
Полная версия
Путешествие в Турцию и Египет. Жизнь, нравы, обычаи
Гавань – это совсем особый, мало мне сродный, мир. Сколько ни живешь в приморских городах, сколько ни присматриваешься к суете их пристаней, никак не сживешься, не освоишься с этою чуждою атмосферою. Сердцу как-то жутко и неспокойно среди этого непонятного хаоса движений и звуков.
Целая отдельная страна карантинов, таможен, доков, пакгаузов, агентств, контор…
Через рельсы железной дороги тянется обоз малороссийских чумаков, таможенная застава торчит рядом с тюремной стеной карантина, тюки товаров навалены около гор каменного угля, камней, досок, кулей, неизвестно кем сложенных, неизвестно кем охраняемых; дымящий паровоз неистово несется черев толпы снующего повсюду народа… Кто это, куда, зачем?.. Не знаешь, от кого сторониться, куда оглядываться, где пройти… С берега воздымаются черные силуэты громадных кранов, с цепями, блоками, рычагами, громоздкие и могучие, как стенобитные орудия древних…
Эти чудовищные железные птицы по временам сгибают свои длинные окоченевшие шеи и, клюнув железным носом в нутро подошедшего корабля, будто соломинку вытягивают и поднимают оттуда громадные тюки… С жестким лязгом, раздирающим душу, натягиваются вдруг их ржавые цепи, и, медленно повертывая в сторону могучий клюв, они осторожно выплевывают на землю свою добычу…
Опустошено крутореброе чрево корабля, смолкли звуки цепей, и железное чудовище, вздернув высоко свой нос, покоится неподвижно в ожидании новой работы, вырезаясь на фоне яркого солнечного неба какими-то зловещими силуэтами гигантской виселицы…
Виселица вспоминается поневоле, когда толкаешься среди смурой нищенской толпы, что кишит в бесприютной тесноте одесского порта, бесприютная, оборванная, голодная, словно одна из бродячих собачьих стай, копошащихся в навозных кучах городской окраины.
Посмотрите на эти отекшие, испитые лица, на эти потускневшие глаза, то с равнодушным бесстыдством, то с какою-то мрачною враждебностью оглядывающие вас. Непривычному человеку чудится, что это прогоняют мимо толпу преступников, работающих на галерах, а не свободный рабочий пролетариат, ищущий выгодного заработка в большом торговом порту.
И непривычный человек, по правде сказать, мало чуть ошибается: нынче работник – завтра преступник, а еще чаще: вчера – преступник, нынче – работник…
Во всяком случае, ночью редко кто отваживается [заходить] в эти дебри, где ночуют целыми сотнями без крова и пищи серые «труженики моря».
Вот мы пробираемся и к своему пароходу.
Он высится своим острогрудым железным корпусом, сверху весь черный и лоснящийся как черепаха, обнажая из воды свое красное брюхо, среди целой стаи таких же черных и красных водяных чудовищ, что приплыли сюда со всего света и усаживаются теперь в гавани, пыхтя, гремя, извиваясь, высматривая себе удобного местечка…
Но глаз мой любуется не трубами пароходов, не живописным лесом мачт, охватывающим весь берег…
Я пристыл взглядом к характерной фигуре греческого шкипера, который важно стоит на палубе своего старого некрашеного кораблика с залатанными парусами и снимается теперь с якоря… Художник не расстался бы ни за какие сокровища с этою коренастою, плечистою фигурою в мохнатой байковой куртке, на коротких, негнущихся тумбах вместо ног, вывернутых внутрь, с этим туго налитым салом рябым лицом ястреба на толстейшей короткой шее, обмотанной в несколько раз теплым гарусным шарфом, несмотря на жар дня…
Он заложил свои руки-обрубки в карманы ничем не сокрушимой куртки, видавшей виды на своем веку, и покрякивает отрывистою гортанною октавою, напоминающею жесткий клекот ворона, привычную команду единственным своим двум матросам. Сейчас видишь, что это смелая и опытная птица моря, которого не смутят ни бури, ни скалы, ни темные ночи… Обломает ему осенний шторм руль и мачты, оборвет паруса, пробьет где-нибудь острием камня его крутые деревянные ребра, а он будет себе молча и упорно биться целую длинную ночь втроем против океана, добираясь к огоньку маяка, вычерпывая ведрышком водицу, затыкая тряпочками течь… Взглянуть на него – он нынче мирный шкипер, а завтра – морской разбойник, поджидающий в какой-нибудь укромной бухточке архипелага тяжело плетущийся купеческий корабль.
