
Полная версия
Шаблон маленькой Надежды

Александра Деленив
Шаблон маленькой Надежды
«Не верьте тем, кто говорит, что небо — голубое, а трава — зелёная. Эти люди никогда не видели мир по-настоящему. Небо бывает фиолетовым на рассвете, трава — почти чёрной в сумерках, а человеческая душа и вовсе мерцает тысячью оттенков, для которых ещё не придумали названий. Я всю жизнь пытался нарисовать душу — и понял: она не на холсте. Она в том, кто смотрит. Тот, кто носит в себе свет, видит свет везде. Тот, кто носит тьму, — даже солнце ему кажется серым. Самая большая магия — не краски. Самая большая магия — выбор: каким цветом ты раскрасишь этот мир сегодня».
— Алистер Ван Грей, художник-визионер (1841–1901)
Глава 1. Краски, что помнят свет.
В маленьком городе у моря, где улочки пахли солью и старыми рыбацкими сетями, жила девушка по имени Лера. Она была художницей. Не из тех, что выставляются в галереях и дают интервью о концептуальном искусстве. Её дар был иным — тихим, древним и немного пугающим даже для неё самой.
Всё началось в детстве, когда она нарисовала бабочку-капустницу на клочке бумаги. Едва она дорисовала усик, как над листом запорхало белое облачко, а на обоях осталось мокрое пятно от акварели. Бабочка, сделав круг под люстрой, вылетела в приоткрытую форточку, а маленькая Лера осталась стоять с кисточкой в руке и широко распахнутыми глазами.
С тех пор город знал: если случилась беда, пропажа или просто щемит сердце от неизвестности — иди к Лере.
Первой была баба Нюра с окраинной улицы. Её любимая курица Пеструшка, несущая яйца с двойным желтком, пропала уже три дня как. Старушка убивалась так, будто потеряла не птицу, а члена семьи. Лера молча выслушала её причитания, взяла плотный лист бумаги и принялась за работу. Она не знала, где находится курица. Она просто думала о ней, вспоминала её смешную походку и то, как Пеструшка любила клевать клевер. Она нарисовала широкий луг за старыми гаражами, кривую иву, расколотую молнией, и маленький родник, о существовании которого знали только старожилы.
Когда рисунок был готов, баба Нюра ахнула: «Так это же у Чёртова ручья! Как я сама не догадалась!». Через час она вернулась, прижимая к груди счастливо кудахтающую Пеструшку, а в другой руке держала корзинку с десятком яиц для Леры.
В другой раз прибежал мальчишка-почтальон. Он потерял сумку с письмами и пенсиями, и ему грозил не только позор, но и тюрьма. Лера нарисовала куст жасмина у старой водонапорной башни и торчащий из-под корней ремешок. Сумку нашли. Потом была девушка, потерявшая обручальное кольцо в день свадьбы — Лера набросала канализационный сток у цветочного магазина, и кольцо, закатившееся в щель, засияло на солнце.
Слава о её даре не сделала Леру ни богатой, ни заносчивой. Она жила в мансарде, залитой светом, среди мольбертов и тюбиков с краской, и брала плату ровно столько, сколько нужно было на новые кисти и холсты. Её картины были не просто окнами в реальность, они были нитями, связывающими потерянное и потерявших.
Она знала правило — единственное, но нерушимое. Она чувствовала его кожей, слышала в редких снах, где с ней говорили не то предки, не то древние духи искусства. Нельзя рисовать людей живыми. Нельзя воскрешать. Жизнь — это мазок, который кладет только Создатель, и пытаться подделать его — значит сломать кисть навсегда.
Этот завет был прост, и Лера ни разу не приближалась к его границе. Пока однажды осенним вечером, когда море штормило, а ветер рвал ставни, в её дверь не постучали.
Он стоял на пороге — высокий, сутулый, в мокрой от дождя куртке. С его темных волос стекали капли, но лицо было сухим, словно высохшим изнутри. Глаза — цвета штормового неба — смотрели на Леру с такой болью и требованием, что она отступила на шаг.
— Вы — та самая художница? — голос его был тихим, но с металлическим звоном. — Мне нужна ваша помощь. Говорят, вы можете найти что угодно.
— Я могу нарисовать то, что существует, — осторожно ответила Лера, пропуская его в мастерскую. — Кого вы потеряли?
Парень замер у мольберта, глядя на неоконченный морской пейзаж. Он молчал так долго, что Лера уже решила, что он не ответит.
