
Полная версия
Модель наблюдаемой реальности. Тот, у кого не было имени

Модель наблюдаемой реальности. Тот, у кого не было имени
Глава 1
Вторник.
Никто не называет ни дату, ни год, здесь вообще не принято говорить о времени так, как говорят о нём снаружи. В комплексе «Локус» оно существует по собственным законам, лишённым привычной последовательности и любых ориентиров. Нет календарей на стенах, нет праздников, и нет даже случайных разговоров о числах или месяцах. В какой-то момент начинает казаться, что время здесь не движется вперёд, а медленно оседает слоями, смешивая воспоминания, дни и события в одно бесконечно тянущееся состояние. Я давно перестал понимать, сколько именно нахожусь здесь.
Сначала исчезают мелочи: названия улиц, лица знакомых, голоса. Потом, вещи важнее. Я уже не помню даже дату собственного рождения.
По внутренним ощущениям я провёл в «Локусе» несколько лет, ни разу не покидая пределы комплекса.
Здесь от человека требуется только выполнять свою функцию и не задавать вопросов, на которые всё равно никто не ответит.
Я хорошо помню день, когда впервые увидел объявление о работе. Тогда эта формулировка показалась мне почти смешной: «ремесло отшельника». Сейчас я понимаю, насколько точно она описывала то, что ожидало меня внутри комплекса. В этих словах было что-то успокаивающее, и почти притягательное.
В тот момент предложение показалось мне не работой, а убежищем. Местом, где можно наконец исчезнуть, не умирая по-настоящему.
Работа действительно оказалась простой, по крайней мере, настолько простой, насколько вообще может быть работа в месте, существование которого официально почти никто не признаёт. От меня не требовали ничего сверхъестественного: выполнять инструкции, следить за всем и всеми в моем корпусе, фиксировать изменения в отчётах и не задавать лишних вопросов.
Платили исправно. Более того, если судить по тем цифрам, которые мне иногда попадались в финансовых отчётах, платили действительно щедро. Настолько щедро, что в другой жизни подобная сумма наверняка изменила бы моё положение полностью. Возможно, раньше я бы испытал радость или хотя бы удовлетворение при мысли о таких деньгах, но здесь они быстро потеряли всякий смысл. В пределах комплекса их просто негде было тратить. Всё необходимое предоставлялось автоматически: жильё, питание, одежда, медицинское обслуживание и даже предметы повседневного пользования периодически появлялись в комнате без каких-либо просьб с моей стороны.
Иногда, особенно в те часы, когда тишина становилась почти давящей, я начинал думать о людях, оставшихся снаружи. О семье, о тех немногих знакомых, которых когда-то считал близкими. Перед тем как устроиться сюда, я сильно поссорился с родными. Однако сами слова постепенно стерлись из памяти. Теперь от того вечера остался только эмоциональный след, тяжёлый и размытый, как старая запись с повреждённой плёнки.
Потом ушли слова.
Теперь даже лица начинают терять чёткость.
Меня пугает не столько сам факт забывания, сколько то, насколько естественным этот процесс начал казаться.
Ирония заключалась в том, что сам «Локус» был огромен. Настолько огромен, что некоторые сотрудники, по слухам, годами работали в одном секторе и ни разу не бывали в других частях комплекса. Масштабы этого места скорее напоминали подземный город, чем исследовательский объект. Однако, несмотря на размеры комплекса, ощущение тесноты не исчезало ни на минуту.
Я часто задавался вопросом, изменилось ли что-нибудь во внешнем мире за то время, пока я находился здесь? Продолжают ли люди жить так же, как раньше? Появились ли новые улицы? Исчезли ли старые здания? Постарели ли те, кого я когда-то знал? Похоже, мир наверху продолжает двигаться вперёд без малейшего внимания к моему отсутствию. В другие моменты возникало противоположное ощущение, что это не я оказался отрезан от мира, а сам мир медленно перестал существовать для меня.
Эти мысли резко оборвал звук в наушнике.
