Попаданец. Нищие духом, или игра в будущее
Попаданец. Нищие духом, или игра в будущее

Полная версия

Попаданец. Нищие духом, или игра в будущее

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Завтра будет.


Пауза. Начальник не любил пауз.


— А почему не сегодня? — голос стал жёстче, но ровно настолько, чтобы обозначить недовольство, не переходя в крик.


Илья Ильич смотрел в окно за монитором. Там было серо. Небо висело низко, на уровне четырнадцатого этажа, и казалось, что офис плывёт в молоке.


— Потому что сегодня — сегодня, — ответил он.


Сказал и замер. Это вырвалось. Это была не дерзость, нет — просто констатация факта. Но в мире, где всё должно быть вчера, где планы расписаны на год вперёд, где каждый час учтён и расписан по задачам, такая простая правда звучала как издевательство.


Начальник молчал секунду, две. Потом в трубке щёлкнуло — он повесил, не сказав ни слова. Не понял иронии. Или понял, но не нашёл, что ответить.


Илья Ильич почувствовал, как уголки губ сами собой дрогнули. Улыбка. Короткая, быстрая, почти незаметная. Маленькая победа над системой. Над этим бесконечным конвейером «надо», «срочно», «почему не сегодня». Он сказал правду — простую, как этот серый день, — и правда оказалась сильнее. Сегодня — это сегодня. И отчёт будет завтра. Потому что так устроен мир, а не потому что начальник хочет иначе.


Улыбка погасла. Илья Ильич посмотрел на телефон. Чёрная трубка, кнопки, провода. Почему он не может сказать это в глаза? Почему только по телефону, когда не видишь лица, не видишь реакции, когда голос идёт по проводам и можно представить, что говоришь не с человеком, а с автоматом?


В глаза он бы не сказал. Он знал это точно. Увидел бы этот взгляд — холодный, оценивающий, — и язык прилип бы к нёбу. Съёжился бы, забормотал, извинился. А по телефону — легко. По телефону он мог быть смелым, ироничным, даже дерзким. Потому что телефон — это тоже экран. Тоже защита. Тоже способ не встречаться с живым человеком.


Он нажал отбой, снова надел наушники. Музыка лилась та же, что и до разговора. Пальцы снова легли на клавиши. Ctrl+C, Ctrl+V, Enter. Цифры поплыли, смыкаясь над головой.


Он не заметил, как прошёл следующий час. Провал. Снова провал. Только курсор мигал на экране, требуя новых данных, и пальцы послушно вбивали их из ведомости, которую он держал левой рукой. Когда ведомость кончилась, Илья Ильич отложил её, посмотрел на время. Было одиннадцать утра. До обеда ещё час. Цифры ждали. Отчёт ждал. Завтра наступит, и начальник получит свои бумажки, и никто не вспомнит, что сегодня было сегодня, а он, Илья Ильич, одержал маленькую победу, о которой даже некому рассказать.


Он снова уткнулся в монитор. Пальцы забегали. В наушниках пел кто-то чужой, с чужими проблемами, чужой жизнью. Илья Ильич плыл по течению цифр, и это было даже удобно — не думать, не чувствовать, просто плыть. До самого вечера. До завтра. До следующей маленькой победы, которую он одержит по телефону и тут же забудет


Сцена 7. Обед


Столовая помещалась в подвале. Илья Ильич спустился по бетонным ступеням, толкнул пластиковую дверь, и его накрыло запахом — подогретой еды, моющего средства и человеческих тел, собранных в ограниченном пространстве. Очередь тянулась от раздачи, извивалась между столиков и упиралась в кассу. Люди с подносами двигались медленно, как сомнамбулы, выбирая еду из лотков глазами, в которых давно погас любой огонь.


Он встал в хвост. Впереди стояла женщина лет пятидесяти в бесформенном кардигане. Она смотрела в одну точку на стене. Рядом с ней мужчина в дешёвом костюме листал ленту в телефоне, и пальцы его двигались автоматически, не требуя участия мозга. Дальше — молодые, все с телефонами, все в наушниках, все отсутствующие. Очередь дышала, переступала с ноги на ногу, кашляла, но не говорила. Только звон подносов и короткие "мне это, это и вот это" нарушали тишину.