— Брата, — выдохнул он наконец, и слово это упало, как камень в глубокий колодец. — Моего младшего брата. Его зовут… звали Даня. Ему было двенадцать.
Внутри у Леры всё оборвалось. Она сразу всё поняла.
— Я не могу найти его, — прошептала она. — Я рисую только то, что есть в этом мире. Пропавшую вещь. Заблудившееся животное. Но не…
— Я знаю, что вы можете другое! — резко перебил он, и в его глазах вспыхнул опасный огонь. — Вы можете оживлять свои картины. Я слышал историю о бабочке. Я знаю, что вы рисуете — и это становится явью. Нарисуйте его. Живым.
— Нет! — выкрикнула Лера, отступая к окну. — Вы не понимаете, о чем просите. Это не поиск. Это воскрешение. На это — запрет. Я не могу и не буду этого делать.
— Не можете или не хотите?! — он шагнул к ней, сжимая кулаки. — Вы даже не пытаетесь! Вы просто рисуете своих куриц и колечки, а когда человек просит о настоящем чуде, вы отказываете? Мы купались в море! Его унесло течением, а я… я не успел! Я должен был его спасти, это моя вина! А вы со своим даром просто сидите здесь и не хотите исправить это?!
— Смерть нельзя исправить, как неудачный набросок! — слезы выступили у Леры на глазах. — Если я попытаюсь нарисовать вашего брата, я не знаю, что именно обретет плоть! Возможно, это будет не он, а что-то жуткое, копия без души! Или мой дар исчезнет, и я больше никому не смогу помочь! Уходите, прошу вас!
Парень застыл. Воздух в мастерской стал ледяным и плотным. Он посмотрел на свои ладони, потом на палитру Леры, на которой смешались яркие, живые цвета, и усмехнулся страшной, кривой усмешкой.
— Вы правы, — сказал он медленно, и голос его был пропитан не горем, а концентрированной, черной злобой. — Вы не можете. Вы просто не знаете, что такое — терять. Вы, со своими красками, живете в мире, который можно исправить мазком. А есть миры, где ничего нельзя исправить. И вы познаете это на себе.
Он подошел к её рабочему столу, где стояли открытые баночки с пигментами и лежали любимые кисти из колонка, и занес над ними руку. Лера хотела закричать, броситься ему наперерез, но не смогла пошевелиться, скованная ужасом его слов и взгляда.
— Будь проклята твоя кисть. Будь проклят твой мольберт. И будь прокляты твои краски, — произнес он глухо, и каждое слово звенело, как удар молота по наковальне. — Ты узнаешь, каково это — видеть, как мир теряет свои цвета и становится черно-белым, как моя жизнь. Ты будешь терять их один за другим, пока не поможешь мне обрести покой. Прощай.
Он не тронул её вещей. Он просто повернулся и вышел, хлопнув дверью так, что с потолка посыпалась штукатурка. Лера, дрожа всем телом, опустилась на колени. Ей казалось, что это просто слова, истерика обезумевшего от горя человека.
Но ночью ей приснился сон.
Она стояла посреди своей мастерской, но всё было серым. Перед ней, на мольберте, сидела огромная черная птица с глазами, горящими как угли. Она открыла клюв, и голос её был шелестом сухих листьев:
— Твоя палитра — это мир. Мир в душе другого — это твоя палитра. Каждый день, на рассвете, ты будешь терять один цвет. Сначала ты просто не сможешь его достать. Потом ты поймешь, что он исчез из мира. А потом люди забудут, что он был. Голубизна неба, зелень травы, золото солнца — всё уйдет. Ты будешь смотреть на серость и помнить, какой она была. Ты будешь одна, кто помнит. И когда ты потеряешь последний цвет, проклятье станет вечным. Твоя кисть засохнет, а мир вокруг станет траурной гравюрой. Путь к спасению один: тот, кто проклял тебя, должен вновь обрести мир в душе. Сделай его палитру снова полной — и вернешь свою.
Лера проснулась в холодном поту. За окном занимался серый, промозглый рассвет. Первое, что она сделала — бросилась к мольберту. Она выдавила на палитру каплю кармина, чтобы нарисовать розу. Но краска, коснувшись бумаги, стала пеплом. Цвет исчез.
Проклятье началось. И вместе с красным цветом из её жизни ушла любовь, которую она когда-то испытывала, глядя на закат. Осталась лишь глухая, ноющая боль и решимость найти незнакомца, имя которого она даже не спросила.
Глава 2. Эхо без радости.
