Адлер: девять дней
Адлер: девять дней

Полная версия

Адлер: девять дней

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

Слово «чудо» пока не подходит.

День первый после того, как стало нельзя делать вид, что ничего не происходит.

Завтра отпевание.

Я не знаю, как стоять в храме.

Когда креститься. Куда смотреть. Что говорить.

[три брата / текущая версия]

Моя реакцияшум.

Степанова реакциятело мешает ему врать.

Максова реакциянеизвестно.

Ошибка моделия опять пишу о братьях как о процессах.

[ поиск / телефон / открытые вкладки]

«что такое чудо в православии»

В православной традиции чудо — не фокус и не галлюцинация. Оно происходит — но не требует немедленного «понял».

Итак чудо — не фокус.

Пишут — знак, милость, призыв, иногда предупреждение.

Пишут ещё — нельзя требовать чуда.

Это неприятно.

Требовать как раз удобнее всего.

Тогда можно сказать .

«П окажи ещё раз — и я поверю. И не делать ничего, пока не покажет. »

« свет бабушки при молитве в православи и »

Нашёл беседу святого Серафима Саровского. Свет и тепло — признаки благодати. Нужно изучить подробнее.

«молитва об усопших дома»

Записал отдельно текст молитвы. Текст молитвы мне не понятен.


«отпевание в православии »

Оказывается, это не семейный обряд. Это помощь душе бабушки. Церковь так помогает.


«как вести себя в храме первый раз взрослому»

Последний запрос стёр.

Слишком жалко выглядело.

Потом набрал снова.



Часть 3. Глава 11. Артём. Не главные

Артём. Адлер. Февраль 2021 года, утро понедельника.


Макс вернулся в девять сорок восемь. Я знаю точно, потому что посмотрел на часы. Не потому что ждал именно его. Я всё время смотрел на часы. Глупо, конечно. От этого ничего не менялось. Понедельник всё равно наступил. Сначала он наступил за окном — серый, с низким небом, которое висело над Адлером. Потом — на кухне. Тётя Валя поставила чайник. Мама достала из пакета чёрный платок. Отец сидел у стола в рубашке, застёгнутой не на ту пуговицу. Потом — в телефоне Макса, где наверняка уже стояло несколько напоминаний. Оказалось, даже у смерти в этот день было расписание.

Отпевание — в одиннадцать. Это слово я вчера написал в заметках и долго на него смотрел.

От-пе-ва-ни-е.

Как будто человека надо не только похоронить, оформить, отвезти, оплатить, помянуть, но ещё и отпеть. Проводить голосом туда, куда нельзя проводить руками. Я не знал, верю ли в это. Но знал, что бабушка верила. А сегодня этого оказалось достаточно, чтобы не спорить.

Макс вошёл без звонка. Ключи у него были свои. Точнее, бабушкины — вчера взятые у тёти Вали «на время». Он снял обувь, повесил пальто, прошёл на кухню и положил папку на край стола. Всё тихо. Без лишнего движения. Он двигался так осторожно, будто любое лишнее движение могло что-то испортить.

— Машина будет через сорок минут, — сказал он. — В храме ждут к половине одиннадцатого. Отпевание в одиннадцать. На кладбище — около половины первого. Кафе подтвердило. Цветы в машине. Документы у меня.

Он говорил негромко, но все замолчали. Чайник ещё шумел, но почему-то уже не мешал слышать Макса. Отец поднял глаза.

— Макс.

— Да?

— Я пуговицы…

И замолчал. Мы все посмотрели на его рубашку. Верхняя пуговица действительно была застёгнута не туда, из-за этого ворот сидел криво, а ткань тянула в сторону. Отец держал руки на столе. Большие руки, рабочие, привычные к отвёртке, молотку, проводам, кранам, ко всему, что можно починить, если понять, где поломка. Рубашку он сейчас не мог починить.

Мама шагнула к нему, но Макс оказался быстрее. Он подошёл, расстегнул пуговицы, начал застёгивать заново. Без слов. Очень аккуратно. Слишком аккуратно. Отец смотрел куда-то мимо него.

— Вот, — сказал Макс.

