Механик и архив «Д». Книга 4
Механик и архив «Д». Книга 4

Полная версия

Механик и архив «Д». Книга 4

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Яков Исаевич Гольдман, худой, сутулый старик с вечно усталыми глазами и счётной линейкой в кармане пиджака, не изменился со времён работы на Литейном. Он всё так же проводил часы над бухгалтерскими книгами, выискивая несоответствия, и всё так же рассказывал байки о железнодорожных аферах позапрошлого века. Теперь, однако, его задача стала сложнее: он анализировал не старые дела, а новую экономическую политику, пытаясь понять, где кончается честный бизнес и начинается та самая коррупция, которую они так старались искоренить. Он был аскетичен в быту, носил старый, но безукоризненно чистый костюм, и даже в самые холодные дни появлялся на работе в накрахмаленной рубашке.

— Яков Исаевич, — обратился к нему однажды Оболенский, когда они обсуждали свежие отчёты о концессиях. — Вы видели эти цифры? Иностранные фирмы получают заказы на ремонт паровозов, но цены в два раза выше рыночных. Это не может быть просто совпадением.

— Конечно, не может, Игнатий Петрович, — ответил Гольдман, поправляя очки. — Но формально всё чисто. Контракты подписаны, печати стоят, подписи есть. Мы можем доказать, что цены завышены, но чтобы доказать умысел, нужны более веские улики. — Он вздохнул, откладывая бумаги. — Помните те вексельные операции, которые мы раскрыли в деле Штольца? Здесь тот же почерк, только почерк теперь не банкиров, а нэпманов. Те же схемы, те же методы, но новое лицо.

Оболенский слушал его, и в голове его роились мысли. Они перешли на новую ступень, но враг никуда не исчез. Он просто сменил маску. «Но маски можно срывать, — подумал он. — И мы это умеем».

Павел Сергеевич Гуров, которого теперь официально называли «главным специалистом по криминалистической экспертизе Архива», наконец-то получил лабораторию, о которой мечтал долгие годы. Комната в полуподвале, с высокими окнами, выходящими во внутренний двор, была оснащена микроскопами, фотокамерами, наборами реактивов. Здесь пахло спиртом, коллодием и чем-то сладковатым — химическими составами, которые Гуров использовал для проявления невидимых чернил. Он стал ещё более замкнутым и сосредоточенным, почти не выходил из лаборатории, но, когда появлялся на свет, его взгляд за толстыми стёклами очков был по-прежнему острым, всевидящим, бесстрастным. Руки его, длинные и тонкие, никогда не дрожали, даже когда он держал скальпель или пипетку с опасным реактивом.

— Павел Сергеевич, вы не знаете, где Иван Потапыч? — спросил его однажды Оболенский, проходя мимо лаборатории.

— В архиве, — коротко ответил Гуров, не отрываясь от микроскопа. — Он там что-то нашёл. Говорит, важное. Я бы советовал вам зайти.

Оболенский улыбнулся про себя. Гуров был лаконичен, как всегда, но он умел выделять главное. Если он советовал зайти, значит, действительно что-то важное. Он направился в архив, чувствуя, как в груди нарастает странное, почти забытое волнение — то самое, которое появлялось перед разгадкой.

Архивная комната находилась в северном крыле особняка, куда редко заглядывало солнце. Иван Потапыч стоял на коленях у большого деревянного ящика, из которого торчали пожелтевшие папки. Вокруг него, на полу, были разложены документы, какие-то засушенные цветы, обрывки писем. В руках он держал небольшую шкатулку, обитую выцветшим бордовым плюшем, с металлическими уголками, потускневшими от времени.

— Игнатий Петрович! — воскликнул он, увидев Оболенского. — Идите сюда! Я тут такое нашёл!

Оболенский перешагнул через разбросанные бумаги и подошёл ближе. Шкатулка выглядела как старомодная дамская безделушка — такие когда-то хранили на туалетных столиках в дворянских домах, кладя туда письма, фотографии и мелкие драгоценности. Но на ней не было ключа, а замок, вделанный в крышку, был явно не декоративным — сложный механизм из нескольких подвижных пластин и секретного штифта, утопленного глубоко в корпус.

— Где вы это нашли? — спросил Оболенский, принимая шкатулку в руки. Она была лёгкой, почти невесомой, но он чувствовал в ней скрытый вес, словно внутри было что-то, что не хотело быть найденным.