Я зазевался, и вдруг не то с испугом, не то с удивлением заметил, что гранитный берег с длинными железными пакгаузами, с разинувшею рот пестрою толпою стал неслышно уходить от нас, словно это был не берег, а какой-то исполинский паром, вдруг отчаливший от нашего неподвижного борта.
Шляпы и белые платки, и крики прощанья поднимались над плавно уходившею толпою… Стало быть, пароход тронулся, стало быть, мы уходим!..
Ловко, легко и точно, как магнитная игла на своем остром гвоздике, извивался громадный пароход, прокладывая себе путь к морю мимо тесно обступавших его и двигавшихся ему навстречу кораблей и пароходов… Вот уже он миновал низкую и длинную нить каменного брекватера, охватывающую рейд, местами уже порядочно выгрызенную морем…
Пароход легонько приподняло с носа, потом с кормы, потом качнуло в сторону… Глаз невольно окинул синий простор моря, по которому уже бежали навстречу нам пока еще редкие, белые, кудрявые «барашки»…
Кое-кто из дам заторопился в каюты. «К ночи покачает!» – послышался чей-то голос снизу… Мы с женой оставались у борта, молча пристыв глазами к быстро уходившей от нас Одессе…
Перед нами рисовался теперь на огромном пространстве контур географической карты – вся ломаная линия южного берега России…
Неизмеримый родной материк теперь за нами, и впереди – целые недели водного странствования по неведомым странам, среди чужих народов. Есть что-то глубоко торжественное и вместе глубоко-трогательное в том моменте, когда отрываешь себя от всего своего, давнего, близкого, привычного, так сказать, от собственного своего тела и крови, и бросаешься в заманчивую, но беспокойную волну далекого, неведомого… Кажется, что в эту минуту озираешь самого себя с какой-то ясно-объективной высоты, как посторонний предмет, доступный наблюдению, и переполняешься такою здравою критикой самого себя, такими разумными и твердыми решениями.
Кажется, что кончилась теперь немного надоевшая предыдущая глава твоей житейской книги с ее ошибками, неудачами, несовершенствами, и вот начнется сейчас, с этого самого мгновения, новая чистая страница этой книги, гораздо более интересная, гораздо более удачная, на которой уже не будет никаких чернильных пятен, никаких досадных зачеркиваний…
И любовь к тому, что любишь, делается в эту минуту словно чище и глубже, и то, с чем враждовал, кажется достойным большей жалости, большего внимания, словно ты дожил до второго исправленного издания самого себя и готовишься насладиться этим повторением начисто избранных дел и мыслей твоих, слишком затерянных в неряшливых набросках первоначального чернового текста.
Мир, в котором ты жил, исчез, но ты все-таки живешь в своего рода мире…
Действительно, большой пароход – это целый особый мир… Он скрывает в своем железном чреве целые ярусы жилищ, переходы, лестницы, подземелья, гораздо более многочисленные и таинственные, чем любой вальтер-скоттовский замок. В глубоком нутре целый гостиный двор товаров, целые складочные магазины разного провианта. Наверху у него перепутанный лес снастей, мачты, веревки, блоки, цепи; целая маленькая флотилия шлюпок висит на его бортах, целые стада скота наполняют его палубы и трюмы. Никакой ковчег Ноя не сравнится своею вместимостью и своим удобством с этими дерзкими созданиями новейшего человеческого гения. Он просто строит себе плавучие населенные городки, которые на всех парах перебегают океаны, являясь неведомо откуда, из Австралии, из Южной Америки, от мыса Доброй Надежды, неведомо куда убегая, не зависимые от дня и ночи, от зимы и лета, от пыли и ветра, от всех обычных условий человеческой жизни на земле, быстрые и сильные, как стихия, разумные, как мыслящее существо.