Сигнал прозвучал коротко, резко и неприятно, с той точной частотой, которая не столько привлекала внимание, сколько буквально врезалась в слух. В первые дни работы он раздражал меня. После каждого такого сигнала оставалось ощущение напряжения где-то глубоко внутри головы, как если бы звук был специально рассчитан так, чтобы человек не мог проигнорировать его ни при каких обстоятельствах.
Со временем я привык.
Организм адаптировался, как адаптируется ко всему остальному в «Локусе». Однако привычка не сделала этот звук менее неприятным. Она лишь научила меня не вздрагивать сразу и не тянуться к рации в ту же секунду.
Над одним из передатчиков вспыхнул красный индикатор. Тусклый свет сразу привлёк внимание, нарушив привычную неподвижность комнаты. Лампочка мигала ровно и размеренно, без спешки, с механической точностью, которая раздражала меня даже сильнее, чем сам сигнал в наушнике. Этого было достаточно, чтобы понять, кто-то из детей снова пытается выйти на связь.
Я смотрел на мигающий огонёк дольше, чем следовало. В полумраке операторской он казался почти единственным живым движением среди серых панелей, мониторов и неподвижных теней, скопившихся по углам помещения. Красный свет вспыхивал, исчезал и загорался снова через одинаковые промежутки времени, продолжая настойчиво напоминать о себе. За несколько лет работы я успел выучить этот ритм слишком хорошо.
Это происходило далеко не впервые.
И всё же каждый раз, прежде чем нажать кнопку приёма, я на несколько секунд задерживался. Эта пауза давно стала привычкой, происхождение которой я и сам не до конца понимал.
Пока я размышлял об этом, сигнал в наушнике прозвучал снова.
На этот раз звук оказался заметно громче и резче. Он ударил по слуху с такой неприятной точностью, что я невольно поморщился. Возникало ощущение, что система действительно умеет проявлять нетерпение, хотя я прекрасно понимал абсурдность подобных мыслей. Здесь всё работало автоматически. И всё же после долгого пребывания в комплексе начинало казаться, что некоторые механизмы обладают собственным характером.
Я всё ещё не нажимал кнопку приёма сигнала, хотя прекрасно понимал, что всё равно сделаю это.
Рано или поздно. Через несколько секунд или через минуту. Исход оставался неизменным.
С заметной неохотой я потянулся к панели и нажал кнопку связи. В динамиках раздался короткий щелчок подключения.
— Слушаю, — произнёс я ровным голосом, стараясь убрать из интонации усталость и раздражение.
Получилось неидеально.
Это был далеко не первый вызов за сегодняшний день, и внутреннее ощущение подсказывало, что не последний. Система существовала по собственным законам, к которым дети, похоже, привыкали намного быстрее, чем сотрудники. Для них постоянная связь с операторами уже давно стала частью повседневности. Они вызывали нас по любому поводу: из-за еды, бессонницы, сломанной лампы, странного шума в вентиляции или просто потому, что им становилось скучно.
Иногда мне казалось, что одиночество переносится ими хуже, чем всё остальное.
В наушниках послышались лёгкие помехи, за которыми почти сразу раздался детский голос. Слишком живой для этого места. На фоне стерильной тишины комплекса такие голоса всегда воспринимались странно. Они плохо сочетались с холодными металлическими стенами, белым светом ламп и бесконечными техническими помещениями. Каждый раз возникало ощущение, что человеческое присутствие здесь вообще не должно существовать, особенно детское.
— Я хочу есть.
Фраза прозвучала протяжно и недовольно. В голосе не было страха или робости. Скорее раздражение человека, чью просьбу почему-то до сих пор не выполнили. Пятнадцатый уже не впервые связывался со мной после отбоя, и обычно все разговоры с ним заканчивались одинаково.
Я устало провёл рукой по лицу и нарочито громко вздохнул прямо в микрофон, даже не пытаясь скрыть раздражение.
— Ужин был час назад, — ответил я, специально растягивая слова. — Потерпи до утра, Пятнадцатый.