Илья Ильич взял поднос. Суп — жидкий, с плавающими желтыми пятнами жира. Второе — пюре с котлетой, которая лежала здесь с утра и успела заветриться. Компот — мутный, сладкий, в пластиковом стаканчике. Он расплатился картой (телефон пискнул, списав деньги, которые он даже не увидел) и пошёл искать место.


Свободный столик нашёлся в углу, у стены, рядом с компанией молодых. Те самые, из офиса — Павел и ещё трое, парни и девушка, все с подносами, все возбуждённые, громкие. Они смеялись, перебивали друг друга, жестикулировали вилками. Илья Ильич сел спиной к ним, надеясь, что шум сольётся с общим гулом столовой, но голоса пробивались сквозь любой шум — молодые, звонкие, уверенные.


— Представляешь, он там без интернета, — говорил парень с бородкой, не Павел, другой, — без туалетной бумаги, а ему надо выживать! Чисто угар!


Девушка захихикала, прикрывая рот ладошкой:


— А если его медведь съест? Там же в лесу медведи!


— Да ладно, там симуляция, — отмахнулся бородатый. — Мозг просто отключат, если что. Техника безопасности.


— А я слышал, в новой серии «Попаданцев» сделают полное погружение, — подхватил Павел. — Типа ты реально чувствуешь всё: холод, голод, боль. Прикинь, какой хайп?


— Боль? — переспросила девушка. — А это не опасно?


— Да что ты, — успокоил её Павел. — Это же игра. Нажмут кнопку — и ты в безопасности. Чисто попробовать, каково это — жить по-настоящему. Но без последствий.


Илья Ильич сидел к ним спиной и смотрел в свою тарелку. Суп остывал, жир застывал жёлтой плёнкой. Он поднёс ложку ко рту, проглотил — без вкуса, без ощущения. Пальцы сжимали ложку, но он не чувствовал их. Он слышал только их голоса.


— ...без последствий.


Вилка, которой он пытался наколоть котлету, дрогнула. Пальцы сжались сильнее, побелели на костяшках. Внутри, где-то в груди, поднялось что-то тёмное, горячее, давно забытое. Не гнев даже — отвращение. Острое, физическое, как при виде разлагающейся пищи.


Симуляция. Для них всё симуляция.


Война — симуляция. Смерть — симуляция. Можно нажать кнопку, и мозг отключат, и ты в безопасности. Можно попробовать жить по-настоящему — но без последствий. А любовь? Любовь — свайп вправо, если не понравилось — свайп влево, заблокировать, удалить из друзей. Всё без последствий. Всё понарошку. Всё — игра.


«Господи, — подумал он, и мысль была тяжёлой, как камень на дне, — куда мы катимся?»


Они смеялись за спиной. Звонко, легко, беззаботно. Они обсуждали, каково это — жить по-настоящему. Как будто настоящая жизнь — это аттракцион, который можно включить и выключить по желанию. Как будто боль, страх, смерть — это спецэффекты для хайпа. Как будто они сами...


Он не додумал. Встал. Поднос остался на столе — суп недоеден, котлета не тронута, компот стоит, мутный и сладкий. Илья Ильич пошёл к выходу, лавируя между столиками, не глядя по сторонам.


— О, Илюх, ты уже? — донеслось вслед. Павел, кажется. — А чего не доел? Невкусно?


Он не ответил. Толкнул пластиковую дверь, пошёл вверх по бетонным ступеням. За спиной, в подвале, взорвался смех — громкий, молодой, беззаботный. Они смеялись над чем-то своим. Может, над ним. Может, над «попаданцами». Может, просто так, потому что могли смеяться, потому что жизнь была игрой, где смех — самый лёгкий уровень сложности.


Наверху, в холле, пахло кондиционером и пластиком. Илья Ильич остановился у окна, посмотрел на серое небо. Руки дрожали мелкой, незаметной дрожью. Он сунул их в карманы, сжал в кулаки.


Желудок был пуст. Внутри тоже было пусто — только это тёмное, горячее, что поднялось там, в столовой, медленно остывало, превращаясь в привычную тяжесть. Ту самую, с которой он жил каждый день.


Он постоял ещё минуту, глядя в никуда, потом пошёл к лифту. Обед кончился. Пора было возвращаться к цифрам, которые хотя бы не притворялись жизнью.