И разве пароход не живое существо! В нем кипит энергия мысли, в нем дышат могучие легкие и бьется жаркое сердце, он гребет своими сильными руками и расстилает наверху свои воздушные белые крылья…
Понятно, что матрос привыкает к своему пароходу, как к живому другу, верит своею наивною душою в его радости и страдания… Когда он говорит вам, указывая на далекую точку горизонта: «это идет Владимир», «это идет Нахимов», то поймите, что в этом слове «Владимир» или «Нахимов» для него не одно только случайное название железного помещения, двигаемого мертвою силою пара, а настоящее живое имя особого живого существа, с особыми свойствами и особенной физиономией…

II. Босфор
Туманы ночи. – Ворота в рай. – Замки и виллы Босфора. – Башня Леандра. – Панорама Стамбула.
Уже одна мрачная ночь и два суровых однообразных дня пролетели над нами, а наш «Цесаревич» все еще несется вперед и вперед по незримой геометрически прямой линии, словно по рельсам железной дороги, распустив пары, смело взрезая железной грудью своей пучины «Негостеприимного Понта», которые угрюмо плещутся в своей громадной круглой чаше, и этою чуть слышною качкою давно уже угнали в каюты непривычных пассажиров…
Туманы и туманы сдвигаются отовсюду вокруг нас.
Мы разом тонем во мраке вечера и во мраке туманов… кажется, будто какой-то злой дух, оберегающий вход в райские сени юга, хочет застращать нас этим седым лохматым маревом, пока мы еще не выбрались из мрачных пустынь севера. Капитан и все офицеры его давно наверху, хотя теперь бессильны их подзорные трубки, зеленые и красные огни подымаемых ими фонарей. Через каждые пять минут раздается резкий предупредительный свист, пронизывающий пустынную мглу ночи, словно зловещий набат пожара… Однако ни одного корабля, даже ни одной птицы не попадается нам навстречу. Сквозь беспокойный сон сердце инстинктивно считает эти частые тревожные взвизгивания парохода, кричащего в испуге, будто живой человек, среди безотрадного мрака ночи, и ждешь с малодушным замиранием, что вот-вот пароход вздрогнет от внезапного удара, и черные хляби хлынут снизу в его рассевшуюся утробу… И засыпаешь глубоко, как мертвый, в этих смутных ожиданиях опасности, закачиваемый волною, убаюкиваемый свистками сигналов… И вдруг чувствуешь сквозь сон, что стихли свистки, улеглась качка, что ты спишь покойно и недвижимо, как на кровати собственной спальни… И вот опять будто бы двигаешься, хотя уже без качки и без свистков.
– Вставать пора! Вошли в Босфор! – раздается за дверью каюты осторожный голос.
Туманы, качка, суровое и долгое однообразие черноморской пустыни совсем выбили из моей головы память о Босфоре. Торопливо набрасываю на себя платье, бужу на лету жену и бегу наверх.
Взбежал, огляделся, не понимаю со сна, что такое, где мы, где я?
Да и как понять, хотя бы и не со сна!..
Сон был здесь, наверху, вокруг плавно бежавшего парохода, а не там, в глубине полутемной каюты…
Невероятный, волшебный сон стоял кругом, охватывая меня совсем с головою, как прозрачная пучина тихого моря.
Чья-то чародейская рука смела куда-то далеко прочь, в туманы прошлого, весь тот скудный и скучный мир, который охватывал нас до сих пор, и перенесла нас, словно на крыльях птицы, в теплые и яркие горизонты рая.
Ласкающими струями плыл на нас и нежно дышал нам в лицо влажный воздух юга, полный солнца и аромата цветов, и грудь радостно захлебывалась в этой не изведанной еще ею бодрящей волне…
А впереди, по сторонам, направо и налево, – грезы сновидения… Фантастические замки, романтические башни, идиллические городки и виллы по чудным зеленым холмам, по декоративным обрывам скал, на фоне темных рощ, над голубою скатертью вод, бегущих, будто широкая речка, из одного моря в другое, огибая скалистые мыски, извиваясь в тенистые заливчики.