Несколько секунд в наушниках сохранялась тишина. Я знал, что сейчас последует либо очередная жалоба, либо попытка начать бессмысленный разговор, который затянется на несколько минут. Дети специально искали повод выйти на связь, лишь бы услышать чей-то голос по ту сторону канала.
Желания участвовать в этом у меня не было. Не дожидаясь ответа, я отключил связь.
Щелчок оборвал разговор на полуслове, и операторская снова погрузилась в привычную тишину. Только красный индикатор ещё несколько секунд продолжал медленно мигать на панели, прежде чем окончательно погаснуть.
Несколько секунд я продолжал сидеть неподвижно, глядя на панель перед собой.
Красный индикатор уже погас, связь оборвалась, а операторская снова вернулась к привычной тишине, наполненной едва слышным гулом вентиляции и монотонным шумом работающего оборудования. Всё выглядело так, как обычно.
Ничего не изменилось.
И всё же внутри осталось какое-то неприятное ощущение, слабое, но навязчивое, не позволяющее окончательно переключиться обратно на рутинное наблюдение за экранами.
Почему я назвал его Пятнадцатым?
Я не знал его имени. Если говорить честно, я никогда его и не знал, ни его, ни остальных. Для меня они всегда существовали только как обозначения в системе: Третий, Девятый, Пятнадцатый, Двадцать Первый. Сухие цифровые идентификаторы, присвоенные доктором Элизой Марроу каждому ребёнку сразу после поступления в комплекс.
Когда я только начал работать здесь, это вызывало у меня почти физическое отторжение. Тогда всё происходящее казалось неправильным на каком-то базовом, человеческом уровне. Сам запрет на имена воспринимался как намеренное лишение чего-то важного. Имя всегда было чем-то большим, чем просто способом обращения.
Здесь же от этого отказались полностью.
Я хорошо помню свой первый разговор с одним из сотрудников о детских секторах. Тогда я машинально спросил, как зовут одного из детей, изображение которого увидел на мониторе. В ответ на меня посмотрели с лёгким недоумением, после чего спокойно объяснили, что имена в комплексе не используются.
Только номера.
Без исключений.
Однако со временем внутреннее сопротивление исчезло.
Сначала я продолжал мысленно придумывать детям имена, просто чтобы не обращаться к ним внутри собственной головы по номерам. Потом начал замечать, что делаю это всё реже. Теперь я уже не чувствовал ничего, произнося их вслух. Человек действительно способен привыкнуть ко всему. Даже к вещам, которые изначально кажутся абсолютно недопустимыми.
Это пугало меня сильнее всего.
Я пытался убедить себя, что подобная система не причиняет детям никакого реального вреда. И, если смотреть объективно, доказательств обратного у меня действительно не было. За всё время работы я не видел, чтобы кто-то из них страдал в том смысле, в каком я представлял это в первые дни пребывания здесь. Их не держали в темноте, не запирали в пустых комнатах, не морили голодом и не обращались с ними жестоко, по крайней мере открыто. У детей было всё необходимое. Даже больше, чем необходимо.
Игрушки, обучающие программы, книги, игровые комнаты, медицинское наблюдение, постоянное внимание персонала. Некоторые сектора выглядели настолько комфортно, что временами напоминали дорогие частные учреждения, а не часть засекреченного подземного комплекса.
Наблюдая за ними через мониторы, я ловил себя на странной мысли: возможно, эти дети живут лучше, чем большинство обычных детей наверху.
У них было питание по расписанию, безопасность, отсутствие внешнего мира со всеми его проблемами, насилием и хаосом. Они росли в стерильной, идеально контролируемой среде, где за каждым их шагом следили десятки специалистов.
Ирония заключалась в том, что единственным человеком, к которому здесь действительно относились равнодушно, оказался именно я. У детей были психологи, врачи, кураторы, исследователи и воспитатели. У каждого из них существовала своя функция, свои наблюдатели, свои отчёты и оценки состояния. Они представляли ценность для комплекса.