— В этом ящике, — ответил Иван Потапыч, указывая на коробку. — Там были вещи из старого кабинета на Литейном. Я думал, что это мусор, но когда увидел замок, понял, что это не просто безделушка.

Оболенский долго рассматривал шкатулку, поворачивая её в руках, ощущая пальцами холод металла и шершавость выцветшего бархата. Сердце его ёкнуло — он узнал принцип замка. Это была та же система сдвижных пластин и секретного штифта, которую он видел в том самом серебряном «карандаше», найденном у Ярцева. Тогда, несколько лет назад, они нашли его среди вещей убитого князя и поняли, что это не просто украшение, а ключ. Теперь перед ним был не ключ, а контейнер, который требовал такого же уровня мастерства, чтобы быть открытым.

— Иван Потапыч, принесите мне тонкий пинцет и маленькую отвёртку. И скажите Гурову, чтобы он пришёл, — сказал он, садясь за конторку. Голос его был спокоен, но внутри всё дрожало от предчувствия.

Он аккуратно принялся за работу, стараясь не дышать слишком глубоко. Пальцы его, привыкшие к тонкой механике, двигались с хирургической точностью. Он чувствовал, как пластины замка поддаются одна за другой, как скрытый штифт, наконец, освобождает механизм. Тишина в комнате была абсолютной — даже Иван Потапыч затаил дыхание.

Через десять минут крышка со щелчком открылась.

Внутри, на выцветшей бархатной подушке, покоился старый, потёртый ключ. Он был массивным, с длинной бородкой и сложным профилем, который, казалось, повторял контуры какого-то старинного узора. На головке была выгравирована эмблема: двуглавый орёл с опущенными крыльями — не имперский, а какой-то иной, с более узкими, почти хищными очертаниями. Под ним стояли буквы «Р.А.Б.» и номер ячейки, выбитый мелким, почти ювелирным шрифтом: «№ 14-В».

— Р.А.Б., — прочитал вслух Иван Потапыч, прерывая молчание. — Что это может означать?

— Русско-Азиатский Банк, — ответил Оболенский, не отрывая взгляда от ключа. — Один из крупнейших до революции. Его отделения были по всей России — от Петрограда до Владивостока. Но после 1917 года банк был национализирован, его активы конфискованы, а архивы частично уничтожены, частично вывезены за границу бывшими директорами. Этот ключ мог принадлежать кому-то из высших чинов «Диаманта» — возможно, самому Ярцеву, или тому, кто стоял за ним.

В комнату вошёл Гуров. Увидев шкатулку и ключ, он молча подошёл к столу, взял ключ в руки, долго изучал под лупой, поворачивая так и эдак.

— Это Русско-Азиатский Банк, — подтвердил он, наконец. — Но не отделение в Петрограде — они использовали другие шифры, более короткие. Этот номер указывает на отделение, которое было закрыто ещё в 1918 году, в самый разгар гражданской войны. Скорее всего, его архив вывезли в неизвестном направлении. Но если ячейка сохранилась, в ней может быть то, что не нашли ни Штольц, ни Рогозин.

Оболенский задумчиво смотрел на ключ. «Послание из прошлого, — подумал он. — Возможно, оставленное самим Ярцевым — как последняя зацепка, как нить, ведущая к «Заказчику». Или кем-то из его помощников, кто хотел сохранить самую главную тайну «Проекта Диамант» — тайну, которую они искали всё это время.

— Мы не можем просто взять и пойти в банк, — сказал он наконец, вставая из-за конторки. — Это отделение не существует. Мы должны найти его архив. И для этого нам нужны люди, которые знают, как двигались банковские документы после революции. Кто-то из старых служащих, кто помнит, куда вывезли бумаги.

Он посмотрел на Гурова, на Ивана Потапыча, который стоял в стороне, нервно теребя край фартука. В глазах Ивана Потапыча он увидел то же самое — волнение, смешанное с надеждой, которая, казалось, была утрачена навсегда.

— У нас есть время, — сказал Оболенский. — И у нас есть ресурсы. Архив «Д» может заняться этим. Мы найдём эту ячейку, чего бы это ни стоило.