— Спасибо, сын.

Макс кивнул и отступил. Я хотел что-нибудь подумать про него. Привычное. Что он даже отцовское горе застёгивает по пунктам. Что у него и забота — с инструкцией. Но не подумал. Потому что он застегнул. А я только смотрел. Мне стало неприятно. Я хотел снова злиться на Макса, а не получалось.

Степан вышел из бабушкиной комнаты с таким лицом, будто всю ночь не спал. Может, так и было. Волосы у него торчали с одной стороны, глаза покраснели, но рубашка была чистая, тёмная, явно найденная в чемодане на самом дне. В руке он держал пакетик мяты. Не знаю, зачем. Может, сам не знал.

— Ты это с собой? — спросил я.

— Ага.

Обычно он добавил бы — «Буду нюхать вместо валерьянки» или «если что, заварим прямо у гроба». Шутка была бы плохая, но его. Он не сказал. Просто сунул пакетик во внутренний карман куртки. Макс посмотрел на это движение и промолчал. Тётя Валя разлила чай. Чай почти не пили. Просто держали чашки, грели пальцы.

В десять двадцать во дворе остановилась машина. Не Максова белая. Другая. Чёрная. Слишком длинная для нашей улицы. Она встала у калитки, и сразу стало понятно, что дальше уже не утро. Дальше — похороны. Отец поднялся первым. Мы все поднялись за ним. Никто не сказал — «Поехали». Мы просто вышли. На улице пахло мокрой землёй, бензином и холодным железом. Сад стоял тихий. Старая груша чернела за домом, голая, мокрая, и ветки торчали вверх. Я сразу отвёл взгляд. Не сегодня. Сегодня там было слишком много всего.

Макс проверил у водителя что-то по телефону. Тётя Валя говорила с женщиной из службы. Мама поправляла платок, хотя он и так лежал ровно. Отец стоял у калитки и смотрел на дом. Я вдруг понял, что он прощается не только с матерью. Он прощается с местом, где он был сыном. Я сделал шаг к нему. Поздно? Слово возникло само, как вчера на набережной. Я подошёл и встал рядом. Отец не посмотрел. Но плечо его чуть коснулось моего плеча. И мы так постояли. Без слов. Потом Макс сказал:

— Пора.

Сейчас это «пора» не резануло. Без него уже было нельзя.


***


Храм стоял после дождя серый и тихий. Не праздничный. Не сияющий. Просто белые стены, мокрая дорожка, низкая ограда. Крест наверху не блестел. Просто темнел на сером небе. Я раньше думал, что храм должен выглядеть как что-то особенное. Чтобы сразу понятно — здесь начинается другое. Купола, свет, звон, старушки, которые знают, как надо, свечи, строгие иконы, запах ладана — вся эта внешняя, почти музейная сторона.

А этот храм был просто зданием. Дверь как дверь — а за ней уже другое.

Степан остановился у входа раньше всех. Макс прошёл бы сразу, но тоже остановился — не потому что вспомнил, а потому что Степан вдруг замер. Степан поднял руку. Лоб. Живот. Правое плечо. Левое. Почти правильно. Слишком быстро. Потом он спохватился, чуть склонил голову и покраснел, будто его поймали на чужом слове. Я стоял рядом и смотрел на Степанову руку. Тело помнило. Даже если он сам давно сделал вид, что не помнит.

Я тоже поднял руку. На секунду завис. Вчера в логе я написал — «Не знаю, когда креститься». Сегодня оказалось, что знать и не обязательно. Можно повторить. Я просто повторил за ним. И тело, кажется, вспомнило раньше головы. Лоб. Живот. Правое плечо. Левое. Я сделал поклон неловко и поздно. Степан заметил. Не усмехнулся.

Макс стоял на шаг позади. Шапки на нём не было. Он держался прямо, говорил тихо, никому не мешал. Но не перекрестился.

Внутри пахло воском, деревом, холодным камнем и чем-то ещё, чему я не знал названия. У подсвечника стояли две женщины. Одна из них обернулась, увидела тётю Валю и сразу всё поняла.

— Нину Васильевну привезли? — спросила она тихо.