Лера не помнила, сколько просидела на полу после ухода незнакомца. Час? Два? Время стало вязким, как загустевшая масляная краска. Она смотрела на свои руки — те самые, что ещё утром держали кисть уверенно и легко, — и не узнавала их. Пальцы дрожали. Не от холода, а от пустоты, которая поселилась где-то под рёбрами и медленно расползалась по телу, как трещина по фарфоровой чашке.
Сон с чёрной птицей всё ещё стоял перед глазами. Слова звучали в ушах, повторяясь, как заезженная пластинка: «Ты будешь терять их один за другим». Она заставила себя встать, подошла к окну и отдёрнула штору.
Мир за стеклом был прежним — и всё-таки другим.
Солнце висело над морем, но его свет казался каким-то... стерильным. Словно кто-то выкрутил лампочку на полную мощность, но убрал из неё всё тепло. Лера прищурилась, пытаясь понять, что не так, и внезапно осознала: закат. Закат был серым. Не просто бледным или пасмурным — а именно серым, как старая газета, как пепел, как мокрая штукатурка.
— Красный, — прошептала она. — Ты говорила про красный.
Птица во сне сказала правду. Первым ушёл красный — цвет жизни, любви, крови. Цвет, без которого мир не просто тускнеет, а перестаёт быть живым. Лера перевела взгляд на свою руку, где ещё вчера красовалась тонкая царапина от кошачьих когтей. Царапина была на месте, но кровь под кожей стала... никакой. Ни розовой, ни бледной. Просто отсутствующей.
Она бросилась к мольберту, схватила тюбик с кармином, выдавила на палитру. Краска легла ярким, сочным пятном — слава богу, тюбик ещё помнил, каким должен быть цвет. Лера обмакнула кисть, провела по бумаге — и вскрикнула.
Мазок получился серым.
Не тускло-красным, не бледно-розовым. Серым. Как зола, как пыль, как ничто. Она провела ещё раз, надавила сильнее, добавила воды, потом масла — бесполезно. Пигмент ложился на бумагу и мгновенно умирал, превращаясь в грязное месиво без намёка на теплоту.
— Нет, нет, нет, пожалуйста, — зашептала Лера, хватаясь за другой тюбик — киноварь, потом за алый, потом за краплак. Все они вели себя одинаково: на палитре сияли, на бумаге умирали.
Она опустила кисть и заплакала. Слёзы катились по щекам, и она почему-то подумала: интересно, они ещё солёные? Или проклятие добралось и до слёз?
К вечеру Лера собралась с силами. Первый порыв — запереться в мастерской и никуда не выходить — она подавила. Страх был сильным, но ещё сильнее было желание понять, что происходит. Если проклятие работает так, как сказала птица, то нужно торопиться. Нужно найти того парня.
Она накинула серый кардиган — и одёрнула себя: серый? Разве он не был синим? Или зелёным? Она не могла вспомнить. Цвет уже начал вымываться из памяти, как и предсказывал сон. Ещё немного, и она вообще забудет, что кардиган был каким-то иным.
Город встретил её привычным шумом: стучали ставни, кричали чайки, где-то в порту гудел катер. Но что-то было не так. Лера шла по брусчатой мостовой, вглядываясь в лица прохожих, и не сразу поняла, что именно её беспокоит. А когда поняла — остановилась как вкопанная.
Губы.
У всех людей, идущих мимо, губы были серыми. Не бледными, не обветренными — а именно серыми, словно присыпанными пеплом. Улыбалась женщина с ребёнком — серые губы. Смеялись подростки у фонтана — серые губы. Старик, читающий газету на скамейке, облизнул палец, переворачивая страницу, — и язык его был цвета мокрого асфальта.
Лера схватилась за горло. Мир сходил с ума. Вернее, мир оставался прежним — это она сходила с ума, или проклятие меняло саму реальность, а люди просто не замечали.
— Простите, — она тронула за рукав проходящую мимо девушку. — Скажите, какого цвета моя помада?
Девушка удивлённо посмотрела на неё, потом на её губы.
— Никакого, — пожала она плечами. — Вы не накрашены. Зачем вам помада? Это же просто жир.
— А закат? — не унималась Лера. — Вы видели сегодня закат?
— Серый был закат, — равнодушно ответила девушка. — А каким ему ещё быть?
Лера отпустила её рукав и попятилась. Девушка пошла дальше, даже не обернувшись. Для неё всё было в порядке. Мир не потерял красный — он просто никогда его не знал.
Следующие три дня слились для Леры в один бесконечный, мучительный кошмар.