Он знал, что поиски займут недели, возможно, месяцы. Что в этом городе, где каждый второй что-то скрывает, а каждый третий готов продать тайну за кусок хлеба, им придётся пройти через множество ложных следов, обманутых надежд и опасных встреч. Но он также знал, что они не могут остановиться — потому что правда, которую хранит этот ключ, стоит всех затрат.

Вечером, когда все разошлись, Оболенский остался в своём кабинете. За окном уже темнело, и на Васильевском острове зажигались редкие фонари, отбрасывая на мостовую дрожащие жёлтые круги. Он смотрел на ключ, лежащий на столе — он лежал, как живой, отбрасывая длинную тень в свете керосиновой лампы, — и думал о том, сколько ещё таких загадок прячется в тени прошлого. И о том, что эта, возможно, была самой важной из всех, что им встречались.

Он взял в руки блокнот и написал короткое письмо своему старому знакомому в Москву, одному из тех, кто ещё помнил времена, когда Русско-Азиатский Банк был жив и могуществен. Возможно, тот знал что-то, что могло помочь. Письмо было лаконичным и осторожным, как и подобает в такие времена: «Есть вопрос по старому адресу. Нужна консультация. Ответ жду с оказией».

На следующий день в «Ленинградской правде» вышла статья о новых концессиях, о том, как «иностранный капитал помогает восстанавливать экономику». Рядом с ней, на третьей полосе, была заметка о растущем количестве краж из банковских хранилищ, о том, что «преступные элементы пользуются переходным периодом для наживы». Оболенский читал эти строки и видел между ними другую историю — ту, которую не печатали в газетах. Историю о том, как старые волки возвращаются на свои тропы, и как им готовят новую ловушку.

Часы на стене тикали — те самые, из родового имения. Оболенский взял ключ в руки, сжал его в ладони, чувствуя холод металла, проникающий сквозь кожу. «Мы найдём тебя, — мысленно сказал он невидимому врагу. — Найдём, чего бы это ни стоило».

Он знал, что эта охота будет долгой. Но у него теперь была команда, были ресурсы, и главное — была вера в то, что правда, какой бы горькой она ни была, имеет значение. И эта правда была где-то там, в глубине архивов, в тайных банковских ячейках, в памяти старых людей, которые ещё помнили, как выглядел мир до того, как он рухнул.

За окном ветер донёс запах Невы — холодный, влажный, пахнущий свободой. Оболенский закрыл глаза и позволил себе на мгновение поверить, что эта свобода когда-нибудь станет настоящей. Что они смогут построить новый мир, в котором не будет места старым играм, старым долгам и старым предательствам.

Но когда он снова открыл глаза, в комнате было всё так же тихо, и только тени от лампы дрожали на стенах, напоминая ему о том, что ночь ещё далека от завершения. И что их работа только начинается.

Примечания:

Архив «Д» — вымышленная структура, созданная для систематизации материалов о коррупции и экономическом шпионаже.

Русско-Азиатский Банк (Р.А.Б.) — реально существовавший банк (основан в 1910 году), один из крупнейших в дореволюционной России, национализированный после 1917 года. Его отделения действительно существовали по всей стране, а архивы были частично утрачены.

Исторический контекст 1923 года:

- Активное развитие НЭПа, привлечение иностранного капитала в форме концессий.

- Обострение борьбы внутри партии после болезни Ленина (весной 1923 года состояние здоровья вождя резко ухудшилось, он фактически отошёл от дел).

- Усиление роли ГПУ в экономических вопросах и контроль над «бывшими» специалистами.

- Рост спекуляции и чёрного рынка в условиях новой экономической политики.

Глава 3

Весна в Ленинграде выдалась тревожной. Не та тревога, что сжимает горло в предчувствии беды, а та, глухая, тягучая, что оседает на душе липким осадком, как туман над Невой — не рассеивается, не уходит, только меняет плотность, становясь то прозрачнее, то непроницаемее. Город жил своей жизнью: на Невском гремели трамваи, в очередях у булочных всё так же стояли люди с жестяными карточками, а из открытых окон доходных домов доносились обрывки патефонных пластинок — романсы, танго, что-то забытое, старое, из той жизни, которой больше не было. Но в воздухе, в самом его движении, в том, как люди оглядывались на прохожих в кожаных тужурках, чувствовалось нечто новое — напряжение, которое не выливалось в крики или скандалы, а пряталось глубоко внутри, в каждом взгляде, в каждом полушепоте.