Тётя Валя кивнула. Никто не спросил, крещёная ли Нина Васильевна. Никому бы и в голову не пришло уточнять такое про бабушку. Женщина подошла к маме, взяла её за руку, что-то сказала совсем тихо. Мама кивнула. Отец стоял неподвижно. Я увидел, как у него ходит желвак на щеке, и снова захотел спрятаться в телефон. Телефон был выключен. По просьбе Макса. И вдруг это оказалось хорошо.

Гроб стоял посередине храма. Бабушка лежала в нём маленькая, сухая, спокойная. На лбу — бумажный венчик. В руках — иконка. На груди — простой крестик, светлый, новый.

Не тот старый тёмный крест, который бабушка отдала Степану. С которым произошло что-то странное, что мы до сих пор не могли объяснить. И всё равно у меня сжалась правая ладонь. Я ожидал чего угодно — света, холода, шума, какой-нибудь новой невозможности. Но ничего не произошло.

Бабушка просто лежала. И это было невозможнее всего. Потому что в последние дни она всё ещё была событием — болезнь, приезд, разговоры, крест, смерть, документы, шкатулка, мята, планы. А сейчас она впервые стала умершей. Я сделал шаг ближе. Лицо у неё было спокойное. Не тем спокойствием, которое делают в морге — ровный рот, закрытые глаза, белая кожа. Нет. Я не знаю, как это объяснить и не соврать. Просто на её лице не было страха. Она уже знала что-то. Или верила. Или одно у неё наконец стало тем же самым, что другое.

Отец Сергий вышел из боковой двери без всякой торжественности. Невысокий, седой, в тёмном подряснике. Лицо усталое. Обычное лицо человека, который много раз видел смерть и всё равно не привык.

Он подошёл к отцу.

— Иван Никитич?

Отец кивнул.

— Господь да укрепит.

Всего три слова. Не утешили, но рядом с ними отцу будто стало легче стоять.

Потом отец Сергий поздоровался с тётей Валей, тихо сказал маме, где лучше встать, кивнул Максу. Макс наклонился к нему и почти шёпотом уточнил:

— Всё готово? Документы нужны сейчас?

— После, — сказал отец Сергий. — Сейчас постоим.

Макс на секунду замолчал. Я увидел, как эта фраза ударила его сильнее, чем должна была. Сейчас постоим. Для Макса это было почти бессмысленно. Стоять — не действие. А здесь, похоже, это и было главным действием.

Степан подошёл к столику с записками. Долго держал ручку. Потом написал крупно, неровно — «О упокоении новопреставленной Нины». Бумага чуть промокла у края. Он не сразу понял, что это от его пальцев. Я стоял рядом.

— Правильно? — спросил он одними губами.

Я хотел ответить — откуда мне знать. Но посмотрел на листок и сказал:

— Думаю, да.

Это было не знание. Это было разрешение. Ему нужно было, чтобы я не испугался первым. Степан поставил свечу. Неловко, торопливо, потом поправил, потому что она накренилась. Пламя дрогнуло и выпрямилось. Макс стоял рядом, но записку не писал. И свечу не ставил. И это тоже было честно. Каждый из нас упирался во что-то своё. Максу — невозможно сделать вид, что он верит. Мне — невозможно сделать вид, что я понимаю.

Отец Сергий начал службу. Я не понимал почти ничего. Слова шли волнами. Иногда отдельные фразы выныривали и сразу тонули. «Со святыми упокой…» — это я узнал. Остальное было как море ночью — слышишь, что оно говорит, но не можешь перевести. Пение держалось под сводом низко, густо. Кадильный дым поднимался медленно. Свечи горели ровно, а за окнами был обычный серый день.

Я стоял и вдруг понял, что храм — единственное место за эти дни, где мы не могли командовать. Макс не мог ускорить. Я не мог объяснить. Степан не мог отшутиться. Отец не мог починить. Мама не могла удержать лицо. Тётя Валя не могла поставить чайник и тем самым вернуть всем дыхание. Мы все просто стояли. Не главные. И, кажется, впервые за эти дни ничего не решали.