На второй день после проклятия исчез оранжевый. Это случилось не сразу, не резко — Лера просто заметила, что перестала чувствовать тепло от чашки с чаем. Чай был горячим, пар поднимался над кружкой, но кожа ощущала только влажность, не тепло. Она поднесла руку к батарее — та работала, но ладонь не чувствовала согревающего жара, только сухость металла. Словно из мира убрали всё, что грело — не физически, а как-то глубже, на уровне души.
Потом она вышла на рынок и увидела апельсины. Они лежали на прилавке — большие, круглые, но абсолютно серые. Покупатели брали их, нюхали, клали в сумки — и никто не удивлялся.
— Попробуйте, — улыбнулась безгубым ртом торговка, протягивая Лере дольку. — Сладкие, как мёд.
Лера взяла дольку. На вид — серая плоть, похожая на варёный картон. Она положила в рот, ожидая вкуса золы, но... вкус был. Слабый, едва уловимый, сладковатый — но он был. Значит, проклятие не убивало суть вещей, а лишь забирало их цвет — и вместе с ним ту радость, которую цвет дарил. Апельсин всё ещё был съедобен. Но он больше не был праздником.
В тот же вечер она заметила, что смех детей во дворе звучит иначе. Она подошла к окну: дети играли в мяч, бегали, кричали — но их смех стал механическим, лишённым звона. Как будто они выполняли упражнение «изобразить радость», не чувствуя её внутри.
Оранжевый — цвет радости — ушёл.
Лера села за стол и попыталась нарисовать мандарин. Серый кружок на бумаге. Ни тепло, ни свет, ни намёк на то, что этот фрукт когда-то был похож на маленькое солнце. Она швырнула кисть в стену и разрыдалась.
А на утро пропал жёлтый.
С жёлтым миром стало совсем невыносимо. Если красный был кровью, а оранжевый — теплом, то жёлтый был светом. Не физическим — электрические лампочки работали исправно, — а светом надежды, светом утра, светом, который заставляет просыпаться с мыслью, что сегодня будет хороший день.
Теперь по утрам было просто... никак.
Лера стояла у окна и смотрела, как солнце поднимается над морем. Огромный белый диск, похожий на дыру в небе, из которой сочился безжизненный, стерильный свет. Ни золота, ни янтаря, ни мягкой желтизны рассвета. Только белое на сером.
Она включила настольную лампу — та зажглась, но свет её был таким же белым и холодным, как операционная. Лера поймала себя на мысли, что начинает забывать, каким был свет раньше. Помнила, что он был «другим», но каким именно? Тёплым? Что значит «тёплый свет»? Слова ещё держались в памяти, но образы — нет.
Город тем временем продолжал жить своей странной, обесцвеченной жизнью. Люди всё так же ходили на работу, пили кофе, целовались на прощание. Но в их движениях появилась какая-то скованность, будто они разучились быть спонтанными. Они делали всё «правильно», но без огонька. Механически.
Лера поняла, что больше не может сидеть сложа руки. Если жёлтый ушёл, следующим будет зелёный. А зелёный — это жизнь. Трава, листья, сама природа. Если он исчезнет, последствия будут катастрофическими — не только для неё, но и для всего города.
Нужно было найти того парня.
Но как? Она не знала ни его имени, ни адреса, ни даже толком не запомнила лица — только глаза, серые, как штормовое море, и голос, полный боли. В маленьком городе это было и преимуществом, и проклятием: с одной стороны, все друг друга знают, с другой — как описать человека, не называя имени?
Она решила начать с единственного места, где могла найти подсказку — с городской библиотеки.
Библиотека находилась в старом здании с облупившейся лепниной и вечно скрипящей дверью. Внутри пахло книжной пылью, временем и чем-то ещё — возможно, сушёными яблоками, которые библиотекарь, Аристарх Платонович, вечно жевал за своим столом.
Аристарху было далеко за семьдесят. Он носил очки с толстыми стёклами, вязаный жилет поверх рубашки и имел привычку говорить о книгах как о живых существах. Лера знала его с детства: именно он когда-то дал ей первый альбом по живописи, заметив, как девочка подолгу разглядывает иллюстрации.
— Лера, — обрадовался он, когда она вошла, но тут же нахмурился. — Ты бледная. То есть... — он замолчал, снял очки, протёр их, снова надел. — Странное слово. Я хотел сказать что-то другое.
— Бледная — это нормальное слово, — осторожно сказала Лера.
