — сипел он, толкая в бок горбатого рабочего. — Суй его, проклятое порождение Сета. Пирамидион ждет.
Последний камень — бенбен — был скользким от разлитого масла. Его тащили на кожаных ремнях, которые впивались в мясо ладоней, оставляя сизые борозды. Кто-то споткнулся. Раздался хруст — сухой, деловитый, как ломается сухая ветка. Человек исчез внизу, в серой мути, даже не вскрикнув, лишь чавкнуло что-то об уступ десятью метрами ниже. Никто не обернулся.
— Куда ты его тычешь? — закричал главный зодчий, чесавший под мышкой костяной палочкой. — Косо же! Боги смеяться будут! Вечность пойдет трещинами!
Зодчий был стар, из носа у него капало на чертежный папирус, превращая расчеты в грязные кляксы. Рядом карлик в ошейнике деловито обгладывал куриную кость, бросая объедки прямо под ноги работающим.
Камень наконец вошел в паз. Вошел со звуком, напоминающим отрыжку. Все замерли. В наступившей тишине было слышно только, как ветер свистит в волосах и как где-то далеко внизу надрывно кашляет надсмотрщик.
— Ну? — спросил зодчий, вытирая палец о бедро рабочего. — Выше этого ничего нет?
— Ничего, господин, — ответил горбатый, сплевывая густую слюну на свежеуложенный гранит. — Только небо. А небо пахнет кислятиной.
Чиновник вдруг икнул и начал мелко, по-бабьи креститься (хотя креста еще не изобрели), потом вспомнил, где он, и просто погрозил кулаком невидимому горизонту. Снизу, из бездонной глубины строительных лесов, донесся многоголосый рев, похожий на стон забиваемого скота. Это армия строителей узнала, что работа окончена.
— Четыре тысячи лет стоять будет, — пробормотал зодчий, ковыряя в ухе. — А вонять перестанет через неделю. Если дождя не будет.
Он посмотрел на свои руки — серые, в известковом налете, с обломанными ногтями. Повернулся, чтобы спуститься, но запутался в полах одежды, чертыхнулся и ударил карлика по затылку. Карлик привычно сжался, не переставая жевать.
На вершине величайшего сооружения мира осталась куча мусора, разбитый кувшин и чья-то окровавленная тряпка. Пирамида застыла — тупая, огромная, бессмысленная гора камня, пронзающая гнилое небо, пока внизу, в липкой тени ее основания, кто-то продолжал методично и скучно бить кого-то палкой по хребту.
Принятие Законов Хаммурапи
Около 1750-х гг. до н. э.
В Вавилоне была воздвигнута черная стела с высеченными правилами («Око за око»). Момент, когда власть официально признала, что закон должен быть записан и неизменен, — пафос рождения правосудия.
В Вавилоне шел дождь — густой, перемешанный с лессовой пылью и пометом стрижей. Он не освежал, а лишь превращал город в липкую серую каверну.
Царь Хаммурапи, страдающий от флюса и тяжести собственной парчовой тиары, продирался сквозь толпу в узком проходе между недостроенным зиккуратом и нужниками. Его сопровождала свита: евнухи с закисшими глазами, писцы, чьи пальцы навсегда скрючились в форме каляма, и стражники, чьи медные панцири пахли несвежим бараньим жиром.
— Теснее, — прохрипел царь, толкая в бок сутулого вельможу. — Почему здесь так пахнет жженой шерстью?
Никто не ответил. Под ногами хлюпало. Какая-то старуха, застрявшая в толпе, пыталась сунуть в руку царю обглоданную кость, бормоча о несправедливости соседа, укравшего у нее одноглазого осла. Хаммурапи брезгливо отпихнул ее локтем прямо в лужу.
На площади, заваленной строительным мусором и обрывками циновок, возвышалась она. Черная глыба базальта. Мрачный палец, указующий в низкое, набухшее небо.