Игнатий Петрович Оболенский стоял у окна своего кабинета на Васильевском острове и смотрел, как туман медленно поднимается с Невы, обволакивая мосты и набережные призрачной, молочной пеленой. За его спиной тикали дедовские часы — единственная вещь, которая связывала его с тем миром, где у часов был смысл, где время текло ровно и предсказуемо. Теперь же время казалось ему зыбким, обманчивым, словно само течение его подчинялось чьей-то невидимой воле.

Он думал о том, как много изменилось за последние годы. О том, как они начинали — с холодного кабинета на Литейном, с папок, пропахших сыростью и махоркой, с той отчаянной веры, что правда имеет значение. Теперь у них был Архив «Д», были ресурсы, было признание. Но вместе с этим признанием пришла и новая ответственность — и новые враги, которые, казалось, становились только сильнее и изощреннее.

Дверь кабинета приоткрылась, и вошёл Иван Потапыч — с подносом в руках, на котором дымились две кружки с жидким, бледным чаем. В его движениях чувствовалась привычная суетливость, но в глазах, за толстыми стёклами очков, читалось напряжение, которого раньше не было.

— Игнатий Петрович, — сказал он, ставя поднос на стол. — Яков Исаевич просил передать, что у него есть для вас кое-что важное. Он сейчас придёт.

Оболенский кивнул, не оборачиваясь. Он знал, что Гольдман не стал бы беспокоить его без серьёзной причины. За последние месяцы они привыкли к тому, что Гольдман проводит дни в архивах, перебирая старые счета, выписки, переписку, выискивая те нити, которые могли бы привести их к «Заказчику». И если он что-то нашёл, это действительно могло быть важно.

Через несколько минут в кабинет вошёл Яков Исаевич. Он был бледнее обычного — его лицо, всегда землистое от недосыпа и вечной усталости, сейчас казалось почти серым. В руках он держал потёртую папку, перевязанную бечёвкой, и, когда он клал её на стол, пальцы его слегка дрожали.

— Игнатий Петрович, — сказал он, садясь напротив. — Я нашёл это в старых архивах Госбанка. Там, в подвальных помещениях, куда никто не заглядывал годами. Это письма. Переписка между директорами Русско-Азиатского Банка и их корреспондентами в Стокгольме. И там есть кое-что, что вас заинтересует.

Оболенский взял папку, развязал бечёвку. Внутри лежали пожелтевшие листы — некоторые были настолько ветхими, что рассыпались бы от неосторожного прикосновения. Он аккуратно перебирал их, вглядываясь в выцветшие строки.

— Вот это, — сказал Гольдман, указывая на одно из писем. — Обратите внимание на приписку в конце.

Оболенский прочитал письмо. Это был сухой, деловой документ — речь шла о переводе средств через нейтральную Швецию, о гарантиях сохранности капиталов. Но в самом конце, мелким, почти неразборчивым почерком, стояла приписка: «Особые ячейки для доверенных лиц сохранены. Жду подтверждения. Стокгольм, банк «Кредит-Анштальт», ячейка № 14-В».

Сердце Оболенского ёкнуло. Ячейка № 14-В — тот самый номер, который был выгравирован на ключе, найденном в шкатулке. Значит, это не случайность. Значит, ключ действительно ведёт к чему-то важному.

— Вы понимаете, что это значит? — спросил Гольдман, поправляя очки. — Если эта ячейка сохранилась, если её не вскрыли при национализации, то в ней могут быть документы, которые мы искали всё это время. Финансовые записи, имена, схемы. Всё, что не смогли уничтожить или вывезти.

Оболенский долго молчал, глядя на письмо. Он чувствовал, как в груди нарастает то самое, почти забытое волнение — волнение охотника, который наконец-то напал на след.

— Кто автор этого письма? — спросил он.

— Директор Русско-Азиатского Банка, — ответил Гольдман. — Некий Аркадий Петрович Струве. Он эмигрировал в Швецию ещё в 1918 году и, по слухам, до сих пор живёт в Стокгольме. Но есть и другое имя — барон фон Шёберг, шведский банкир, который помогал Струве вывозить капиталы. Если кто и знает о судьбе этих ячеек, то это он.

