
Полная версия
Демоны Истины

Марк Дентат
Демоны Истины
Пролог
— Прошу, господин! Я ни в чем не виновата… — молилась рыжеволосая девушка, пока на ее тонкую шею набрасывали веревку.
Слезы струились по бледным щекам, искаженным страхом, под гогот и грубые шутки солдат гарнизона Виллока — жестоких, ожесточенных мужчин, единственных, кто соглашался помогать Эмануэлю Верракту в его непростом деле.
— Клянусь, добрый господин! Смилуйтесь! Пощадите! Вы совершаете ошибку!.. — плакала она, извиваясь в предсмертном танце. Босые ноги едва касались шаткой колоды.
На миг в грубых сердцах солдат дрогнуло что-то человеческое.
Трое, облаченные в кольчуги и шапели, бросили нерешительные взгляды на молчаливого всадника. Тот скрывал лицо за платком-полумаской и широкополой шляпой. Ни слова, ни жеста — лишь безмолвная, суровая решимость.
Приговор обжалованию не подлежал.
Вирнан, солдат из гарнизона лорда Туралиона, без слов ударил по колоде ногой.
Девушка сорвалась вниз. Жалобный плач сменился хрипом и сдавленным треском, когда веревка натянулась. Ноги дернулись в воздухе, пытаясь нащупать землю.
Солдаты молча смотрели, как в петле застывает молодое тело. Сомнение омрачило их лица. Может, она не была ведьмой?
Но Эмануэль Верракт не позволял себе терзаний. В его деле ошибки — часть пути. Провидение до сих пор было к нему благосклонно.
Солдаты отступили. Казнь окончена. Девка висит. Красивая. Рыжая. Мертвая.
Ошибся? Может это была не искомая ведьма из Блаэра.
— Прикажешь снять? — спросил Ерл, самый молодой из солдат.
Охотник молчал. Он не выглядел потрясенным. Скорее, сосредоточенным — как будто все еще что-то выискивал в мертвом теле.
Старик Йорвас махнул рукой и, вытащив нож, направился к висельнице. Не успел подойти — застыл. Затем с криком отпрянул и рухнул на землю.
Платье девушки заколыхалось, будто от сильного ветра. Свет померк. И ясный день обратился мрачной, угрюмой серостью.
Ее тело поднялось выше — теперь вовсе не касаясь земли. А глаза… открылись. Вспыхнули ядовито-зеленым светом.
— Все вы… — пророкотал чужой голос, — все вы сгинете. Ваших детей сожрут Глубинные Псы. Ваши жены, сестры и матери понесут от демонов Пустоты…
Верракт выстрелил мгновенно.
Громкий хлопок — и зачарованная пуля с рунами разнесла голову ведьмы. Кровь и осколки костей забрызгали ствол дерева и траву под ним.
— Не ошибся, — выдохнул Верракт с облегчением, возвращая пистоль за пояс.
Вирнан и Ерл уже мчались к воротам Виллока. Один Йорвас остался стоять, как вкопанный. Бледный, с глазами, полными ужаса, он смотрел на изуродованное тело. Платье девушки было залито кровью. С кончиков пальцев капали карминовые капли. Рыжая челка, пропитанная багровым, прилипла к останкам лица.
Верракт отмерил три золотых солида и вложил их в руку старику.
— Инквизиция признательна за содействие, — бросил он на прощание и направил черного скакуна в сторону Виллока.
Не ошибся, — еще раз подумал он.
Глава первая: Охотник на ведьм
Виллок встретил охотника на ведьм затаенной тишиной. Шумный в иные дни город будто притаился, живя своей обычной, поверхностной жизнью — но с каким-то посторонним скрипом, неестественным хрустом в суставах старого дерева. Рынок гудел, лавки были открыты, мальчишки гоняли тряпичный мяч по пыльной мостовой.
Копыта вороного коня глухо отбивали ритм на булыжниках, и Эмануэль Веракт, укрытый в тень своей широкой шляпы, скользил взглядом по улицам, по лицам, по жестам. Он искал то, что не видно глазу, но слышно нутром. То, что витает между строк.
На площади, подле выцветшего позорного столба, высилась церковь. Камень ее был бел, почти как соль, но с налетом иноземного духа, чуждого здешним местам. Стройные башенки, украшенные витражами, кротко ловили свет и отражали его на серые стены соседних домов. Над входом — знак Элиона: круг, опутанный сияющими лучами, — солнце, разлитое в обетах.