— Вот, — сказал писец, вытирая нос грязным рукавом. — Высекли. Как велено. Про око, про зуб, про обрушение дома на голову строителя.
Царь подошел ближе. На камне, вязью клинописи, теснились знаки, похожие на лапки раздавленных насекомых. В этом не было торжества — только окончательность приговора. Хаммурапи протянул палец, коснулся шершавого камня и тут же отдернул руку: базальт был ледяным, несмотря на жару.
Вокруг копошились люди. Один нищий деловито испражнялся прямо у подножия стелы, не обращая внимания на величие момента. Какой-то чиновник с длинным, похожим на баклажан носом, громко спорил с мясником о цене на требуху, тыча пальцем в свежевысеченные параграфы.
— Теперь не отвертятся, — прошамкал Хаммурапи, ощущая, как гнойник во рту наконец лопнул. — Записано. Не вырубишь. Око за око.
Он посмотрел на свои руки — грязные, в пятнах вина и чернил. Правосудие родилось не в сиянии славы, а в судорогах абсурда. Теперь каждый знал: если он выбьет зуб ближнему, его собственный рот превратится в такую же кровавую кашу по закону, утвержденному небом и этой черной, пахнущей сыростью колонной.
Сверху на стелу сел жирный стервятник и, коротко вскрикнув, уронил на царский указ белую кляксу помета. Хаммурапи иронично ухмыльнулся, обнажив гнилые зубы.
— Пошли, — бросил он. — Хочу жареной саранчи и тишины.
Свита двинулась обратно, увязая в грязи, толкаясь и ругаясь, оставляя черный монолит стоять посреди этого копошащегося, бессмысленного и теперь официально упорядоченного хаоса.
Извержение вулкана Санторин (Тира)
Около 1628 — 1600 гг. до н. э.
Мощнейший взрыв в Эгейском море, породивший цунами высотой до 100 метров. Считается, что именно этот день стал концом Минойской цивилизации и лег в основу легенды об Атлантиде. Пик первобытного ужаса и пафоса гибели «райского острова».
Воздух густел, превращаясь в серую кашу из пепла и воробьиного помета. Небо, еще вчера лазоревое, как чешуя гнилой макрели, теперь набухло свинцовым гноем. Старый жрец, в засаленной тунике, расшитой облезлыми быками, ковырял в ухе обломком стилоса и сплевывал под ноги густую черную мокроту.
— Слышишь, Пифо? — прохрипел он, толкнув локтем в бок раба, чье лицо было густо залеплено мокрой золой. — Земля-то икает. Обожралась, сука, нашими дарами.
На площади царил вязкий, бессмысленный хаос. Огромная туша жертвенного быка, не дорезанная с утра, дергалась в конвульсиях, пуская пузыри из перерубленного горла. Мальчишка с пустыми глазами бежал мимо, таща за собой связку дохлых мурен, которые мерзко шлепали по булыжникам. Где-то в глубине лабиринта истошно, на одной ноте, выла женщина, и этот звук перекрывался сухим, костяным треском — это лопались перегретые плиты дворца.
Вдруг берег охнул. Вода ушла стремительно, обнажив склизкое, копошащееся дно, полное дохлых крабов и забытых амфор. Стало так тихо, что было слышно, как в пустом чане на рынке шуршит одинокая крыса.
— Сейчас рыгнет, — буднично заметил жрец, пытаясь поймать за хвост пролетающую мимо испуганную курицу.
А потом горизонт лопнул. Титанический столб огня и грязи ударил в зенит, превращая полдень в грязные сумерки. Гора Санторин не просто взорвалась — она распалась на куски, как перезрелая тыква под сапогом пьяного моряка. По небу полетели раскаленные камни, похожие на горящие экскременты богов. Один из них, размером с добрую хижину, с чавкающим звуком рухнул в толпу беженцев у причала, превратив их в однородное месиво из костей и клочьев плоти.
