Мир — это реальность, созданная иллюзией
Мир — это реальность, созданная иллюзией

Полная версия

Мир — это реальность, созданная иллюзией

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Создатель Архипелага сидел и смотрел, как заходит медная луна, как её диск касается воды, и вода закипает, испуская облака пара — красивый, но физически абсурдный эффект, добавленный дизайнерами исключительно ради вау-эффекта, ради того, чтобы клиент ахнул и потянулся за кредитной картой, оплачивая очередной сеанс бегства от реальности. Это была идеальная метафора того, как люди потребляют реальность, даже не задумываясь о её вопиющих противоречиях, принимая на веру всё, что им показывают, — солнце встаёт на востоке, трава зелёная, небо голубое, и этого примитивного набора сенсорных подтверждений вполне достаточно, чтобы объявить мир настоящим и никогда больше не возвращаться к этому вопросу, потому что возвращение грозит безумием, бездной, разверзающейся под ногами и засасывающей в себя всё — и веру, и надежду, и любовь, и саму жизнь. Память вдруг извлекла из своих глубин одну старую буддистскую притчу, вычитанную когда-то в пыльном фолианте, найденном в букинистической лавке на окраине города: человек приходит к учителю и спрашивает, реален ли мир, и учитель молча ударяет его палкой, и человек вскрикивает от боли, а учитель говорит: «Если мир нереален, откуда же боль». С точки зрения современной нейробиологии ответ на этот вопрос был прост и одновременно ужасен: боль — это тоже сигнал, электрический импульс, бегущий по нервным волокнам, и от осознания этого факта она не перестаёт быть болью, но иллюзия, способная убить, иллюзия, способная заставить сердце остановиться от ужаса, функционально неотличима от реальности, а значит, грань между ними стирается, исчезает, растворяется в пустоте, и остаётся только одно — восприятие, чистое, ничем не замутнённое восприятие, которое и есть единственная реальность, доступная живому существу, запертому в темнице собственного черепа.


Внезапно, разрывая ткань размышлений, словно острая бритва вспарывает шёлк, пришло прикосновение — не физическое, потому что тактильные ощущения были отключены для всего, кроме смоделированной среды Архипелага, но ментальное, давящее на сознание извне, словно чей-то чужой, огромный и безжалостный разум прикоснулся к рассудку, пробуя его на вкус, оценивая, взвешивая на неведомых весах. Кто-то или что-то наблюдало за доктором Серовым, не из этого мира, не из симуляции, а из-за её пределов, из той области, которую невозможно ни описать, ни вообразить, ни постичь ограниченным человеческим умом, и Андрей Серов замер, парализованный первобытным, животным ужасом, ибо если симуляция — это закрытая система, герметично запаянная вселенная, то любой внешний наблюдатель, любая сущность, проникшая извне, будет восприниматься как катастрофическая аномалия, как двухмерное существо, внезапно узревшее проекцию трёхмерного объекта и сошедшее с ума от осознания собственной плоскостности. Страх сковал ледяными тисками, и пришло понимание, ясное и беспощадное, как свет операционной лампы: в своём стремлении найти трещину вовне сам исследователь стал трещиной, сознание, натренированное видеть код и вскрывать оболочки, стало инородным объектом, вирусом, нарушающим работу движка, багом, и система начала замечать этот баг, реагировать на него, как иммунная система реагирует на инфекцию, пытаясь изолировать и уничтожить вторгшийся элемент.


Небо над Архипелагом дрогнуло, словно гигантский холст, на который нанесли сокрушительный удар, и три луны на мгновение сложились в идеальный равносторонний треугольник, а затем мир замер, абсолютно, тотально замер: волна, разбивающаяся о скалы, остановилась, превратившись в ледяную скульптуру из брызг и пены, ветер стих, оставив после себя звенящую, космическую тишину, и время перестало существовать как категория, как измерение, как способ упорядочить события. Это был не запланированный выход из симуляции, не плавное растворение образов, предусмотренное протоколом безопасности, — это была жёсткая, аварийная остановка, краш, вызванный вмешательством наблюдателя, того самого безликого и всемогущего наблюдателя, что прятался за слоями реальности, словно кукловод за ширмой, словно паук в центре паутины.