Верракт остановил коня, смотрел. Долго.
Его глаза, холодные, как полированная сталь, не выражали ни ярости, ни отвращения. Лишь сосредоточенность. Церковь была не просто чуждой — она пустила корни. Это чувствовалось в строении улиц, в перекошенных взглядах прохожих, в том, как женщины с детьми спешно скрывались за дверями, когда он проезжал. Инквизитор знал: когда религия становится почвой, из нее могут вырасти только язвы.
Он оставил коня у хмурого мальчонки-конюха у трактира с облупившейся вывеской — "Дымящийся горшок". Зашел. Местечко было затхлое, с вековой копотью на балках и дразнящим запахом дешевого эля и поджаренной грудинки. В углу бренчал лютнист, его пальцы лениво перебирали струны, как будто скучая вместе с посетителями.
Верракт занял место у стены, откуда просматривался весь зал, и, не снимая шляпы, бросил серебряную монету трактирщику. Тот, краснощекий, с пропотевшей рубахой и жирным фартуком, кивнул, поставил кружку мутного эля.
— Издалека, господин? — вкрадчиво.
— Поглядываю, — коротко ответил охотник.
— Сейчас время такое… всяк глядит, где безопасней. — Хмыкнул трактирщик и отошел к другому столу.
Разговоры за соседними столами шли неторопливо, как вязкая река. О пастыре, новом. Прибыл недавно, из самой Сельвины. Мол, старого — добряка отца Холема — схоронили тихо. Говорят, сердце. А может, и не сердце вовсе. Новый же — как огонь: говорит пламенно, обещает избавление, спасение, урожаи и здоровье, если следовать за Светом «неотступно и со смирением». Храм теперь открыт днем и ночью. Службы каждый вечер.
О хлебе говорили глухо. Цены росли, как плесень на черством тесте. Урожай сгнил, да и тот, что взошел, вышел хилым, каким-то желтоватым, как кожа у мертвеца. Скотина падала без причины — тельцы дохли прямо на пастбищах, с пеной у пасти, будто чернь саму жизнь выжала из них.
Эмануэль пригубил эля. Теплый, мутный.
Когда трактирщик вновь приблизился, охотник спросил:
— Отчего скот дохнет?
Тот потупился. Протирал кружку, будто вычищал из нее правду.
— Кто ж его знает, господин. Болезнь, говорят. Или сглаз. А может, проклятие. Но пастырь наш, новый… он говорит — это происки врагов Господа.
— И ты веришь?
Трактирщик замялся, бросил взгляд на иконочку над стойкой — солнце Элиона, выжженное в дереве.
— Кто ж я такой, чтоб не верить? А вы… может, и сами загляните на службу? Говорят, исцеления случаются. Да и слова пастыря... как огонь в сердце. Кто его слышал — тот уже другим выходит.
Верракт кивнул. Медленно. Как если бы услышал не слова, а зов охоты.
Снаружи вечер начал наползать на Виллок, как гнилая пелена. И в этом мраке Эмануэль чувствовал, как под ногами что-то тянется корнями глубже, чем кажется. Не вера. Не паства. Что-то более древнее. И чуждое.
Веракт задержался в трактире допоздна.
Он не пил вторую кружку — не из воздержания, а из привычки. Наемный убийца пьет, чтобы забыть, вестник Истины — чтобы запомнить. Он слушал. Подслушивал. Впитывал байки, шепоты, повторы. Вокруг ходили разговоры, как ветер в старом амбаре: о черной курице, что снесла яйцо без скорлупы и прокричала человеческим голосом.
Иногда говорили шепотом. Иногда — уж слишком громко, чтобы не казаться неестественно. Это выдавало страх.
Куриный окорок был суховат, овощи — переварены, но Веракт ел молча. Пища редко вызывала в нем чувства.
Расплатившись, он медленно поднялся, поправил ремень с пистолетом, взвесил на бедре ножны меча. Кожа его сапог предательски скрипела по половицам, как напоминание городу, что он здесь.
Улицы Виллока встречали его серым ветром и вечерней гарью. Не грязный — нет, город был вылизан, чист, как старый солдат перед строем. Но серость его была не цветом, а настроением. Дома с черепичными крышами, резными балками и глубокими окнами смотрелись живописно, даже нарядно — как на картинах. Только что краски все выцвели.