И грезы эти строит перед нами волшебник – солнце, этот бог-художник, к старому царству которого мы теперь приближаемся…
Утро только что загорается, прогоняя, как стадо проснувшихся овец, клубящиеся лиловые туманы с холмов и заливов, на которых они почивали… Первые лучи солнца, пробившись горячими потоками сквозь рыхлые лохмотья облаков, с чудной капризностью обливают своим розовым огнем, как расплавленным золотом, ближние выступы первого плана, рассыпают яркий дождь своих искр по мягкой зыби пролива, ударяют, как метко пущенною стрелою, Бог знает в какую даль, и там вдруг вырисовывают, среди синевы тумана, отчетливо и восхитительно, будто на стекле камеры-обскуры, какой-нибудь живописный мысок, краснеющий среди голубых вод, с белою башенькой своего маяка и беленькими домиками чуть видной деревеньки…

Вид Стамбула со стороны моря
Но раньше всех этих миловидных местечек и мирных садиков, еще от «Каваков», где пароходы обязаны остановиться и «взять практику», то есть свободный пропуск, начинают хмуриться своими мшистыми средневековыми бойницами когда-то грозные замки, замыкающие Босфор… Они торчат высоко на утесах, живописные, как декорация романтической оперы, переглядываясь с берега на берег через голубую стремнину вод черными дырами своих опустевших амбразур. На всяком выдающемся мыску, при всяком заметном изгибе русла стоят сторожевою цепью, попарно, друг против друга, эти неподвижные каменные часовые старого Царьгорода, сначала Анадолу Кавагы и Румели Кавагы, в конце еще более эффектный Румелихисар, спускающийся своими стенами и башнями к самому лону вод, и его дружка – противоположного азиатского берега, Анадолухисар.
Румелихисар – целая крепость очень внушительного вида, уцелевшая еще от завоевателя Царьграда, Магомета II. Это была первая пядь греческой земли, на которой стал своею грозною ногою грозный азиатский воитель и откуда он осилил византийские твердыни…

Крепость Румелихисар на старом рисунке
Сами же византийцы своими руками принуждены были сооружать этот неприступный замок, и мученические кости их, их пот и кровь, смешались с камнями этой кровавой постройки…
Впрочем, и сам дикий вождь османов со своими пашами, беями и улемами не гнушался священной рукою падишаха копать рвы Румелихисара и выносить из них землю.
После покорения Византии Румелихисар обратился в государственную тюрьму, в тот пресловутый для христиан «Замок Забвения», которого имя так долго наводило ужас на несчастных «гяуров», покоренных мечом правоверных.
Магомет II недаром избрал Румелихисар местом своей переправы на европейский берег. Ни один из завоевателей древности, переходивших через Босфор из одной части света в другую, не миновал этого удобного уголка. Еще Дарий Персидский, отправляясь в поход на скифов, перевел здесь свое семисоттысячное полчище, своих слонов и верблюдов по исполинскому пятиверстному мосту, построенному Мандроклесом, хитрым самосским искусником. Здесь переправлялись в Европу орды разных варваров, здесь же впоследствии и крестоносцы переправлялись из Европы в Азию.
Пятибашенный Анадолухисар – старший брат своего европейского близнеца. Он построен еще Баязидом Ильдеримом – «громом войны», как первая отдаленная угроза тогда еще могучей Византии. Император Юстиниан, великий стеностроитель, огородивший свою беспредельную империю беспредельными стенами даже по диким горам Крыма и Кавказа, думал, кроме того, оградить свою роскошную столицу крылами архистратига сил небесных. Четыре великолепных храма воздвигнуты были им на берегах Босфора: два – на азиатской, два – на европейской стороне, во имя Михаила-архангела, покровителя Царьграда, но и эти духовные твердыни не защитили от предстоявшей гибели дорогого ему города. Грозные бойницы Анадолухисара построены были оттоманскими завоевателями именно из камней разрушенного Юстинианова храма во имя свят. архистратига, и громадная серединная башня этого замка, до сих пор сохранившая свое зловещее прозвище «Черной башни» (Кара-куле), поглотила в своих немых подземельях столько же христианской крови, сколько и мрачный сосед его на европейском берегу…
Но теперь эти громоздкие средневековые твердыни так же беспомощны и жалки, как был бы жалок и беспомощен рыцарь-крестоносец в своей железной одежде, с своим пудовым копьем, на поле современной битвы, где мальчишки-рекруты, набранные каких-нибудь два года назад, спокойно расстреливают из своих земляных нор богатырей и героев, обдавая их за три версты тучами невидимых пуль.
Теперь гораздо беспокойнее озирается иноземный корабль на те низенькие, неказистые земляные насыпи, приодетые, как волк в овечью шкуру, в мирную зелень газона, что прилегли к самому лицу воды у подножия мало страшных теперь утесов, увенчанных башнями.