— Нет. — Аристарх покачал головой. — Я хотел сказать... какая-то ты... — он мучительно подбирал эпитет, шевеля губами. — Никакая. Вот. Никакая ты. А раньше была... — он снова замолчал, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на испуг. — Слушай, Лера, у меня последние дни какая-то ерунда с головой. Я слова забываю.
— Какие слова? — тихо спросила она, уже зная ответ.
— Ну, например... — он задумался, пожевал губами. — Вот ты утром просыпаешься, смотришь в окно, а там солнце. И оно такое... ну, приятное. Я хочу это описать, а слова нет. Вроде было слово, я точно помню, что было. А теперь — пустота. Как называется, когда солнце такое приятное?
— Тёплое? — подсказала Лера, и сердце её сжалось.
— Да нет же! — Аристарх досадливо махнул рукой. — Тёплое — это про температуру. А я про другое. Ну, когда свет такой... — он покрутил пальцами в воздухе, — как масло. И на душе хорошо. Было же такое слово!
— Золотой, — прошептала Лера. — Жёлтый. Солнечный.
Аристарх посмотрел на неё долгим взглядом.
— Точно, — сказал он медленно. — Были такие слова. А теперь я их говорю — и они пустые. Как будто я иностранный язык выучил, но никогда не видел того, что эти слова обозначают.
Лера опустилась на стул. Вот оно. Проклятие работало тоньше, чем она думала. Оно не просто убирало цвета — оно стирало саму память о них. Люди не просто переставали видеть жёлтый; они переставали знать, что он существовал. И только те, кто был как-то связан с цветом глубоко, на уровне души — как старый библиотекарь, всю жизнь читавший стихи о закатах, — ещё смутно ощущали потерю.
— Аристарх Платонович, — сказала она, подавшись вперёд. — Мне нужна ваша помощь. Я ищу одного человека. Молодой парень, высокий, тёмные волосы, глаза серые. У него несколько дней назад погиб младший брат. Утонул. Вы не слышали ни о чём таком?
Аристарх снял очки и задумался. Он пожевал губами, потом подошёл к старому дубовому шкафу, где хранилась местная газета за последние годы.
— Утонул... — пробормотал он, перебирая подшивки. — Нет, в газетах о несчастных случаях на воде не писали последние пару месяцев... Хотя... — он замер, вытащил какой-то пожелтевший листок. — Вот. Год назад. «Трагедия на Песчаной косе: двенадцатилетний Даниил Соболев утонул во время купания. Спасатели прибыли слишком поздно. Старший брат, Марк Соболев, пытался спасти ребёнка, но не смог справиться с течением».
— Соболев, — повторила Лера, и по спине пробежал холодок. — Марк Соболев.
— Да, была такая история, — Аристарх покачал головой. — Громкая. Мать у них после этого... вроде бы уехала из города. Отец тоже. А старший остался. Говорили, что он сам не свой. Что заперся в доме и ни с кем не общается. Дом Соболевых — это на окраине, у Чёртовых скал. Знаешь, где старая мельница? Там ещё дорога разбитая, никто не ездит.
Лера знала. Заброшенная мельница стояла на отшибе, в месте, куда горожане ходили редко — разве что мальчишки, искавшие приключений, да рыбаки, считавшие, что у скал лучше клюёт. Дом Соболевых, видимо, был где-то там.
— Спасибо, — она встала, чувствуя, как внутри закипает смесь страха и решимости. — Вы мне очень помогли.
— Лера, — окликнул её Аристарх, когда она уже взялась за ручку двери. — Скажи... — он снова мучительно сморщил лоб. — Вот ты говоришь — жёлтый. Я слышу это слово и понимаю, что оно что-то значит. Но что? Что оно значит?
Лера обернулась. Старик смотрел на неё с надеждой и тоской — как ребёнок, забывший важный сон и умоляющий взрослого напомнить.
— Это цвет солнца, — тихо сказала она. — Цвет одуванчиков. Цвет цыплят. Цвет радости. Когда вы его вспомните — вы поймёте.
— Я записываю, — вдруг сказал Аристарх и показал ей толстую тетрадь в клеёнчатой обложке. — Я, знаешь ли, стал записывать. Всё подряд. Просыпаюсь утром, смотрю в окно — и пишу. Потому что чувствую: что-то уходит. Что-то важное. И я боюсь, что однажды проснусь и не вспомню, что оно вообще было. Вот, смотри.