Узкие улочки вились, будто змеи, путаясь между домами. Где-то слышался лязг кузнечного молота, но сам кузнец уже, казалось, ушел — оставив за собой лишь привычку.
Колокол ударил раз. Потом другой. Звук был звонкий, но от него тянуло холодком по спине — как от свечи, которая гаснет, но все еще светит. Веракт поднял взгляд — церковь, что он уже приметил, возвышалась над округой, как белый зуб в гнилой десне.
И к ней шли.
Сначала — двое городских стражников. Кольчуги у них были не новые, но не рваные. Плоские шапели блестели в отсветах заходящего солнца, каплевидные щиты болтались за спинами. Наглядно, без вдохновения, они шагали, как по уставу, но без души. И за ними — людская вереница. Купцы в добротных камзолах. Ремесленники с грубыми руками, натруженными пальцами. Старухи в чепцах, и — особенно — матери с детьми.
Эмануэль остановился. Смотрел, как они тянули своих отпрысков, тщательно одетых, умытых, с ленточками и сверкающими глазенками — прямо в пасть.
«Приобщаются к божественному», — с иронией подумал он, — как ягнята к пастбищу.
Он шагнул за ними.
Его фигура растворилась в потоке, как тень среди солнечных бликов. Шляпа низко опущена, глаза — внимательные. Он шел не с верой. Он шел с вопросами.
И надеялся: ответы будут ждать его в храме. В словах нового пастыря. В его голосе. В дыхании прихожан. В том, как звучит песнь — и в том, кто ей подпевает.
Церковь встретила Эммануэля не гулом веры — а затхлым дыханием камня.
Сводчатый потолок, рябой от времени, подпирали колонны с простыми капителями — когда-то их, быть может, украшали резные символы, но теперь они были истерты, как память о чем-то большем. Лавки — грубые, вытертые, с мягким блеском, который оставляют не годы, а колени. Фрески, покрытые копотью лампад и дымом свечей, изображали высокую, мускулистую фигуру в сверкающем панцире — Молотобоец Элион, с глазами, обращенными в высь, с молотом в руке, пронзающим отвратительное, распадающееся чудовище. Под фреской — слова, выведенные старым, ветшающим письмом: «Свету принадлежит огонь, но меч — нам».
Холодно. Светло от окон под сводом, но свет был сероватым, небесным, — словно сам Свет Элиона уже приходил сюда и устал.
Прихожане сидели чинно. Склоненные головы, пальцы, сжимающие простые деревянные четки. Кто-то шептал про себя молитву, кто-то просто смотрел в пол. Женщина у колонны прижимала к себе ребенка, мальчишка глядел исподлобья, и в его взгляде сквозила скука — слишком человеческая, слишком живая.
Пастор стоял на возвышении, облаченный в скромную рясу цвета пепла. Никаких золоченых одеяний. Лишь цепь на шее, тонкая, и взгляд — пламенный, вдохновенный. Он говорил, и голос его был тих, но обволакивающий, обжигающий словом.
— ...Ибо ныне, братья и сестры, мы живем в дни последних испытаний. Когда Свет гаснет над домами неверия, когда дождь хлещет на стерню и гниют семена. Смотрите: и скотина пала, и дитя плачет без молока, и старик не может встать с постели. Но это — знамения. Это — испытание воли. Так, как и Элион однажды пришел в этот мир из Сияния, чтобы развеять плоть Тьмы, так и мы... мы должны стоять. Против скверны, против неверия, против отречения. Чтобы не погибнуть — но быть вознесенными в Свете.
Люди не кричали «да будет», не хлопали в ладони. Но в зале повисла тишина. Такая, что слышно было, как капля воска падает со свечи. Тишина согласия.
Эммануэль все это время стоял, чуть в тени у входа, облокотившись на колонну. Его поза — вальяжная, неуважительная. Нарочно. Он был гостьем незваным, но заметным. Под шляпой взгляд его — холодный, изучающий. Он отмечал каждую дрожь пальцев, каждое несвоевременное «да будет», каждый взгляд, чуть более долгий, чем нужно.
Прошел хромой сапожник с гнилыми ногтями. Следом — ткачиха с натертыми до крови ладонями. Бледный юноша с глазами, в которых было слишком мало юности. Монахиня с припухшим запястьем, торопливо прикрытым рукавом. Подозрения? Нет. Пока — лишь детали.