Сцена 8. Возвращение домой. Вечер


Вагон метро качало, бросало из стороны в сторону, и люди качались вместе с ним, послушные, как маятники. Илья Ильич стоял у двери, прижавшись лопатками к холодному пластику, и смотрел в тёмное стекло напротив. Там, в чёрной глубине, плыли отражения — усталые лица, опущенные плечи, руки, сжимающие поручни и телефоны. Своё лицо он тоже видел — серое пятно с провалами глаз, такое же, как все.


Парень с гитарой вошёл на предыдущей станции. Молодой, длинноволосый, с чехлом за спиной. Он встал в центре вагона, достал гитару, тронул струны. Песня была старая, "Сплин", про звезду по имени Солнце, которая светит и не греет. Парень пел негромко, но чисто, и голос его пробивался сквозь стук колёс.


Никто не слушал. Все смотрели в экраны. Пальцы скользили по стёклам, глаза бегали по строчкам, уши были залеплены наушниками. Парень пел для себя, для пустоты вагона, для отражений в тёмном стекле. Иногда кто-то поднимал голову, смотрел сквозь него, не видя, и снова утыкался в телефон. Песня текла мимо них, как вода мимо камней.


Илья Ильич слушал. Слова были знакомые, про то, что все идут на восток, а он идёт на запад, и холодный ветер дует в лицо. Про то, что жизнь — это не кино, и хэппи-энда не будет. Парень допел, помолчал, потом перебрал струны и заиграл что-то другое, незнакомое. В шапку на полу упало две монеты — кто-то бросил, не глядя, просто чтобы отвязался.


Станция Ильи Ильича объявилась женским голосом, записанным давно и звучащим как с того света. Он вышел. Парень с гитарой остался в вагоне, и дверь отрезала его песню, как нож отрезает кусок хлеба.


На улице моросил тот же дождь, что и утром, или другой, такой же. Воздух пах мокрым асфальтом и выхлопами. Илья Ильич шёл знакомым маршрутом, не глядя по сторонам, — дворы, девятиэтажки, детская площадка с ржавыми качелями, мусорные баки, из которых торчали пакеты. Фонари светили тускло, желто, освещая только лужи и никому не нужную траву у подъездов.


Подъезд встретил его запахом — кошки, сырости, подвала и ещё чего-то кислого, въевшегося в стены за годы. Дверь подъезда была сломана и не закрывалась, поэтому внутри было холодно, как на улице. Лампочка на первом этаже не горела — третью неделю. Жильцы писали в управляющую компанию, но бесполезно. Илья Ильич нащупал в темноте перила, пошёл вверх.


Лифт не работал. Тоже третью неделю. В лифтовой шахте что-то гремело, когда ветер дул с нужной стороны, но кабина стояла где-то на верхних этажах, мёртвая и бесполезная. Пять этажей пешком. По знакомым ступеням, мимо знакомых дверей, мимо запахов чужих жизней, просачивающихся сквозь щели.


На третьем этаже он услышал тяжёлое дыхание. На четвёртом — увидел.


Она стояла на лестничной клетке, привалившись к стене, и пыталась перевести дух. Соседка с пятого этажа, с той же площадки, где жил он. Маша. Имени её он не знал точно, но где-то слышал — Мария Львовна, кажется. Лет тридцати восьми, симпатичная, но уставшая всегда, в домашней одежде, с волосами, собранными в небрежный пучок.


Сейчас она была в пуховике, надетом нараспашку, и держала две огромные сумки с продуктами. Из сумок торчали батоны, пакет с картошкой, бутылки с водой. Сумки были тяжёлые — это видно было по тому, как врезались ручки в ладони, как она переступала ногами, пытаясь удержать равновесие.


Она тяжело дышала, раскрасневшаяся от подъёма, и смотрела на ступеньки, ведущие на пятый этаж. Ещё один пролёт. Ещё двадцать ступенек. С этими сумками — как каторга.


Илья Ильич замер на ступеньке ниже. Она его не видела — стояла боком, смотрела вверх. Он мог бы подойти. Сказать: «Давайте помогу». Взять одну сумку, донести до двери. Это же просто. Это естественно. Это — по-человечески.


Он открыл рот. Воздух вошёл в лёгкие, готовый сложиться в слова. Но слова не вышли. Они застряли где-то в горле, встали колом. Он смотрел на её спину, на усталый наклон головы, на руку, побелевшую от тяжести, и не мог произнести ни звука.