В чуть заметные вырезки зеленого газона глядят чуть заметные черные кружки, словно злые глаза молча притаившегося в своей норе страшного зверя…
Буюкдере – первый большой залив Босфора у европейского берега… Это место сохранило в себе до сих пор следы пребывания крестоносцев; семь маститых, сросшихся вместе платанов, которые турки называют теперь «семь братьев» и под которыми каждый вечер собираются для гулянья обитатели Буюкдере, – только уцелевшие остатки знаменитых «сорока платанов Готфрида», под которыми восемь веков тому назад был разбит, по народному преданию, лагерь первых «божьих воинов». Местность эта прозывалась в древности «Ключи Понта», а теперь, в виде ли соблазнительного исторического пророчества, или только в виде исторического воспоминания, вызывающего горький вздох, называются у турок «Баб-эль-Москов» – «Ворота русских». Оглянешься на берега и поневоле уверуешь в это название, несомненно, льстящее русскому самолюбию…
Направо весь берег в глубине залива действительно русский: русское правительство, еще при Екатерине II, купило у одного английского барина все это великолепное и обширное место и устроило там летнюю резиденцию для нашего посольства. У подножия чудного горного парка, на темном фоне кипарисов и чинар, кое-где обнажающих живописные дорожки, мостики и павильоны, возвышается у самого берега моря, на просторном зеленом дворе, как истинная барская усадьба, красивый летний дворец нашего посольства, игравший, бывало, такую первенствующую роль в советах Оттоманской Порты, когда хозяевами этого посольства бывали люди цельного русского чувства и цельного русского характера…
На азиатском берегу – другой след русской силы. В тенистой роще Ункяр Искелеси, укрывающей на берегу древнего Нимфея летние киоски султанов, а когда-то укрывавшей роскошные летние дворцы византийских императоров, стоит до сих пор обломок гранитной пирамиды, покрытый узорчатыми золотыми строками турецкой надписи…
На нем есть и одна короткая русская строка: «25 июня 1833 года».
На этом месте стоял наш отряд Муравьева, посланный спасать столицу оттоманов от восставшего турецкого вассала, Мухаммеда-Али-паши Египетского; победоносный Ибрагим-паша, сын Мухаммеда, вынужден был остановить свою армию ввиду русского отряда и не двинулся дальше Вруссы. Оттоманская Порта была, таким образом, спасена штыками русских…
Событие, которое мало кто помнит и которое принесло России так же мало пользы, как и неразумно великодушное спасение в 1849 году коварной Австрии от победоносных войск Гёргея, Дембинского и Вема…

Крепость Анадолухисар на почтовой открытке
Дом австрийского посольства сбоку нашего, но далеко не имеет того внушительного вида, который делает дом русского посольства естественным центром и господствующим пунктом всего Буюкдере. За Буюкдере оба берега Босфора обращаются в сплошной город дач и садов… Тут все летние резиденции посольств германского, английского, французского.
Суровый готический замок английского посольства, охваченный густым парком, и сейчас же за ним совсем казенный, безвкусный дом французского посольства приютились у подножия гористого мыса Черешен (Кереч-бурну), на самом берегу моря. За ними уже начинается Терапия, славившаяся издревле своею целебною местностью, давшей ей имя, издревле застроенная монастырями и дворцами богатых византийцев…
Пароход двигается словно по оживленной улице самого красивого и самого цветущего города в мире. Никакая прогулка по узким стоячим каналам Венеции, в тесноте ее замшившихся мраморных палаццо, не может сравниться с этим игривым бегом парохода по вольному простору морского пролива, застроенного по обоим своим живописным берегам, по всем лесистым холмам, скалистым мыскам и уютным заливчикам своим, на протяжении каких-нибудь 12–15 верст, сплошными городками хорошеньких дач, великолепных дворцов, тенистых парков. Мы несемся с какою-то удалой и радостной быстротой, словно по бесконечной картинной галерее живых пейзажей, мимо всех этих Бебеки, Ортакёй, Бешик-Ташей, и не знаешь уже, куда оглядываться, чем наслаждаться…
В Бешик-Таше целое гнездо султанских дворцов, павильонов, мечетей и парков. Наверху этого крутого холма, густо убранного зеленью садов, прячется труднодоступный Ильдыз-Киоск, любимая резиденция нынешнего султана; внизу у самого моря, великолепная мраморная тюрьма Чараганского дворца, окруженная со всех сторон часовыми и караульными… Там томится мнимобезумный султан Мурад, в ближайшем соседстве со своим восторжествовавшим соперником, который сидит высоко над ним в своем изящном дворце, не спуская с него глаз, как неусыпный тюремщик в своей сторожевой башне… После безжалостной казни ножницами, погубившей Абдул-Азиза, плен в мраморной клетке, над голубыми струями Босфора, под сенью чудного парка, еще слишком милостив для неудачного похитителя трона оттоманского…
Несколько окон Чараганского дворца, выходящих на воду, были открыты при проходе нашего корабля, и низверженный султан, очевидно, прохлаждался под ними с кем-то из своих близких.