И тут — старик. Худой, скрюченный, словно в теле его жили змеи. Лицо — перекошено, правый глаз — муть и бельмо. Он шел медленно, но когда поравнялся с Веррактом, повернул голову.
— Осквернитель, — прохрипел старик. — Ты... забрать хочешь? Элиона? Элиона нашего?
Веракт не ответил. Лишь взглянул — снисходительно, как на глупую собаку, что тявкнула на прохожего. И стоял так, пока старик не побрел дальше, бормоча, как сорванный колокол.
Когда последняя тень прихожан скрылась за дверью, он оттолкнулся от колонны и пошел между скамей — тихо, без спешки. Его шаги были мягки, но звенели уверенностью. Поднялся на помост, где пастор, оставаясь в одиночестве, поправлял пурпурное покрывало на кафедре, закрывал томик псалмов. Обернулся.
— Добрый вечер, странник, — проговорил он, устало, но с доброжелательной тенью на лице. — Не часто мы видим новых в храме Элиона. Вера привела тебя?
Эммануэль остановился перед ним. И тихо, почти ласково ответил:
— Любопытство. Оно порой ведет дальше, чем вера.
Глава вторая: Ростки порчи
Проселочная дорога тянулась, как старая нить, брошенная рукой забытого бога. Колеса кареты скрипели на спрессованной земле, перескакивая через корни и кочки. По обе стороны дороги — высокая трава, пожелтевшая от солнца и ветра. Редкие деревца — тощие клены, угрюмые рябины, редкие, как молитва в доме грешника. В небе — ни облака, только ленивое солнце да одинокий коршун, парящий далеко впереди.
Эмануэль Веракт сидел, чуть откинувшись назад, шляпа низко надвинута на лоб, глаза прикрыты. Он не дремал — думал.
Пастор. Дарион Ансейон. Служитель чуждого, инородного культа. Речист, горяч в своей вере, но без фальши. Он не прятал взгляда, не пытался запутать. Говорил искренне, даже когда речь заходила о Свете и Сошествии. Глупец, может быть, но не враг. Не тот, кто режет скот и травит посевы. Верракт видел таких — иные смеялись в лицо, другие — опускали глаза. Этот — просто верил.
«Их идолы с ними. Пусть молятся. Свет, Элион, Грулх, Всеотец. Все они — чужие лики. Лишь бы не совались туда, где боги являют лица…» — подумал он.
Приход — ничем не примечательный. Крестьяне, как крестьяне. Старики с застывшими глазами, дети, не ведающие, во что верят. Слушают, поют, кланяются. Все как обычно.
Под амвонами ничего. Лики святых на иконах вроде не вызывают подозрения. Фрески стары и не обновлялись.
Колеса скрипнули, карета качнулась на корне, выбитом дождями. Верракт не шелохнулся.
По обочине дороги лениво покачивалась трава, перебранная легким ветром. Деревца — тощие, искривленные, будто тянулись к небу, да забыли зачем. Где-то каркнула ворона. Запах земли — сухой, с примесью летнего навоза.
Смерть скота — не мелочь. Не один двор, не одна худая корова. Проклятие? Хворь? Или что-то старше? Что-то, что шевелится под пеплом времени?
Эмануэль Верракт приоткрыл глаза. Впереди на холме маячила ферма. Простая, серая, как сама дорога. И скотины там не было видно вовсе.
Он кивнул вознице.
— Стой здесь. Дальше я пешком.
И шагнул на землю. Шаг — тяжелый, но размеренный.
Ферма, к которой приближался Верракт, выглядела обычной. Не заброшенной, не вычурной. Крыша подлатана. Сарай покосился, но стоял. Возле дома лежала куча дров, сложенных тяп-ляп. Возле ворот — старый плуг, ржавый, но рабочий. Никаких запрещенных оберегов на стенах, никаких странных тотемов.
Ни коров, ни телят, ни даже собачьего лая.
Шляпа глубже на глаза. На поясе — пистоль и клинок. Под сапогом — хрустнул сучок.
Хозяин фермы вышел сам — приземистый, широкоплечий. Лет под сорок. Щетина на лице, жилы на шее. Глаза серые, как пепел. Одет в холст, пахнущий дымом и потом.
— Звать Готфрид, — представился, протирая руки о штаны. — Не знаю, чего искать собрались, милсдарь. Поздно вы, поздно... Всех уж нет.
— Знаю, — ответил Верракт, не улыбаясь. — Но расскажи.