В дверь постучали, и в кабинет вошёл Иван Потапыч, который, несмотря на занятость, всегда умудрялся быть в курсе всех новостей.

— Игнатий Петрович, — сказал он, понижая голос, — у меня есть для вас новости. Только что я разговаривал со своим знакомым из Особого отдела. Он сказал, что в городе появились люди, которые интересуются старыми банковскими делами. И не просто интересуются — они готовы платить большие деньги за информацию. За старые счета, за архивы, за любые документы, связанные с Русско-Азиатским Банком.

Оболенский поднял глаза. Взгляд его стал жёстче, холоднее.

— Кто эти люди?

— Неизвестно. Мой знакомый сказал, что они называют себя «представителями деловых кругов», но на самом деле это прикрытие. Говорят, они связаны с эмигрантскими структурами. И они уже напали на след того самого архива, который мы ищем.

В комнате повисла тишина. Оболенский смотрел на письмо, на ключ, на потёртую папку — всё это были куски одной головоломки, которая, казалось, становилась всё сложнее и опаснее.


— Значит, мы не одни, — наконец сказал он. — Кто-то ещё знает о ячейках. И этот кто-то готов платить за информацию. Нам нужно опередить их.

— Но как? — спросил Гольдман. — Мы не можем просто отправиться в Стокгольм. У нас нет никаких легальных каналов связи с Швецией. Даже письмо может быть перехвачено.

— Мы будем действовать через «Попечителя», — ответил Оболенский. — Он оставил нам контакты. Мы передадим сообщение через Елену Викторовну. Если он ещё жив, если его сеть ещё работает, он сможет связаться с бароном фон Шёбергом.

Он взял перо и лист бумаги, но прежде чем начать писать, задержался на мгновение, глядя в окно. Туман за окном начал медленно рассеиваться, открывая очертания города — серые крыши, трубы, шпили соборов. Ленинград просыпался, и в этом пробуждении было что-то тревожное, как в предчувствии бури.

Он написал короткое, осторожное письмо, тщательно подбирая слова, стараясь не оставить следов, которые могли бы выдать их планы. В конце он поставил подпись — не свою, а ту, которую они использовали в переписке с «Попечителем»: «Архивариус».

Прошла неделя. Неделя напряжённого ожидания, когда каждый шорох за дверью казался шагом врага, а каждый звонок — сигналом опасности. Город жил своей обычной жизнью: газеты писали о концессиях и новом курсе, на рынках торговали картошкой и махоркой, а в очередях обсуждали слухи о том, что «старое возвращается». Но в Архиве «Д» царила тишина — та особенная тишина, когда каждый сотрудник понимает, что они стоят на пороге чего-то важного.

И вот, на восьмой день, пришёл ответ.

Посылка была оформлена как «книги в дар от Союза шведско-советской дружбы» — обычная коробка, перевязанная бечёвкой, с печатью таможни и наклейками почтового ведомства. Её принёс курьер из Госбанка, и она прошла все стандартные проверки, не вызвав никаких подозрений.

Оболенский вскрыл коробку в своём кабинете, в присутствии Гурова и Ивана Потапыча. Внутри лежали несколько томов — скучные статистические отчёты по лесной промышленности Швеции. Но под ними, завёрнутая в мягкую фланель, лежала маленькая коробочка — футляр для очков.

— Откройте, — сказал Гуров, и в голосе его впервые за долгое время послышалось нетерпение.

Оболенский открыл футляр. Внутри, аккуратно сложенная, лежала записка на тонкой, почти прозрачной бумаге — такой, что использовалась для секретной переписки в довоенные годы. Рядом с ней лежали несколько микроскопических фотографий, сделанных на тончайшей плёнке, почти невесомых на ощупь.

Почерк был узнаваем — тот самый, убористый, с резкими наклонами и характерным росчерком в конце строки, который они знали по тетрадям Штольца и по последним посланиям «Попечителя».

Оболенский развернул записку. Текст был коротким, но каждое слово в нём весило целое состояние:

«Ячейка вскрыта. Содержимое: три банковских пакета с акциями довоенных российских предприятий (ныне бесполезны) и одна папка с пометкой «Личное дело. К.Д.». Папка изъята и переправляется с оказией в Петроград. Осторожно: за папкой охотятся. Она — ключ к человеку, который знает всё. — П.»