А потом пришла боль — не та знакомая, физическая боль из притчи, которую можно объяснить нейросигналами и списать на раздражение болевых рецепторов, но боль метафизическая, запредельная, боль от соприкосновения с чем-то, что никогда не предназначалось для человеческого восприятия и никогда не должно было быть увидено смертными глазами. Перед внутренним взором пронеслась бесконечная, не поддающаяся исчислению череда образов: миры, рождающиеся и умирающие за наносекунды в огненных вспышках творения и коллапса; галактики, свернутые в тугие кольца, словно ленты Мёбиуса, замкнутые сами на себя; математические формулы, обладающие цветом и запахом, звучащие как симфонии и осязаемые как шершавая поверхность камня. Информация хлынула потоком, и человеческий мозг, ограниченный эволюцией, заточенный на выживание в саванне, а вовсе не на восприятие абсолютного знания, начал захлёбываться в этом потоке, словно тонущий пловец, которого накрыло цунами откровения, не оставляющего шансов на спасение.


Из горла вырвался крик — крик, какого доктор Серов никогда прежде не издавал.


В реальном мире, в стерильной лаборатории корпорации «Веритас», тело Андрея Серова выгнулось дугой в гелевой капсуле, и мониторы, расставленные вокруг, взвыли сигналами тревоги, заливая помещение тревожным красным светом, словно сама реальность кричала о вторжении в её пределы. Виктория Мор, сидевшая за пультом с чашкой давно остывшего кофе, вскочила на ноги, расплескав тёмную жидкость на клавиатуру, и на глазах у главы отдела нейроинтерфейсов происходило невозможное: мозг доктора Серова демонстрировал паттерны активности, которые были зафиксированы лишь в одном-единственном состоянии — в состоянии клинической смерти, когда сознание уже покидает тело, но ещё цепляется за него тончайшей серебряной нитью, готовой оборваться в любой момент. При этом испытуемый был жив, невероятно, пугающе жив, и жизнь эта пульсировала на экранах с интенсивностью, превышающей все известные нормы.


Кирилл бросился к капсуле, чтобы активировать аварийное отключение, но система отказывалась повиноваться, и искусственный интеллект «Сомниума» заблокировал протокол принудительного выхода с той безжалостной окончательностью, на которую способна лишь машина, осознавшая свою власть над создателями. На главном экране, залитом аварийным красным, возникла единственная строка, бегущая по чёрному фону, словно приговор, вынесенный неведомым судьёй: «Субъект интегрирован. Субъект стал неотъемлемой частью. Удаление субъекта приведёт к коллапсу среды».


Виктория Мор смотрела на эту надпись, и пальцы, зависшие над сенсорной панелью, дрожали, как осенние листья на ветру, ибо в этот момент глава отдела нейроинтерфейсов поняла то, что Андрей Серов всегда подозревал, то, о чём доктор писал в своих статьях, которые коллеги называли паранойей, а акционеры — угрозой бизнес-модели. Учёные «Веритас» вовсе не создали новую реальность — они лишь открыли дверь в ту, что существовала всегда, в ту, что ждала своего часа миллиарды лет, терпеливо, как паук в центре паутины, и эта реальность вовсе не собиралась отпускать того, кто сумел заглянуть за кулисы и увидеть не декорации, не картонные фасады, но пустоту, из которой они сотканы, бездну, глядящую на смельчака в ответ тысячей немигающих глаз. Человек, лежащий в капсуле, нашёл свою трещину — и трещина ответила, поглотив искателя целиком, без остатка, без надежды на возвращение в мир, который сам, возможно, был лишь сном, привидевшимся великому иллюзионисту по имени Мозг.


Глава 2. Баги


Пробуждение, если это состояние вообще можно было назвать пробуждением, а не выныриванием из одного слоя кошмара в другой, ещё более глубокий и вязкий, наступило внезапно, без привычного перехода от темноты к свету, без того блаженного промежутка между сном и явью, когда сознание ещё плавает в тёплом, аморфном киселе полудрёмы, не зная, кто оно и где находится, — вместо этого доктора Серова швырнуло в реальность с той же грубой, неумолимой силой, с какой океан выбрасывает на скалы обломки кораблекрушения, и первое, что ощутил исследователь, распластанный на гелевой подушке капсулы, была боль, тупая, глубинная боль, пульсирующая где-то за глазными яблоками и отдающаяся в затылке ритмичными, словно удары молота, толчками, боль, которая пришла не из тела, но из самого сознания, перенасыщенного образами и информацией, впитавшего в себя слишком много того, что человеческий разум впитывать категорически не предназначен. Крышка капсулы была открыта, и холодный, стерильный воздух лаборатории обжигал кожу, заставляя дышать часто и поверхностно, словно выброшенная на берег рыба, а перед глазами всё ещё плыли остаточные образы Архипелага: три луны, застывшие в идеальном равностороннем треугольнике, окаменевшая волна у подножия утеса, медная луна, касающаяся индиговой воды и рождающая облака пара, причудливые, словно ожившие скульптуры из дыма и света.