А если она откажется? А если подумает, что он пристаёт? А если просто не захочет, чтобы чужой мужчина трогал её сумки? А если...


Мысли бежали, мельтешили, путались. А она стояла и ждала, когда отдышится. Или не ждала — просто собиралась с силами, чтобы тащить дальше.


Илья Ильич шагнул в сторону. Обогнул её по лестнице, стараясь ступать тихо, не привлекая внимания. Прошёл мимо. Сделал вид, что не заметил. Что спешит. Что ему не до того.


Последние ступеньки он почти бежал. Дверь открыл дрожащими руками, ввалился в коридор, захлопнул за собой. Сердце колотилось где-то в ушах. Он стоял в темноте прихожей, не включая свет, и слушал, как за дверью, на лестнице, она всё ещё дышит и перекладывает сумки.


Потом её шаги. Медленные, тяжёлые. Она прошла мимо его двери, остановилась у своей. Звякнули ключи. Скрипнула дверь. Хлопок.


Тишина.


Илья Ильич сполз по стене на корточки. Сел прямо на пол, в прихожей, обхватил голову руками. Внутри было пусто и гадко, как бывает, когда сделаешь что-то мерзкое, хоть и не сделал ничего — наоборот, не сделал.


— Трус, — прошептал он в темноту. Голос прозвучал сипло, чуть слышно. — Мелкий, ничтожный трус. Стыдно-то как...


Она же женщина. Ей тяжело. Две сумки, пять этажей, лифт не работает. А он? Прошёл мимо. Как все. Как все эти мёртвые в метро, в телефонах, в наушниках. Как они. Стал одним из них окончательно.


Марфа вышла из комнаты, потёрлась о его плечо, удивлённая, что хозяин сидит на полу. Он не отозвался. Сидел и смотрел в одну точку на стене, где в темноте угадывались очертания вешалки.


Чувство вины висело внутри, тяжёлое, липкое, невыносимое. И никуда его не деть. Не загладить. Не исправить. Завтра она снова будет таскать сумки, а он снова пройдёт мимо. Потому что не сможет. Потому что язык прилипнет к нёбу. Потому что он — трус.


Илья Ильич сидел на корточках в тёмной прихожей, и ему казалось, что это и есть его настоящее место. Ниже некуда. Дно. А дверь напротив — закрыта, и за ней — женщина, которой он не помог, и она даже не знает, что он мог бы помочь, но не захотел. Или захотел, но не смог. Какая разница? Результат один.


Марфа мяукнула, требуя ужина. Он не слышал.


Сцена 9. Вечер дома


В квартире было тихо. Только шум машин за окном — ровный, монотонный гул, к которому ухо привыкло настолько, что перестало замечать. Илья Ильич лежал на диване, закинув ноги на подлокотник, и смотрел в книгу. На обложке, потёртой, с загнутыми углами, красовался чёрный силуэт и название — «Идиот». Достоевский. Тот самый, которого он купил лет десять назад в переходе, прочитал тогда запоем, а потом перечитывал ещё раза три.


Сейчас не шло.


Он читал страницу. Глаза пробегали по строчкам, складывали буквы в слова, слова в предложения. Мышкин говорил что-то о смерти, о вере, о красоте, которая спасёт мир. Илья Ильич дочитывал до конца абзаца и понимал, что не помнит ни слова. Вообще. Как будто читал воду. Пустоту.


Он возвращался назад, перечитывал снова. Те же буквы, те же слова. Мышкин всё так же говорил о смерти. А мысли Ильи Ильича были не здесь. Они были там — в метро, в столовой, на лестнице. С парнем с гитарой. С Машей и её сумками. С «попаданцами», которые живут понарошку. С собственным отражением в тёмном стекле.


— Чёрт, — сказал он вслух.


Книга легла на грудь, поверх кошки. Марфа недовольно шевельнулась, но не ушла — только переложила голову поудобнее и замурлыкала громче. Тёплая, тяжёлая, живая. Единственное, что было сейчас реальным.


Илья Ильич смотрел в потолок. Трещина, знакомая до каждого изгиба, тянулась от люстры к окну, разветвлялась мелкими прожилками. Он изучил её за годы лежания на этом диване лучше, чем собственное лицо.