Шум пришёл не сразу. Сначала я подумал, что его не будет. Что в храме всё должно стать тихо. Так ведь, наверное, бывает у правильных людей. У меня не стало. Я почувствовал отца — не как мысль. Под рёбрами стало тесно, будто рядом включили что-то большое и оно загудело на одной ноте. Чужой гул. Семейный.

Я посмотрел на Макса. Он стоял прямо. Пальцы сцеплены перед собой. Лицо ровное. Если бы кто-то посторонний посмотрел, сказал бы — держится хорошо. И я сказал это у себя в голове. Держится.

Потом шум вдруг изменился. Не усилился. Стал тоньше. И под взрослым Максовым лицом я увидел не картинку даже, а возможность картинки — мальчишку, который лежит лицом в подушку и кусает ткань, чтобы никто не услышал. Не знаю, было ли так на самом деле. Может, я придумал. Может, шум соврал. Но я вдруг понял — Макс не стал каменным потому, что ему не больно. Он стал каменным, потому что когда-то решил, что если будет больно и видно — всё развалится.

Я машинально потёр запястье. И захотел отвернуться. От того, что если это правда, то столько лет злился не только на его силу. Там было что-то ещё. Очень похожее на страх. А ненавидеть страх труднее. Он слишком похож на твой собственный.

Степан стоял справа от меня. Сначала спокойно. Потом начал переступать с ноги на ногу. Едва заметно. Смешно было бы даже, если бы не было так страшно. Он то сжимал пальцы, то разжимал, то трогал карман, где лежала мята. Я услышал его дыхание. Короткое. Неровное. Он смотрел на бабушку, но глаза у него были не плачущие. Хуже. Сухие, испуганные, почти злые. Как будто он приказал себе выдержать и теперь этот приказ душил его изнутри. Степан сейчас врал. Не нам. Себе.

«Надо стоять. Надо выстоять. Надо быть нормальным. Надо не подвести».

Все слова правильные. И все — мимо. Он качнулся. Я успел. Просто взял его за локоть. Не стал думать, не стал проверять, не стал ждать правильной минуты. Взял. Степан вздрогнул так, будто я разбудил его.

— Выйдем, — прошептал я.

Он мотнул головой.

— Не надо.

— Надо.

— Я должен…

— Ты никому не должен падать в храме.

Он посмотрел на меня зло. И тут же — будто стыдно, что зло. Губы дёрнулись — ударить или дать себя увести.

— Бабушка…

— Она бы сама вывела, — сказал я.

Не знаю, откуда взял. Но это было правдой. Степан закрыл глаза. Кивнул. Я повёл его к выходу. Мы прошли мимо Макса. Я не смотрел на него, но почувствовал взгляд. Прямой, короткий, почти вопрос. Я ждал, что он шепнёт: «Куда?» Или: «Сейчас не время». Или просто возьмёт управление. Он ничего не сказал. Только чуть отступил, освобождая проход. И это было, возможно, первое Максово «пусть» за всё утро.

На паперти было холодно. Воздух пах дождём, мокрой штукатуркой и выхлопом от дороги. Степан сделал два шага, потом согнулся и упёрся руками в колени.

— Прости, — выдохнул он.

— За что?

— Не знаю. За всё.

Я стоял рядом и держал его за плечо. Очень хотелось сказать что-нибудь умное. Что-нибудь вроде — «это нормальная реакция на стресс». Или — «не накручивай». Ни одно не подходило. Я промолчал. Молчать оказалось трудно. Я всё время хотел чем-нибудь заткнуть эту паузу. Степан выпрямился не сразу. Дышал. Потом достал из кармана пакетик мяты, сжал в кулаке и рассмеялся. Коротко. Без веселья.

— Я, кажется, с ума схожу.

— Не один, — сказал я.

Он посмотрел на меня.

— Это должно утешить?

— Не знаю. У меня сегодня с утешением плохо.

Степан кивнул.

— У тебя всегда с ним плохо.

— Спасибо.

— Но сейчас хотя бы честно.

Мы постояли.

Из храма доносилось пение. Не слова — только общий гул. Степан тихо сказал:

— Я сбежал.