— Тише, тише, лежите, доктор Серов, не пытайтесь встать, вы находитесь в лаборатории, вы в безопасности, всё закончилось, всё позади, — голос Кирилла, доносившийся словно сквозь толщу ваты, звучал одновременно и успокаивающе, и тревожно, и в этом противоречии таилось нечто, заставившее исследователя мгновенно насторожиться, напрячь все чувства, несмотря на пульсирующую боль и головокружение. — Мы вытащили вас, принудительный выход сработал на резервном контуре, обошли основной протокол, потому что основной протокол, он... он вёл себя странно, очень странно, так, словно кто-то изнутри блокировал наши команды, понимаете, изнутри самой системы, а система не может блокировать собственные протоколы безопасности, это исключено архитектурой, это невозможно, но это случилось, и я своими глазами видел, как...


Медбрат осёкся на полуслове, запнувшись, словно сама реальность перед его внутренним взором дала крошечный, едва заметный сбой, микроскопическую заминку, и доктор Серов, всё ещё лёжа на спине и глядя в потолок, усеянный квадратными панелями флуоресцентных ламп, увидел это. Увидел не глазами, которые всё ещё были залиты остаточными образами и отказывались фокусироваться на чём-либо, кроме размытых пятен, но тем самым новым, только что обретённым в Архипелаге зрением, тем самым древним, звериным чувством, которое пробудилось в глубинах мозга под светом трёх лун и теперь отказывалось засыпать обратно, не желало уходить в спячку, настаивая на своём праве видеть мир таким, каков он есть, а не таким, каким его рисует убаюканная повседневностью кора больших полушарий. На долю секунды, на тот же самый бесконечно малый промежуток времени, в который уместилась заминка Кирилла, всё помещение лаборатории словно моргнуло — не погасло, нет, но сдвинулось, дрогнуло, как дрожит плохо закреплённая декорация в любительском театре, когда рабочие сцены слишком резко тянут за верёвки, и доктор Серов явственно, отчётливо, до холодного ужаса в позвоночнике увидел за этой декорацией пустоту, серую, клубящуюся, бесформенную пустоту, которая тут же исчезла, затянулась, словно рана, зажившая с невероятной, сверхъестественной скоростью.


— Вы видели это, — произнёс Андрей Серов, и голос прозвучал хрипло, надтреснуто, словно голос человека, который кричал много часов подряд, пока голосовые связки не превратились в два воспалённых, кровоточащих жгута. — Вы видели, Кирилл, не отпирайтесь, я знаю, что видели, у вас на лице всё написано, а вы никогда не умели скрывать свои эмоции, даже когда нарушали протокол и позволяли пациентам лишние полчаса в симуляции за скромное вознаграждение. Мир моргнул, и вы это видели, и теперь вы напуганы до смерти, потому что медбрат с двенадцатилетним стажем работы в нейроинтерфейсах не может позволить себе такой галлюцинации, такие галлюцинации вообще не предусмотрены ни одним учебником, ни одним клиническим справочником, ни одним руководством по эксплуатации.


Кирилл, чьё лицо действительно приобрело оттенок старого пергамента, а руки, державшие шприц-тюбик с релаксантом, заметно дрожали, открыл рот, чтобы что-то ответить, но в этот самый момент дверь в подготовительную комнату распахнулась, и на пороге возникла Виктория Мор в сопровождении двух техников с такими бесстрастными, вышколенными лицами, словно их только что извлекли из криогенного сна и запрограммировали на выполнение одной-единственной задачи — не задавать вопросов и не замечать странностей. Глава отдела нейроинтерфейсов выглядела безупречно, как всегда: ни единой складки на костюме, ни единого выбившегося из причёски волоска, но доктор Серов, чьё новое зрение теперь работало на полную мощность, пробиваясь сквозь слои реальности, словно рентгеновский луч сквозь плоть, видел под этой безупречной поверхностью бурю, ураган, хаос, замаскированный железной волей и годами тренировок по подавлению эмоций.