Я же большую часть времени оставался один в операторской среди бесконечных мониторов, серого света и оборудования, шум которого давно слился для меня в единый фон. Моим главным развлечением был старый телевизор с тремя каналами, содержание которых я уже знал почти наизусть. Иногда мне казалось, что даже автоматическая система комплекса проявляет к детям больше внимания, чем к персоналу нижних уровней.
Впрочем, жаловаться я не имел права. По крайней мере, именно это я постоянно повторял себе. У меня была работа и всё то, чего я когда-то хотел получить, сбегая от внешнего мира. Логично было бы чувствовать удовлетворение, или хотя бы спокойствие. Но внутри продолжало оставаться ощущение, которое никак не удавалось заглушить окончательно.
Я слишком многого не понимал.
Мысль возвращалась особенно настойчиво, обычно в моменты тишины, когда ничто не отвлекало сознание от собственных вопросов. Тогда я начинал думать о самой сути своей работы.
Для чего именно я наблюдаю за этими детьми?
Официальные объяснения всегда звучали расплывчато. Контроль состояния, или например, поддержание безопасности, или еще фиксация отклонений поведения. Однако, чем дольше я находился в комплексе, тем сильнее ощущал, что за всеми этими формулировками скрывается что-то, о чём мне просто не положено знать.
Я замечал в отчётах фразы, смысл которых не мог понять. Видел, как определённые записи исчезали из системы спустя несколько часов после появления. Некоторые сектора комплекса вообще отсутствовали на схемах доступа моего уровня. А главное, никто никогда ничего не объяснял напрямую.
В «Локусе» вопросы просто постепенно переставали возникать со временем. Ловил себя на этих мыслях уже не впервые, и каждый раз реакция оставалась одинаковой.
Я старательно пытался убедить себя, что всё происходящее нормально. Что комплекс существует по строгим правилам, смысл которых просто недоступен сотрудникам вроде меня. Что система работает именно так, как должна работать. Что если бы происходило нечто действительно неправильное, кто-нибудь наверху давно бы это остановил.
Эти объяснения звучали логично ровно до того момента, пока я не оставался один в тишине операторской. Тогда становилось ясно, что я не верю ни единому слову из того, что повторяю самому себе. И хуже всего было то, что с каждым днём я всё меньше понимал, чего именно боюсь на самом деле: правды о комплексе или момента, когда окончательно перестану задавать себе эти вопросы. Мысль о наблюдении неизбежно возвращала меня к одному и тому же человеку.
Точнее к одной девочке.
Несмотря на то, что в комплексе одновременно содержалось около трех десятков детей, доктор Элиза Марроу почти сразу дала мне отдельное указание уделять особое внимание объекту номер восемь. Формулировка тогда прозвучала предельно спокойно, однако сама интонация ясно давала понять: речь идёт не о простой рекомендации. За Восьмой требовалось наблюдать внимательнее остальных. Фиксировать любые изменения поведения. Любые необычные реакции, даже если они кажутся незначительными. Информация тут распределялась дозированно, строго по уровням допуска, и если человеку что-то не сообщали напрямую, значит, он не должен был этого знать. И всё же интерес к Восьмой появился у меня почти сразу.
На вид ей было не больше четырнадцати лет. Худощавая, бледная, с тёмными волосами чуть ниже плеч и удивительно спокойным лицом, на котором почти никогда не отражались эмоции. Среди остальных детей она выделялась не внешностью или поведением в привычном смысле этого слова. Дело было в чём-то другом, в ощущении, которое возникало каждый раз, когда изображение с её камеры появлялось на мониторе.
Она не шла на контакт.
Сначала это казалось обычной замкнутостью. Некоторые дети действительно вели себя настороженно в первые недели после поступления в комплекс. Кто-то молчал, кто-то избегал разговоров, кто-то реагировал агрессивно на попытки общения. Однако со временем почти все начинали привыкать к системе. Они отвечали на вопросы, разговаривали с операторами, просили что-то через канал связи или хотя бы реагировали на голос в наушниках.
Восьмая оставалась другой.