Он протянул ей тетрадь. Лера открыла её и прочла на первой странице корявым, старческим почерком:
«Сегодня я забыл слово, которое обозначает цвет неба в ясный день. Помню, что оно было. Что оно делало меня счастливым. Но самого слова — нет. Вместо него — дыра. Если кто-то читает это — помогите мне вспомнить. Пожалуйста».
У Леры защипало в глазах. Значит, не только она. Значит, где-то в глубине души люди ещё помнят. Ещё сопротивляются.
— Я помогу, — сказала она твёрдо. — Обязательно помогу. А пока — записывайте всё. Каждый день. Это важно.
Она вернула тетрадь и вышла из библиотеки. В кармане лежал клочок бумаги с адресом, который Аристарх нацарапал ей на прощание. Дорога предстояла неблизкая — через весь город, к Чёртовым скалам.
С моря дул прохладный ветер — бесцветный, просто поток воздуха без запаха и вкуса. Небо было белёсым, трава на обочине — серой. Но Лера шла, сжимая в кулаке адрес, и внутри теплилась маленькая, колючая, но живая надежда.
Она найдёт Марка Соболева.
Она заставит его снять проклятие.
И она вернёт миру цвета — даже если для этого придётся заново научить одного человека видеть.
Глава 3. Дом на краю.
Дорога к Чёртовым скалам оказалась именно такой, какой её описывал Аристарх, — разбитой, заброшенной и бесконечно унылой. Старая мельница, давно лишившаяся крыльев, торчала на горизонте чёрным силуэтом, похожим на сломанный крест. Ветер с моря гнал по земле клочья серого тумана, и Лера то и дело куталась в кардиган, пытаясь удержать остатки тепла.
Она шла уже больше часа. Город остался далеко позади, растворился в белёсой дымке, и теперь вокруг не было ничего, кроме пожухлой травы, камней и шума прибоя где-то внизу, под обрывом. Море дышало тяжело, как большое усталое животное, и его дыхание отдавало солью и холодом.
Дом Соболевых показался внезапно. Он стоял на отшибе, в сотне метров от скал, и выглядел так, будто сам пытался спрятаться от мира. Двухэтажный, когда-то, наверное, крепкий и ладный, а теперь — с облупившейся краской на ставнях, с покосившимся крыльцом и трещиной в фундаменте. Сад вокруг дома зарос сорняками. Яблоня у крыльца стояла сухая, мёртвая, и её голые ветви царапали серое небо, как костлявые пальцы.
Лера остановилась у калитки, собираясь с духом. Сердце колотилось где-то в горле. Она не знала, что скажет, когда увидит его. «Здравствуй, ты проклял меня, и теперь мир теряет цвета»? «Привет, я передумала насчёт твоего брата»? Всё это звучало безумно даже у неё в голове.
Но выбора не было. Зелёный мог исчезнуть в любой момент.
Она толкнула калитку, и та отозвалась протяжным скрипом, резанувшим уши. Прошла по заросшей дорожке к крыльцу и уже подняла руку, чтобы постучать, когда дверь резко распахнулась сама.
На пороге стоял Марк.
Он был именно таким, каким она запомнила его в тот вечер: высокий, сутулый, в мятой серой футболке и старых джинсах. Тёмные волосы падали на лицо неопрятными прядями, а глаза — те самые глаза цвета штормового моря — смотрели на неё с холодным, тяжёлым удивлением.
— Ты, — сказал он глухо. Это был не вопрос.
— Я, — ответила Лера, стараясь, чтобы голос звучал твёрдо. — Нужно поговорить.
— Не о чем нам говорить, — он попытался захлопнуть дверь, но Лера инстинктивно выставила вперёд ногу, и дверь ударилась о носок её ботинка. Острая боль пронзила стопу, но она не отступила.
— Ты проклял меня, — быстро проговорила она, пока он не предпринял новую попытку. — Ты тогда, в мастерской, сказал слова, и они сработали. Теперь цвета исчезают. Красный, оранжевый, жёлтый — их больше нет. Люди забывают, что они были. Я забываю. А когда исчезнет последний, всё станет серым навсегда. И это сделал ты.
Марк замер. Его рука, державшая дверь, чуть дрогнула. Он всмотрелся в лицо Леры, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на испуг — но лишь на мгновение. Потом лицо снова окаменело.
— Ты сумасшедшая, — сказал он без выражения. — Уходи.
— Посмотри на мир! — почти крикнула Лера. — Посмотри на небо, на траву, на свои руки! Ты видишь хоть что-то, кроме серого? Ты помнишь, как выглядит апельсин? Какого цвета было солнце вчера на закате?