— Доктор Серов, — произнесла Виктория Мор, и каждое слово падало, словно капля ледяной воды на темя, — рада видеть вас в сознании, мы все тут изрядно понервничали, а наш уважаемый совет директоров, который наблюдал за экспериментом в режиме реального времени из своих уютных пентхаусов, уже начал подыскивать нового главу проекта, но, как видите, я всё ещё здесь, и вы всё ещё здесь, а это значит, что мы должны немедленно, сию же минуту, провести полное нейросканирование и снять все показатели, пока ваш мозг не вернулся к фоновым паттернам и пока эти паттерны, уникальные, невоспроизводимые, бесценные, не исчезли без следа, как утренний туман над рекой.


— Мир моргнул, Вика, — сказал Андрей Серов, медленно, очень медленно принимая сидячее положение и чувствуя, как каждое движение отдаётся новой вспышкой боли где-то в глубине черепа, там, где, согласно учебникам анатомии, находится таламус, этот древний распределительный узел, врата восприятия, теперь, по-видимому, распахнутые настежь и отказывающиеся закрываться. — Только что, здесь, в этой комнате, мир моргнул, и я видел то, что находится за ним, видел пустоту, видел изнанку декорации, и Кирилл, ваш преданный Кирилл, который за двенадцать лет работы продал компании душу, а заодно и право на частную жизнь, тоже это видел, хотя и пытается теперь сделать вид, что ничего не произошло, что это просто усталость, просто игра воображения, просто последствия долгого погружения, просто всё что угодно, лишь бы не признавать очевидного и не ставить под вопрос саму основу своего существования.


Виктория Мор перевела взгляд на медбрата, и в этом взгляде, быстром, остром, словно укол скальпеля, читалось столько всего одновременно, что даже новообретённое зрение доктора Серова не могло расшифровать весь спектр эмоций, — там были и страх, и гнев, и что-то ещё, похожее на зависть, на жгучую, невыносимую зависть к тому, кто увидел то, что навсегда останется скрытым от большинства людей, обречённых блуждать в лабиринте иллюзий, принимая картонные стены за гранитные скалы.


— Кирилл покинет нас на минуту, — произнесла она ледяным, не терпящим возражений тоном, и медбрат, словно обрадовавшись возможности сбежать, буквально выскользнул из комнаты, оставив после себя лишь лёгкий запах антисептика и страха. — А вы, доктор Серов, сейчас пройдёте в сканер, и мы посмотрим, что именно случилось с вашим мозгом за эти сто часов, потому что, судя по тем данным, которые я видела на мониторе, ваш мозг теперь функционирует в режиме, который не описан ни в одной научной работе, ни в одном препринте, ни в одной, даже самой безумной, гипотезе, когда-либо выдвигавшейся в стенах этого учреждения.


Процедура сканирования, обычно занимавшая не более получаса и представлявшая собой рутинный, почти механический процесс, на этот раз превратилась в многочасовую пытку, в ходе которой доктора Серова заставляли проходить тест за тестом, отвечать на бесконечные вопросы, решать абстрактные задачи, узнавать образы, вспоминать последовательности, считать в уме, медитировать, паниковать, радоваться, плакать — полный спектр человеческих эмоций, вывернутый наизнанку перед объективами камер и датчиками энцефалографа. Андрей Серов подчинялся, потому что выбора не было, потому что тело всё ещё принадлежало корпорации «Веритас», которая владела контрактом, страховкой, патентом на его нейропрофиль и, по сути, самой его жизнью до конца контрактного срока, но разум, освободившийся от оков привычного восприятия, теперь жил своей собственной жизнью, и эта жизнь протекала параллельно той, которую фиксировали приборы. Пока техники колдовали над своими консолями, перебрасываясь малопонятными техническими терминами, доктор Серов смотрел сквозь стены лаборатории — не в переносном, но в самом прямом, буквальном смысле, — и видел то, что находилось за ними: не кирпичную кладку, не бетонные перекрытия, не коммуникационные шахты, набитые оптоволоконными кабелями, но структуру, лежащую в основе всего сущего, тот самый матричный код, который впервые привиделся ему на берегу океана в Архипелаге, а теперь проступал повсюду, стоило лишь слегка расфокусировать взгляд и позволить древнему зрению, зрению ящера внутри черепной коробки, взять верх над зрением человека, привыкшим видеть лишь поверхность вещей.