Когда я обращался к ней через систему связи, она либо не отвечала вовсе, либо делала это с большой задержкой и только в тех случаях, когда игнорировать запрос становилось невозможно. Бывали моменты и более странные. Восьмая сидела в своей комнате в полной тишине, глядя куда-то в сторону стены или пустого угла помещения. При этом выражение её лица оставалось абсолютно спокойным, без признаков страха, тревоги или задумчивости. Просто неподвижное наблюдение за чем-то, чего я не мог видеть через камеры.
В такие моменты мне становилось не по себе.
Не из-за её поведения самого по себе, а из-за ощущения, которое оно вызывало. Возникало чувство, что её внимание направлено куда-то за пределы самого комплекса. Рациональная часть сознания пыталась найти объяснение.
Подростковая замкнутость.
Психологическая травма.
Расстройство адаптации.
Всё это звучало логично и вполне укладывалось в рамки того, чем, вероятно, занимался «Локус». Но эти объяснения переставали работать слишком быстро. В ней было что-то неуловимо неправильное.
Я наблюдал за Восьмой с самого первого дня своей работы и постепенно начал замечать детали, которые становились всё более тревожными именно из-за своей незначительности. Она почти никогда не проявляла спонтанных эмоций. Редко пользовалась предоставленными ей развлечениями. Практически не взаимодействовала с другими детьми, даже когда их временно собирали в общих зонах. Иногда казалось, что она вообще не испытывает потребности в общении.
Однако дело было не только в этом.
Я ловил себя на странном ощущении, что Восьмая знает о наблюдении гораздо больше, чем должна. Несколько раз происходили моменты, которые я до сих пор не мог объяснить самому себе. Я переключал камеры на её сектор, и почти сразу она поднимала взгляд прямо в объектив. Точно и спокойно, словно заранее знала, что за ней наблюдают именно в этот момент.
Первое время я пытался убедить себя, что это совпадение, потом перестал. Был и другой случай, который особенно прочно засел у меня в памяти.
Однажды ночью изображение с её камеры зависло на несколько секунд. Такое происходило редко, но всё же случалось из-за перебоев в системе. Когда сигнал восстановился, Восьмая уже стояла прямо под камерой и молча смотрела прямо в объектив. Я до сих пор помню неприятное ощущение, возникшее тогда где-то глубоко внутри. Не страх в привычном понимании, а что-то ближе к внезапному осознанию, что объект наблюдения в какой-то момент начинает наблюдать в ответ. С тех пор мне всё труднее было воспринимать её как обычного ребёнка.
Нет, внешне она оставалась именно ребёнком. Говорила мало, двигалась спокойно, выглядела хрупкой и даже уставшей большую часть времени. Однако за всем этим ощущалось что-то ещё, не укладывающееся в привычные категории. Я всё чаще ловил себя на мысли, что проблема не в её характере. Это не просто странный ребёнок. Это что-то, чему я пока не могу подобрать точное определение. От этих размышлений меня отвлёк взгляд на часы в нижнем углу монитора. Подошло время планового тестирования.
Система автоматически вывела соответствующее уведомление, а следом открылся список активных объектов. Согласно протоколу, я должен был выбрать одного из детей для стандартной проверки состояния. Обычно выбор оставался за оператором, если сверху не поступало отдельных распоряжений.
Сегодня выбор пал на Двадцать Шестого. Это решение не было случайным. Уже вторые сутки подряд система фиксировала у него отсутствие сна. Сначала показатели отклонялись незначительно: короткие периоды отдыха, повышенная активность в ночные часы, нестабильный пульс. Однако затем ситуация начала ухудшаться. Медицинские датчики показывали устойчивое бодрствование, а записи с камер подтверждали, что ребёнок действительно почти не спит. Я просмотрел последние отчёты ещё раз. На некоторых кадрах Двадцать Шестой просто сидел на кровати в темноте, неподвижно глядя перед собой. В других случаях он медленно ходил по комнате без какой-либо цели. Иногда что-то тихо говорил, хотя микрофоны не могли разобрать слов. Именно по этой причине мне прислали отдельный набор вопросов. Файл появился в системе около часа назад и был помечен как «особый протокол наблюдения». Такие пометки встречались редко. За всё время работы я видел их всего несколько раз, и каждый раз после этого в комплексе начиналось какое-то движение наверху: дополнительные проверки, визиты сотрудников из закрытых секторов, изменения расписаний или внезапные ограничения доступа.