— Нет.

— А что?

— Мы вышли.

— Разница?

Я подумал про вчерашнего старика.

— Разница в том, что в этот раз я хотя бы не опоздал, — сказал я.

Степан молчал. Потом ткнул меня плечом. Не сильно.

— Не зазнавайся.

— Постараюсь.

— У тебя получится плохо.

— Знаю.

И это был первый за утро разговор, в котором мы оба почти не врали.

Мы вернулись не сразу. Сначала стояли у двери. Потом вошли и остались ближе к выходу. Степан уже не пытался держаться как надо. Просто стоял. Иногда закрывал глаза. Иногда мял в кармане мяту. Я стоял рядом. Макс не обернулся. Плечи у него чуть опустились. Не сильно. Но я заметил.

Когда служба закончилась, всё снова стало человеческим. Кто-то подходил прощаться. Кто-то крестился. Кто-то плакал тихо, кто-то громко. Женщина у подсвечника подала маме салфетку. Тётя Валя поправила край покрывала. Отец Сергий сказал что-то отцу, и тот кивнул, не понимая, кажется, слов, но понимая тон. Потом нужно было целовать венчик. Я не был к этому готов. К таким вещам вообще нельзя быть готовым. Мама подошла первая. Наклонилась. Отец за ней.

Макс стоял рядом, и я впервые за утро увидел, что он не знает порядок. Не юридический, не организационный — человеческий. Он пропустил тётю Валю, потом Степана, потом меня. Сам подошёл последним из нас. Наклонился коротко. Почти официально. Но когда выпрямился, на лице у Макса стало пусто. Так пусто, что я испугался смотреть.

Гроб закрыли. Этот звук оказался самым страшным. Крышка легла на дерево — и всё, что ещё можно было отложить, закончилось. Отец сделал шаг вперёд. Потом остановился. Макс взял его под локоть. Не напоказ. Быстро. Как застёгивал утром пуговицы. И отец не оттолкнул.


***


На кладбище дождь пошёл снова. Мелкий, февральский, настойчивый. Он не лил, а просто был везде. На лице, на волосах, на воротнике, на чёрной земле, на цветах, на табличках, на руках водителя, на голосе отца Сергия, который почему-то здесь звучал тише, чем в храме, но понятнее. Адлерское кладбище не было похоже на место из кино. Неровные дорожки, мокрые венки. За деревьями шумела дорога. Машины ехали, как ни в чём не бывало.

Могила была уже готова. Вот это было невыносимо. То, что место для бабушки уже было выкопано, пока мы пили чай, ехали, стояли в храме, держали друг друга за локоть. Кто-то пришёл утром и сделал яму в земле. Аккуратно. По размеру. По договору. Я стоял под зонтом, который держал плохо. Дождь всё равно попадал за ворот. И вдруг понял, что не хочу поправлять. Пусть. Бабушку опускали медленно. Мама закрыла лицо. Отец стоял так тихо, что я испугался. Тётя Валя шептала молитву. Степан рядом со мной дышал ровно, но очень громко. Макс стоял у отца, чуть позади, готовый поймать, если тот качнётся. Я смотрел на землю. В ней не было ничего символического. Просто мокрая, тяжёлая, тёмная земля. Та самая, в которой росла бабушкина мята, груша, помидоры, укроп, всё, что она поливала, рыхлила, ругала за сорняки. Земля, с которой она всю жизнь разговаривала руками. Теперь земля принимала её. Я понимал, почему так. И всё равно внутри всё сопротивлялось.

Когда нам дали бросить по горсти земли, я снова не знал, как. Смешно. Человек не знает, как креститься, как стоять в храме, как прощаться с умершей бабушкой, как бросать землю. Взрослый человек, тридцать с лишним лет, живёт самостоятельно, работает. А главного — не знает. Я взял землю. Она была холодная и липкая. Правая ладонь, та самая, которая помнила тепло креста, вдруг стала спокойной. Я бросил. Земля ударила о крышку глухо. Степан бросил после меня. Сжал мяту в другой руке так, что запах пробился даже через дождь. Макс бросил последним из нас. Он взял землю осторожно, почти брезгливо сначала. Потом будто сам заметил это, сжал сильнее, испачкал пальцы и только тогда бросил. Грязь осталась у него под ногтями. Он посмотрел на руку. Не вытер сразу. Я это увидел. И запомнил.