Фермер почесал затылок. Плюнул в сторону, в пыль.
— Началось все с молока. Кисло стало. Пузырится. Жена первая заметила — говорит, свернулось как-то... не так. А потом слизь пошла. Черная. Густая, как деготь. Скотина стала биться. Сначала одна, потом — остальные. Как подкошенные. Пасть пена, глаза стеклянные... Не орали даже, будто кто горло сжал. Последнюю я сам зарезал. Бедная Мелка... мучалась, ногу себе вывернула. Я ей — ножом, быстро. Чтоб не страдала.
— Где они? — спросил Верракт, голосом каменным.
— Увезли, — пожал плечами Готфрид. — В могильник, под леском. Там теперь вся округа хороним... Не я один пострадал. Вон, у Лангера, у Тассера, у вдовы Лор — все то же. Все вымерло. Никто не знает почему.
— С кем ссорился? Дорогу кому перешел?
Фермер зыркнул.
— Да никому я. Свое дело веду. Не пью, не ругаюсь. Ни с кем не ссорился. И если б только я. У всех жрет... как мор какой…
— Знаю, — сказал Верракт тихо, сквозь зубы, будто самому себе.
Он не стал говорить больше. Не стал спешить с выводами. Ведьмы не всегда оставляют черный след.
Иногда — только намек. Иногда — черную слизь в белом молоке.
Он развернулся. Кивнул Готфриду на прощание.
И пошел — туда, где хоронят падших. К скотомогильнику.
Карета остановилась на гребне холма. Ни слова не говоря, Верракт вышел, словно шагал не по земле, а по хрупкому стеклу. Воздух здесь был густ, как старый бульон, пропитан запахом гнили, извести и горячего пепла.
Могильник.
Внизу, в широкой глиняной яме, дымились черные останки. Горелые туши скота — вздувшиеся, потрескавшиеся, с подрагивающей коркой почерневшего мяса. Белая известь, перемешанная с грязью, уже не перебивала смрада. Солдаты работали молча, в масках с плотно затянутыми ремешками. У некоторых маски были надеты поверх бород и щетины, у других — прямо на кожу, оставляя багровые следы от натяжения. Они были серы от пепла, как статуи, вросшие в работу.
— Остановить. — сказал Верракт и сам натянул свою полумаску, сделанную на манер инквизиторских — с фильтром из горького корня и окуренного мха.
Он спустился. Подошел к одной из туш, свежесброшенной в яму. Присел на корточки. Осторожно раздвинул ухо животного — зеленый гной в глубине слухового прохода. Зубы — рыхлые, десны черны и потресканы. Глаза мутные, затянуты зеленой пленкой.
Он коснулся брюха — кожа натянута, как на барабане. Вздутие, явно не от обычной гнили. Копыта… слоятся. Внутренняя ткань выступает через трещины, будто мясо пыталось вылезти наружу.
— Это не хворь, — тихо сказал он, больше себе. — Не та, что в учебниках.
Он нашел остатки молока на вымени одной из туш — густое, свернувшееся, с черными прожилками, похожими на змеиную слизь. Поднес на палочке ближе — запах тухлой меди и… ила.
— Продолжайте. Сжечь все. Глубже яму. Грейте известь.
Солдаты кивнули.
Виллок. Житница Александриса. Здесь пшеница должна стоять золотом — колос к колосу, усыпая землю светлой крупой.
Но на поле пшеница чернела. Сухие стебли — ржаво-коричневые, искривленные, словно плавились при жизни. Колосья были покрыты черными пятнами — грибковыми язвами, что лопались при касании, выпуская сизую пыль. В некоторых колосьях зерно заменялось вязким мясистым сгустком — похожим на сгусток плоти или слизи, не имевший ни запаха, ни вкуса. Птицы не клевали это. Да и птиц не было вовсе.
Верракт присел, сорвал один из колосьев. Сжал. Он не рассыпался. Только издал хлюпающий, влажный звук.
"Не ведьма..." — подумал он.
"Либо ведьма слишком сильна… нет. Здесь — что-то другое. Не человек".
Он поднялся. Поле перед ним расстилалось как черная рана. И это была только первая.
Небо было низким, свинцово-серым, как крышка гроба. Верракт поднимался по скрипучей лестнице к голубятне, что стояла в отдалении, на возвышении, среди ветра и крика ворон. Доски под ногами дрожали, но он не замечал — взгляд его был устремлен внутрь.