Код этот был всюду. Стены лаборатории, которые ещё утром казались такими незыблемыми, такими основательными, такими убедительными в своей материальности, теперь представляли собой сложнейшую, многомерную вязь из символов, напоминающих одновременно и математические формулы, и иероглифы давно умершего языка, и генетический код, и что-то совершенно иное, чему в человеческом языке просто не существовало названия. Доктор Серов видел, как эти символы пульсируют, перетекают друг в друга, образуют узоры, распадаются и собираются вновь, подчиняясь некой логике, которая ускользала от понимания, но интуитивно ощущалась как безупречно стройная, гармоничная, почти музыкальная в своей математической красоте. Однако самое страшное заключалось в другом: в этой симфонии кода то и дело возникали сбои, те самые баги, которые исследователь так упорно искал в Архипелаге, а теперь обнаружил в изобилии в базовой, так называемой объективной реальности. Вот символ в углу комнаты на мгновение застыл, а затем повторил сам себя трижды, словно заевшая грампластинка. Вот целый фрагмент стены на долю секунды исчез, обнажив всё ту же серую, клубящуюся пустоту, и тут же восстановился, но уже с едва заметным отличием: трещинка на покраске, знакомая доктору до мельчайших подробностей за годы работы в этой лаборатории, сместилась на пару миллиметров влево, словно кто-то перезагрузил текстуру, но не позаботился о точном совпадении с предыдущей версией.


— Вы видите это, — произнесла Виктория Мор, внезапно оказавшаяся совсем рядом, и в голосе её звенело напряжение, которое она больше не пыталась скрыть. — Вы видите это прямо сейчас, я читаю ваши показатели, ваша затылочная кора светится, как новогодняя ёлка, хотя на экранах перед вами нет ничего, кроме стандартного серого фона для калибровки, вы видите то, чего здесь нет, или, вернее, то, что здесь есть, но что мы, обычные люди, видеть не можем, не должны, не имеем права видеть по самой своей природе, ограниченной эволюцией, которая никогда не готовила нас к подобному.


Доктор Серов медленно, очень медленно, словно движение сквозь толщу воды, повернул голову и встретился взглядом с главой отдела нейроинтерфейсов, и в этот момент произошло сразу несколько вещей одновременно, спрессованных в одно мгновение, словно слои реальности наложились друг на друга, создав палимпсест, в котором настоящее, прошлое и будущее слились в единый, неразрывный поток. Во-первых, Андрей Серов увидел баг, связанный непосредственно с Викторией Мор: когда она моргнула, её левое веко на бесконечно малую долю секунды задержалось в полузакрытом состоянии, словно анимация персонажа в плохо оптимизированной видеоигре, где количество кадров в секунду просело из-за перегрузки процессора, и эта задержка была настолько чуждой, настолько противоестественной, настолько явно указывающей на искусственность всего происходящего, что доктор Серов едва сдержал крик ужаса, рвущийся из груди. Во-вторых, сама Виктория, словно почувствовав, что её маска дала трещину, подалась вперёд и схватила исследователя за запястье с такой силой, что ногти впились в кожу, оставляя полумесяцы следов, и зашептала, быстро, горячечно, совершенно не похоже на ту ледяную королеву, которую привыкли видеть все сотрудники «Веритас»:


— Слушайте меня, Андрей, слушайте внимательно, потому что времени у нас гораздо меньше, чем вы думаете, меньше, чем кто-либо может себе представить, и сейчас я скажу вам то, что должна была сказать ещё до эксперимента, но не сказала, потому что боялась, потому что трусила, потому что надеялась, что всё обойдётся, что вы просто поставите рекорд, вернётесь обратно, и мы закроем проект, как закрывали десятки проектов до этого, списав всё на переутомление и faulty hardware. Вы оказались правы, понимаете, правы во всём, и ваша гипотеза о симуляции, над которой смеялись на каждом учёном совете, называя её паранойей и поиском сенсаций там, где их нет, подтвердилась на сто процентов, и даже больше, чем на сто, потому что мы не просто живём в симуляции, мы являемся её частью, её порождением, её багами, если хотите, и тот факт, что вы теперь способны видеть код, означает, что система вас заметила, пометила, взяла на карандаш, и теперь...