Почему не идёт? Раньше шло. Раньше вообще много чего шло. Он читал запоем, мог проглотить том за вечер. Спорил мысленно с авторами, соглашался, злился, перечитывал абзацы, от которых захватывало дух. А сейчас — пусто. Буквы есть, а смысла нет. Или есть, но он не пробивается. Как сквозь вату.


«Раньше» — это когда? Он попытался вспомнить, когда в последний раз книга захватывала его, вытаскивала из этой комнаты, из этой жизни. Год назад? Пять? Десять? Память молчала. Только смутное ощущение, что когда-то было иначе. Когда-то он был другим. Живее, что ли.


Мышкин. Князь Мышкин. Идиот. Тоже был не от мира сего. Смотрел на людей и не понимал, как можно жить такой жизнью — мелочной, злой, расчётливой. Хотел добра, хотел любви, хотел всех спасти. И что с ним стало? Сошёл с ума. Вернулся туда, откуда пришёл, — в швейцарскую клинику, в темноту, в ничто.


«А со мной что станет?»


Мысль пришла тихо, без драмы, просто как вопрос. Илья Ильич погладил Марфу по спине. Рука двигалась механически, сама собой, от холки до хвоста, от холки до хвоста. Кошка урчала, как маленький моторчик, и тепло её тела разливалось по животу, успокаивало, усыпляло.


Что с ним станет? Ничего. Он так и будет лежать на этом диване, гладить кошку, смотреть в потолок и пытаться читать Достоевского, который больше не открывается. Будет ходить на работу, считать чужие цифры, обедать в подвальной столовой, ездить в метро с мёртвыми лицами. Будет проходить мимо женщин с тяжёлыми сумками и ненавидеть себя за это. А потом умрёт. И никто не заметит. Даже Марфа — её кто-нибудь заберёт или выкинут на улицу.


Шум машин за окном не менялся. Ровный, бесконечный, как дыхание большого зверя. Город дышал, жил своей жизнью, не имеющей к нему никакого отношения.


Илья Ильич закрыл глаза. Книга сползла с груди на диван, раскрылась где-то в середине, страницы загнулись под тяжестью собственной бумаги. Марфа мурлыкала, урчала, грела.


Тишина была полной, хотя машин за окном не становилось меньше. Тишина была внутри — та самая, которую он рассматривал утром в зеркале. Пустота. Ровная, гладкая, без ответов.


Он провалился в сон, сам не заметив как. Так проваливаются в яму — вдруг, сразу, без переходов. Книга осталась лежать на диване раскрытой. Кошка спала у него на животе. За окном гудел город, освещая потолок отсветами фонарей и редких машин.


Ничего не менялось. Ничего никогда не менялось.


Сцена 10. Телевизор


Он очнулся от того, что в комнате кто-то орал. Резкие, надрывные голоса пробивались сквозь сон, рвали тишину, заставляли сердце биться чаще. Илья Ильич открыл глаза, не сразу поняв, где он. Диван, потолок, кошка на животе — свои. Чужие — в телевизоре.


Экран горел синим светом в углу комнаты. Он не помнил, когда включил его. Может, перед тем как лечь с книгой, нажал на пульт автоматически, пальцы сделали своё дело, а мозг отключился. Теперь на экране кипела жизнь — та самая, громкая, чужая, которая не имела к нему отношения, но лезла в уши, требуя внимания.


Пятеро. Четверо мужчин и одна женщина. Все сидели в студии, за столами, и кричали. Рты открывались широко, руки взлетали вверх, пальцы тыкали в сторону оппонентов, лица налились кровью, глаза горели ненавистью. Тема бегущей строкой ползла внизу экрана: «Кто виноват в развале? Кто ответит за разруху?»


Они кричали все сразу. Никто не слушал друг друга. Женщина пыталась перекричать толстого мужчину в пиджаке, толстый мужчина бил кулаком по столу, молодой с бородкой вскакивал с места и указывал пальцем в потолок, ведущий разводил руками и тоже открывал рот, пытаясь вставить хоть слово. Какофония. Базар. Бесовщина.


Илья Ильич смотрел минуту. Может, две. Лица мелькали, голоса накладывались друг на друга, слова теряли смысл, превращаясь в чистую агрессию, выплеснутую в эфир. О чём они? Да какая разница. Важно было орать. Важно было доказать, что ты прав, а он — дурак, враг, предатель. Важно было победить в этом словесном мордобое, где судьи — зрители, которые тоже орут у своих экранов.