Оболенский перечитал записку дважды. Слова «К.Д.» выделялись на фоне остального текста, словно были написаны не просто чернилами, а чем-то более тёмным, более весомым — как завещание, как судьба.

— «К.Д.», — прочитал вслух Гуров, рассматривая записку через лупу. — «Казначей Двора»? Или что-то другое?

— Я знаю одного человека, — ответил Оболенский, кладя записку на стол и прижимая её ладонью, словно боясь, что она может исчезнуть. — Его звали князь Григорий Долгоруков. Он был казначеем при дворе, ведал всеми тайными счетами императорской семьи. После революции он бежал за границу, но в 1922 году вернулся — по приглашению правительства. Вернулся как «ценный специалист», как человек, который должен помочь восстановить промышленность. Он сейчас в Москве. И он, если я не ошибаюсь, консультирует ВСНХ по вопросам внешней торговли.

В комнате повисла тишина — та особая тишина, которая наступает после того, как произнесены слова, слишком страшные, чтобы их можно было принять сразу. Гуров медленно опустился на стул, словно слова Оболенского лишили его сил. Иван Потапыч стоял у двери, нервно перебирая край фартука, и его лицо, всегда такое спокойное, сейчас было бледнее обычного.

— Вы хотите сказать, — наконец произнёс Гуров, и голос его звучал хрипло, — что человек, который руководил «Диамантом», сейчас сидит в Москве и даёт советы нашему правительству? Что он, фактически, стоит у руля экономики?

— Не руководил, — поправил Оболенский, и в голосе его послышалась та стальная твёрдость, которая появлялась в самые опасные моменты. — Он был казначеем. Он знал все финансовые потоки, все тайные счета, все переводы. Если кто и знает, куда ушли деньги «Диаманта» и кому они предназначались, то это он. И если его досье попало к нам, мы можем использовать это как доказательство — как ключ к тому, чтобы остановить его.

Иван Потапыч, стоявший у двери, шагнул вперёд. Его голос дрожал, но в нём чувствовалась решимость человека, который понимает, что они стоят на пороге величайшего открытия своей жизни.

— Игнатий Петрович, — сказал он, — но если за этим досье охотятся, если оно кому-то нужно… значит, мы не одни. Значит, кто-то ещё знает о его существовании. И этот кто-то может прийти за ним — прямо сюда, к нам. Мы должны быть готовы.

— Я знаю, Иван Потапыч, — ответил Оболенский, поднимаясь из-за стола. — Поэтому мы должны получить его первыми. Мы должны перехватить эту папку до того, как она попадёт в чужие руки. И когда она будет у нас, мы узнаем имя. И тогда мы сможем действовать.

Он подошёл к окну. Туман почти рассеялся, и в комнату проник первый солнечный свет, упав на стол, на открытую записку, на старые книги, освещая пылинки, танцующие в воздухе. Оболенский смотрел на этот свет и думал о том, что, возможно, это — знак. Знак того, что они на правильном пути. Что правда, какой бы горькой она ни была, наконец-то начинает проступать сквозь толщу лет.

Но в душе он понимал, что это только начало. Что папка — это не конец, а лишь новый, более опасный поворот в их бесконечной охоте за правдой. И что, возможно, некоторые имена лучше не знать — потому что они могут разрушить всё, во что они верили.

Гуров подошёл к нему и встал рядом, глядя в окно.

— Ты боишься? — спросил он тихо. — Боишься того, что мы можем узнать?

Оболенский не ответил сразу. Он смотрел на Неву, на баржи, медленно ползущие по серой воде, и думал о том, сколько ещё таких тайн скрыто в прошлом.

— Я боюсь, — наконец сказал он. — Но я боюсь не того, что мы узнаем. Я боюсь того, что мы не узнаем никогда. Что правда останется там, в тени, и мы так и не сможем её увидеть. Но мы сделаем всё, чтобы этого не случилось. Мы найдём её, чего бы это ни стоило.

В Стокгольме, на Гамла Стан, в старом здании с облупившейся штукатуркой, за дубовым столом сидел человек с седой головой и орлиным носом. Перед ним лежала папка с пометкой «Личное дело. К.Д.» — та самая, которую он только что извлёк из банковской ячейки. Он перелистывал её страницы, и на его губах играла едва заметная, холодная усмешка.

На страницу:
2 из 3