Это означало только одно. Кто-то наверху начал обращать внимание на Двадцать Шестого.
Я активировал голосовой передатчик и вывел изображение Двадцать Шестого на основной экран. Монитор коротко мигнул, после чего камера в его комнате передала привычную картину, которую я успел выучить почти до мелочей. Небольшое помещение с серыми стенами, слишком чистыми для места, в котором постоянно живёт человек, аккуратно заправленная кровать у стены, узкий металлический стол, полка с несколькими книгами и пластиковыми моделями, расставленными с какой-то болезненной точностью, холодный свет потолочной лампы, делавший комнату ещё более безжизненной. И сам Двадцать Шестой. Он сидел на краю кровати с идеально прямой спиной, положив руки на колени. Он выглядел слишком собранным, слишком спокойным. Это и настораживало больше всего.
За двое суток без сна дети обычно становились раздражительными, рассеянными или хотя бы утомлёнными. Организм неизбежно начинал сдавать: движения замедлялись, взгляд терял фокус, речь путалась. Я уже видел подобное раньше, и медицинские протоколы комплекса подробно описывали подобные состояния. С Двадцать Шестым всё было иначе. Да, под глазами у него появились заметные тени, а кожа стала ещё бледнее обычного, однако в остальном он выглядел пугающе собранным. На лице сохранялось спокойное выражение, совершенно не соответствующее состоянию человека, который не спал почти двое суток. Я смотрю на него слишком внимательно.
— Двадцать Шестой, как твоё настроение? — спросил я, одновременно наблюдая за реакцией на мониторе.
Он поднял взгляд почти сразу. Возникло ощущение, что он уже сидел в ожидании обращения и просто ждал момента, когда в динамиках раздастся голос оператора. Эта мысль вызвала лёгкое внутреннее раздражение, хотя я и сам не смог бы объяснить почему.
— Всё хорошо, — ответил он без малейшей паузы. — Что, будете ругать меня из-за того, что я не сплю?
В его голосе не было попытки оправдаться или хотя бы детского беспокойства перед разговором со взрослым. Он говорил спокойно и ровно, почти с сухим любопытством, как человек, задающий формальный вопрос исключительно ради поддержания разговора.
Я невольно задержал взгляд на его лице, пытаясь уловить хоть что-то, напряжение, раздражение, скрытую тревогу. Но выражение Двадцать Шестого оставалось почти неподвижным. Не пустым, нет. Скорее слишком контролируемым.
— Нет, — ответил я после короткой паузы. — Этим будут заниматься доктора. Моя задача — следить за тем, чтобы ты находился в стабильном состоянии.
Фраза прозвучала сухо и официально. Настолько официально, что я почти сразу ощутил внутреннее раздражение уже по отношению к самому себе. За годы работы подобные ответы стали автоматическими. Комплекс постепенно приучал говорить определёнными формулировками, короткими и безличными, словно оператор тоже являлся частью системы.
Только произнеся эти слова, я вдруг подумал, насколько бессмысленно они должны звучать для ребёнка.
«Стабильное состояние».
Даже взрослому человеку такая фраза вряд ли объяснила бы хоть что-нибудь. Однако Двадцать Шестой не задал уточняющих вопросов. Он вообще никак не отреагировал. На секунду мне показалось, что он давно привык слышать подобные вещи.
Я отвёл взгляд от экрана и посмотрел на файл тестирования, открытый системой. В верхней части документа мигала пометка особого протокола. Ниже шёл длинный список вопросов, часть которых выглядела настолько абсурдно, что я до сих пор не понимал, что именно пытаются выявить подобными проверками.