От Чарагана до Долмабахче расстояние очень близкое. Долмабахче, т. е. «Насыпной сад» – самый официальный и самый роскошный из дворцов султана. Это громадный беломраморный лабиринт в 300 комнат, почти в самых волнах моря, построенный еще при Абдул-Меджиде архитектором Вальяном. Золотые решетки и золотая отделка его эффектно вырезаются на сверкающем фоне белых мраморов, как раз над голубым лоном Босфора… А сзади эти белые мраморы и это золото вырезаются в свою очередь на зелени сада, у подножия холма, увенчанного огромными корпусами кавалерийских казарм и военно-медицинской академии… Это уже последнее загородное местечко, потому что сейчас за Долмабахче начинаются предместья Константинополя – Фундукли и за ним Пера с Галатой…

Дворец Долмабахче
А на той стороне пролива уже стелется, между тем, по всем уступам и скатам крутого берега азиатская половина Стамбула – Скутари, древний эллинский Хризополь, «Город золота», громадный сам по себе город, с целою сотнею тысяч жителей, подчиненный особому от Стамбула военному губернатору.
Это не только последний громадный базар старой Азии, к которому, как к центру, причаливают все торговые караваны, направляющиеся в Европу, но и последний поворотный пункт старой языческой истории. На полях древнего Хризополя Константин сокрушил своего противника Лициния и положил тем начало единой христианской империи и столице ее, городу Константина.
Под скатами скутарийского берега, на незримом островке-камушке вырезается среди ярко-голубого моря ярко освещенная утренним солнцем белая башенка… Мы сразу отгадали в ней башню Леандра, или, вернее, башню Девы, Кыз-Кулеси, как ее называют турки… У ног ее кончается Босфор, а за нею уже стелются широкие воды Пропонтиды…
Не знаю, действительно ли это та самая башня, где жила Геро поэтов? Греческие легенды говорят о Геллеспонте, об Абидосе…
Но интерес в самом предании, а не в историческом или скептическом расследовании его.
Геро была юная весталка, но жрица не Весты, а Венеры – целомудренной… Уверяют, будто было когда-то счастливое время, когда этот титул Venus pudica, Venus decens по праву принадлежал царице любви…
На берегу Геллеспонта, посреди неприступных стен города Сестоса, высился знаменитый храм, посвященный «матери любви». Ежегодно весною толпы юношей и дев, отвергнутых любовников и покинутых жертв любви стекались сюда праздновать праздник богине Афродите и молить ее милостей… Пришел и молодой красавец Леандр из Абидоса, поднести царице юности сосуд с благовониями и гнездо горлинок, посвященных ей птиц любви…
Поднимает глаза и видит у алтаря живую Афродиту, целомудренную жрицу ее, Геро…
Леандр прячется в темных сводах храма и, когда удаляется толпа, бросается на колени перед найденной им богиней… Но Геро недоступна. Геро стережет верная рабыня отца, которая после жертвоприношения сейчас же увозит ее в пустынную башню на остров… И вдруг ночью, среди рева волн, Геро в стенах своей башни слышит крик, взывающий о помощи… Рабыня вводит к ней спасенного из волн красавца-героя. Боги Геро требуют гостеприимства к страннику, ухода за утопающим… Каждую ночь повторяется тот же крик, та же сладкая встреча. Жрица богини любви имеет священную силу соединять любящих. Они обвенчаны здесь, в этой пустынной башне, среди плеска волн. Каждую ночь фонарь на вершине башни указывает удалому юноше зыбкий путь к ожидающему его счастью. Но вот наступает зима. Волны Босфора стали неукротимы. Геро умоляет своего друга подождать до весны, не доверять себя пучинам ночи… С горем уступает Леандр и в немом страдании томится на утесе противоположного берега…