После похорон люди начали говорить. Пока бабушку опускали, все молчали. А когда земля закрыла самое страшное, слова вернулись — будто им тоже велели подождать. Кто-то спрашивал про кафе. Кто-то говорил про такси. Кто-то вспоминал, как Нина Васильевна приносила куличи. Кто-то плакал заново, потому что вспомнил не вовремя.

Макс снова стал Максом.

— В кафе едем сразу, — сказал он. — Машина для родителей здесь. Тётя Валя, вы с нами?

Тётя Валя посмотрела на него.

— С вами, Максим. Только дай людям минуту.

Он хотел ответить. Не ответил. Дал. Минуту. Ровно минуту или больше — не знаю. Я впервые не смотрел на часы.

Отец стоял у могилы. Мама рядом. Я подошёл к ним, потом остановился. Степан подошёл тоже. Макс — позже. Мы трое встали за их спинами, как в детстве на старой фотографии у моря — родители впереди, мы сзади, только тогда бабушка держала фотоаппарат и говорила — «Не кривляйтесь, ироды». Теперь фотографировать было некому. И кривляться никто не мог. Отец сказал:

— Мама бы ругалась, что мы под дождём без толку стоим.

Мама всхлипнула и вдруг улыбнулась. Степан выдохнул почти смехом. Макс сказал:

— Она бы сказала, что чай остынет.

Мы все посмотрели на него. Он сам, кажется, удивился, что сказал. Но было верно. Бабушка действительно так бы сказала. Чай остынет.

И мы пошли. Живым снова нужно было идти туда, где чай, хлеб, люди, неудобные разговоры, мокрые пальто, пластиковые салфетки, чужие воспоминания и наша невозможность быть нормальными. У машины Степан задержался.

— Тём.

— Что?

— Там, в храме… спасибо.

Я пожал плечами.

— Пожалуйста, — сказал я.

Слово вышло непривычное. Но не сломалось.

Макс уже открыл машину. Отец садился медленно, мама держала его за руку. Тётя Валя складывала зонт, ругалась на дождь и на то, что у всех воротники мокрые. Степан сел рядом со мной. Макс захлопнул дверь, сел за руль, включил дворники. Резинки пошли по стеклу туда-сюда, стирая дождь на две секунды.

— В кафе пятнадцать минут, — сказал Макс.

Потом помолчал.

— Степан.

Степан поднял голову.

— Ты нормально?

Даже отец открыл глаза. Степан посмотрел на Макса в зеркало.

— Нет, — сказал он.

Макс кивнул.

— Понял.

Я смотрел в мокрое стекло и думал, что, возможно, понедельник начался не в девять сорок восемь, когда Макс вернулся.

А сейчас.



Интерлюдия. Артём. Дневник. Лог 03. После отпевания

[заметки / телефон / понедельник поздно]

Понедельник.

Третий день по счёту.

Второй день после того, как стало нельзя делать вид.

Просто главное было не в расписании.

[ошибка наблюдателя]

Я всё время хотел понять, что происходит.

Это привычка.

Войти в незнакомую систему.

Найти правила.

Понять роли.

Определить, где вход, где выход, где баг.

В храме это не сработало.

Там были люди, которые знали слова. Были люди, которые не знали. Макс, который не моли л ся и всё равно почему-то сто ял очень прямо.

И была бабушка.

Было место, где я впервые не мог сделать себя главным даже в собственной голове.

Это неприятно. Очень.

[поиск / телефон / после храма]

Запрос: «что такое отпевание» .

Нашёл: молитва Церкви об умершем.

Не традиция.

Запрос: « почему поют вечная память ».

Ответы разные.

Смысл один: человека не оставляют одного даже после смерти.

Я перечитал эту строку несколько раз.

Потом закрыл.

Слишком легко было сделать вид, что понял.

На страницу:
7 из 11