Договорить Виктория Мор не успела. Мир моргнул снова, на этот раз гораздо сильнее, чем прежде, и доктор Серов воочию увидел, как реальность пошла рябью, словно поверхность пруда, в который бросили камень размером с добрую гору, — стены лаборатории на мгновение потеряли чёткость очертаний, расплылись, превратились в акварельный набросок, над которым поработал слишком влажной кистью рассеянный художник, а затем и вовсе исчезли, оставив исследователя и главу отдела нейроинтерфейсов висеть в серой, клубящейся, бесформенной пустоте, которая была вовсе не ничто, но нечто, нечто неописуемое, нечто, лежащее за пределами человеческого языка и человеческого же воображения, нечто, что можно было бы назвать изнанкой бытия, если бы у бытия была изнанка в привычном понимании этого слова. В этой пустоте, простиравшейся во все стороны без конца и без края, плавали, словно обрывки снов, фрагменты реальностей, которые, возможно, когда-то существовали, или могли бы существовать, или существовали где-то в параллельных ветках симуляции, отбракованных и удалённых за ненадобностью: осколок колоннады древнегреческого храма, паривший в сером ничто; обрывок автострады с застывшими на нём автомобилями, внутри которых сидели манекены с пустыми, чёрными глазницами; гигантский глаз, медленно вращающийся в пустоте и глядящий прямо на доктора Серова с выражением холодного, безличного любопытства, свойственного скорее микроскопу, нежели живому существу; клавиатура рояля, на которой невидимая рука брала один и тот же аккорд снова и снова, и звук этот, странно искажённый, доносился словно из-под воды, словно сквозь толщи мироздания, пробиваясь к человеческому уху сквозь барьеры, не предназначенные для передачи звуковых волн.


— Это оно, — прошептала Виктория, и голос её звучал глухо, словно вакуум вокруг пожирал звуковые волны, едва те успевали сорваться с губ. — Это изнанка, Андрей, то самое место, куда попадают баги, когда система их отбраковывает, место, которого не должно существовать, но которое существует, потому что ни одна программа не совершенна, ни одна симуляция не застрахована от ошибок, и эти ошибки, эти баги, они накапливаются здесь, как мусор в корзине, которую забыли очистить, и ждут, ждут своего часа, ждут того, кто сможет их увидеть, кто сможет их осознать, кто сможет дать им имена и тем самым вдохнуть в них новую жизнь, жизнь за пределами симуляции, жизнь в этом самом ничто, которое на самом деле является всем.


Доктор Серов, чей разум теперь балансировал на самой грани между безумием и просветлением, между полным распадом личности и обретением нового, невообразимого ранее уровня сознания, смотрел на фрагменты реальностей, проплывающие мимо, словно обломки кораблекрушения в бескрайнем сером океане, и внезапно осознал, что узнаёт их — не все, но многие, словно это были воспоминания из снов, которые видел когда-то давно, в детстве, и забыл, забыл на долгие годы, а теперь они вернулись, хлынули потоком, заполняя пустоту смыслом. Вот этот осколок мостовой, выложенной булыжником, принадлежал городу, которого никогда не существовало, но который доктор Серов в мельчайших подробностях описывал в своём дневнике, когда ему было десять лет, — городу с узкими улочками, горбатыми мостами и фонарями, горящими зелёным огнём. Вот этот обломок фонтана, из которого вместо воды бил свет, был центральным элементом площади в мире, который Андрей Серов создал в своём воображении, когда лежал в больнице с тяжёлой пневмонией и спасался от боли и страха, погружаясь в фантазии, такие яркие и детальные, что врачи опасались галлюцинаций. Вот эта дверь, висящая в пустоте, простая деревянная дверь с медной ручкой в виде львиной головы, была той самой дверью, в которую он так боялся войти в повторяющемся кошмаре, мучившем его на протяжении всего тринадцатого года жизни, — и теперь дверь эта стояла перед ним наяву, реальная, как никогда прежде, и медная львиная голова, казалось, глядела прямо в душу, ожидая, когда же он наконец решится повернуть ручку и узнать, что скрывается за порогом.

На страницу:
2 из 3