И тут пришла она. Стена воды, высотой с тридцать храмов, черная, увенчанная седой пеной и мусором. Она не катилась — она медленно, неотвратимо наваливалась на остров, всасывая в себя все: нарядные фрески с тощими дельфинами, золотые кубки, пьяных гончаров и саму память о «райском острове».
Жрец, прижимая к груди пойманную курицу, смотрел, как на него падает тень конца света. Он успел заметить, что на гребне волны колышется чей-то обоссанный тюфяк и обломок весла.
— Атлантида, матушка… — прошамкал он беззубым ртом, прежде чем соленая, забитая пеплом тьма заткнула ему глотку навсегда.
Остров содрогнулся, пустил пузыри и ушел под воду с коротким, непристойным всхлипом, оставив после себя лишь запах серы и бесконечное, равнодушное море.
Гибель Атлантиды
Около 9600 г. до н. э. (согласно Платону)
Легендарные «один день и одна бедственная ночь», за которые великая цивилизация ушла под воду.
Грязь в Атлантиде всегда пахла медом и дохлой рыбой. С утра небо затянуло серой чесоткой; тяжелые, как сырое мясо, облака висели над акрополем, цепляясь за золотые шпили храма Посейдона. В ноздри лезла вонь немытых тел, жженой шерсти и пережаренного дельфиньего жира.
По главной улице волокли священного быка. Животное скользило копытами по мокрой брусчатке, ревело, пуская вязкую слюну на босые ноги жрецов. Один жрец, в засаленной тиаре, сбившейся набок, беспрестанно ковырял в ухе гнилой щепкой и сплевывал под ноги проходящим рабам. Рабы тащили медные чаны, доверху набитые требухой; кровь перехлестывала через край, смешиваясь с лужами и козьим пометом.
— Схлопнется, — прохрипел нищий, привалившийся к мраморной колонне, облепленной голубиным пометом. — Пуп земли развязался, матушка.
Никто не слушал. В порту стонали цепи. Огромные триремы бились бортами о причалы, выплевывая на берег заморских купцов с воспаленными глазами. Один из них, в рваном шелке, пытался продать механическую птицу, которая вместо пения издавала надсадный, сухой хрип. Мимо пробежала стая плешивых собак, терзая чью-то сандалию.
К полудню солнце стало багровым, как глаз тирана после трехдневной попойки. Воздух сделался плотным, осязаемым. Внезапно земля икнула. Из глубокой трещины в мостовой повалил густой, желтоватый пар. В этом тумане метались тени: кто-то кого-то бил колом по спине, кто-то жадно запихивал в рот сырую рыбину, кто-то молился перевернутой статуе, обливая ее мочой.
Потом пришла вода. Она не обрушилась стеной, а полезла отовсюду — из сточных канав, из-под половиц, из распахнутых ртов статуй. Грязная, кипящая жижа, несущая обломки весел, дохлых крыс и куски драгоценной смальты.
Архистратег в тяжелых, не по размеру больших латах, пытался взобраться на коня, но конь только безумно таращил глаз и валил под себя горячий навоз. Железо лязгало, вода заливала сапоги. Стратег плакал, размазывая сажу по щекам, и требовал, чтобы ему подали вина, пока Атлантида медленно, с хлюпаньем и чавканьем, погружалась в бездну.
В последнюю минуту над городом повисла звенящая, душная тишина, прерываемая лишь бульканьем воздуха. Последним, что скрылось под водой, был палец золотой статуи, на который ошалело пыталась вскарабкаться мокрая курица.
Над океаном вспучился пузырь, лопнул с непристойным звуком, и осталась только серая рябь. И вонь.
Создание Вед
Около 1400 г. до н. э.
Момент, когда священное знание было «услышано» и облечено в гимны. Это рождение индийской духовности и древнейшего живого философского языка, который и сегодня звучит в храмах.