Он потянулся за пультом. Нашёл на диване, нажал кнопку.


Звук умер.


Тишина упала на комнату, как одеяло. Стало слышно шум машин за окном, дыхание Марфы, собственное сердце. И — картинка. Люди на экране продолжали кричать, но теперь без звука. Рты открывались и закрывались, как у выброшенных на берег рыб. Руки махали в пустоте. Лица кривились в гримасах ярости, но ни одного звука не вылетало из этих ртов.


Илья Ильич смотрел и чувствовал, как внутри поднимается что-то странное. Сначала щекотка в горле. Потом дрожь в губах. Потом — смех.


Он засмеялся. Тихо, сдавленно, почти беззвучно. Рыбы. Настоящие рыбы в аквариуме, которые бьются о стекло, открывают рты, требуют корма, требуют внимания, требуют, чтобы их услышали, — а их не слышно. Стекло не пропускает звук. Только картинка. Только эти судорожные движения, эти выпученные глаза, эти рты — чёрные дыры, из которых ничего не вылетает.


Смех душил его, вырывался наружу всхлипами. Марфа подняла голову, посмотрела на хозяина с недоумением, снова уронила морду на лапы. Ей не было дела до рыбок в ящике. Ей было тепло и сытно.


А потом смех прошёл. Так же внезапно, как начался. И стало холодно.


Илья Ильич смотрел на экран, и холод разливался по груди, по животу, по рукам. Лица на экране всё так же кривились, рты всё так же открывались, руки махали. Но теперь он видел другое.


— Это же мы, — прошептал он в тишину. — Это наше лицо.


Кричащее в пустоту. Никто не слышит. Никто не слушает. Все кричат сами, все машут руками, все хотят быть правыми, все хотят победить в этом бесконечном споре, который не имеет значения. Потому что за стеклом — тишина. Потому что за стеклом — такие же рыбы, только в другом аквариуме. Потому что никто никого не слышит уже давно.


Он смотрел на немой экран, и ему казалось, что он видит не телевизор, а окно в огромный зал, где человечество корчится в судорогах собственной злобы, собственного бессилия, собственной глупости. И все эти крики, все эти споры, все эти «кто виноват» и «что делать» — просто шум, которым люди заполняют пустоту внутри. Потому что если замолчать — услышишь её. Эту пустоту. Которая у каждого своя, но на всех одна.


Телеведущий на экране что-то говорил, обращаясь к камере. Рот его открывался широко, глаза смотрели прямо на Илью Ильича, рука указывала куда-то в сторону. Он был похож на проповедника, вещающего истину, но без звука это выглядело жалко. Жалко и страшно.


Илья Ильич поднял пульт, нажал красную кнопку. Экран моргнул и погас. Чернота. Теперь в комнате было действительно тихо. Только машины за окном. Только Марфа. Только он сам и его мысли, которые никому не нужны, как крики тех, кто остался в чёрном ящике.


Он долго сидел в темноте, глядя на погасший экран. Потом перевёл взгляд на книгу, валявшуюся на диване. «Идиот». Мышкин смотрел на людей и не понимал, как можно жить такой жизнью. А Илья Ильич понимал. Можно. Именно так и живут. Кричат в пустоту, пока не охрипнут. А потом умирают. И никто не слышит.


— Господи, — выдохнул он. — Господи, помилуй.


Слова пришли сами, откуда-то из детства, из бабушкиных молитв, которые она шептала перед сном. Он не верил в Бога. Но сейчас эти слова легли на душу, как камешки на дно, — тяжело и спокойно.


Марфа заворочалась, перевернулась на другой бок, подставила пузо. Илья Ильич погладил её, механически, и уставился в потолок, где трещина тянулась от люстры к окну, разветвляясь мелкими прожилками. Карта его жизни. Пройденная до конца.


Сцена 11. Интернет


Телефон лежал на груди. Илья Ильич взял его сам не знал зачем — просто рука потянулась, пальцы нащупали холодный пластик, большой палец привычно ткнул в кнопку разблокировки. Экран вспыхнул синим светом, осветив потолок, лицо, кошачий бок.

На страницу:
2 из 3