Что-то назревает. Неясная мысль. Не логика. Не знание.
Чутье.
Как зверь перед бурей, он не знал, что произойдет, но чувствовал, что время надвигается. Время, которое нельзя описать словами.
"Не зря Серый Трон направил провидением меня сюда. Не зря одинокий след вывел к мраку среди пшеницы."
Он вошел в голубятню. Шорох крыльев, тонкий запах перьев и пергаментов. Ячейки, каждая — с табличкой и символом. Он подошел к клетке с надписью:
"Тиллон".
— Умный. Летит быстро. До Империи — два дня. До Серго Трона — если не собьют, — день.
Он вынул узкий лист, черкнул несколько резких, острых знаков, известных лишь посвященным. Не сообщение — призыв.
Свернул, вложил в кожаный кулек, привязал к лапке.
— Лети, — сказал тихо.
Открыл дверцу.
Голубь взмыл в небо, исчезая в облаках, как мысль, сорвавшаяся с языка.
Верракт стоял и смотрел вслед.
В надвигающейся буре не выстоять колоску, каким бы прочным он не был. Послание предназначалась тем, на кого он мог положиться. Тем, кого в народе за глаза называли "демонами". Голодными псами Серого Трона. Перстами его карающей руки.
Глава третья: Тиллонский потрошитель
Изуродованное, растерзанное тело лежало поперек узкой мостовой — между лавкой портного с одной стороны и магазином гвоздей с другой. Двери обеих лавок были обильно забрызганы кровью и нечистотами. Оторванная голова, с уродливым, кривым срезом шеи, — в трех метрах от тела. Под дверью лавки кожевника.
От тела до головы тянется густой след карминовых брызг.
Грудная клетка вспорота, ребра вывернуты, а внутренности раскиданы вокруг обезглавленного тела. Кишки — отвратительная перламутровая змея — хаотично расползлись по мостовой и мерзкой гирляндой повисли на вывеске лавки портного, зацепившись за ржавый гвоздь.
Энаэль Брабасс, рыцарь-истребитель из Ордо Терминус, внимательно осматривал место преступления сквозь прорези своей железной маски.
Седьмая жертва за неделю. Тридцатая — за месяц.
Правая нога оторвана по колено и приютилась у парапета стены лавки с гвоздями — мимоходом и не заметить сразу. Левая рука по локоть отсутствует.
Ни Энаэлю, ни страже не удалось ее найти.
Зачем кому-то мертвая рука? — могло подуматься стражникам, которые сейчас старались не смотреть на безобразную картину убийства, сдерживая зевак, набежавших с порта поглазеть.
Но Энаэль Брабасс, лучший охотник на чудовищ, что был в распоряжении Ордена Инквизиции, имел десяток предположений по этому поводу.
В прошлом году Потрошителем Тиллона объявили стригоя, поселившегося в скальных пещерах, выходящих к гавани. И, как это часто бывает, объявился герой, убивший чудовище. В том году им стал рыцарь из королевской гвардии, принеся на суд общественности голову гигантской летучей мыши.
Этого оказалось достаточно, чтобы Дерек Лунфайтер из Младших Сынов получил почести и регалии, достойные освободителя от гнета монстра. Город мог спать спокойно. А сир Дерек — вдоволь радоваться новой жизни при дворе короля.
Но у подобного рода «геройств» всегда была обратная сторона.
Подобные герои нередко не доводили дело до конца.
И заканчивать, а зачастую — и исправлять, приходилось Инквизиции.
Мало убить чудовище. Важно разорить его логово. Устрашить собратьев, чтобы им больше не приглянулась уютная нора соплеменника.
Мало кто из любителей поохотиться на нечисть озадачивался созданием непригодных условий для повторного заселения.
В этот раз героев не нашлось даже для того, чтобы отыскать и убить новоприбывшую тварь.
К счастью…
И потому хозяин Тиллона, лорд Виман Бэйлонд, решил заручиться помощью Ордена, а не терять время напрасно на стражу и своих рыцарей, среди которых, по всей видимости, не нашлось добровольцев.
Убийца не оставлял следов. Его никто не слышал.
Стригой атакует с воздуха, планируя беззвучно на кожистых крыльях. Подобно летучей мыши, он редко касается лапами земли — лишь ставит их на жертву, чтобы слизать кровь длинным, шершавым языком.


