
Полная версия
Порог Причаастие
— Смотри руки, — крикнул он Стасу. — Не подставляйся под редуктор.
— Двадцать лет смотрю, бригадир, — отозвался тот, не оборачиваясь, и в голосе была та самая улыбка, которую Стрём узнал бы в любом шуме.
— Двадцать три тебе, — сказал Стрём. — А смотришь ты второй год.
Проходчик вгрызся в стену последний раз — и провалился.
Не буквально — просто сопротивление исчезло, машина дёрнулась вперёд быстрее, чем должна была, и Матиас затормозил рефлекторно, за секунду до того как понял почему.
Открылась полость.
Не трещина, не карман газа — зал. Прожектора выхватили из темноты свод такой высоты, что луч терялся, не достигая потолка, и стены — не каменные, гладкие, с той органической неровностью, которая бывает у вещей выращенных, а не выточенных. Влажный блеск на них, будто что-то там дышало долго и медленно, столетиями, и дыхание оседало плёнкой.
Никто не выключил буры сразу. Потом кто-то выключил.
Тишина после воя механизмов была почти физической — она легла на уши как вода, и в ней стало слышно то, чего не было слышно секунду назад: тихий, ровный, почти неразличимый гул. Не механический. Что-то более низкое. Будто зал сам был живым, и это его пульс.
— Твою мать, — сказал кто-то тихо.
Луч одного из прожекторов скользнул вниз — с потолка на пол — и там остановился.
II.
Пол зала не был полом.
Он был выстлан — от края до края, насколько хватало света, — овальными кожистыми телами. Десятки. Может, больше. Лежали плотно, местами друг на друге, местами полупогружённые в мягкую, будто пропитанную влагой породу, как яйца в гнезде слишком большой для представления птицы. Каждое светилось изнутри — тускло, голубовато-белым, в едва уловимом ритме, и когда один прожектор скользил по ним всем сразу, казалось, что весь пол дышит.
Никто не сказал ничего некоторое время.
— Сколько их, — прошептал кто-то.
— Не считал, — сказал Матиас. Голос у него был чужим.
Стас стоял у самого края открывшейся полости и не отступил — стоял, чуть подавшись вперёд, с тем выражением, с которым молодые смотрят на вещи, слишком большие, чтобы бояться их сразу. Стрём положил руку ему на плечо — не рывком, просто вес ладони, напоминание, что рядом кто-то есть.
— Назад, — тихо сказал он. — На шаг.
Стас отступил. Не спорил — с ним не спорил редко, но со Стрёмом не спорил никогда.
Один из горняков попятился — инстинктивно, не думая, просто тело сделало шаг назад раньше, чем разум успел это одобрить. Наступил каблуком в лужицу конденсата на камне. Звук показался в этой тишине оглушительным.
Все дёрнулись.
— Спокойно, — сказал Матиас. — Спокойно, чёрт возьми, всем стоять на месте.
Каррена вызвали по протоколу — любая геологическая аномалия на горизонте требовала подтверждения инженера. Он приехал через двадцать минут, ещё не отдышавшись после тесной кабины вездехода и узкого штрека, — вошёл в зал и остановился на пороге.
Долго смотрел на пол.
Потом на своды.
Потом лицо у него сделалось таким, каким его никто на станции ещё не видел — не насмешливым, не занудным, не тем, что вечно бубнит про рапорты. Просто белым.
— Всем назад к штреку, — сказал он. Тихо. Очень ровно, тем голосом, которым не разбрасываются. — Медленно. Никто ничего не трогает. Совсем ничего. Мы уходим и вызываем закрытие горизонта.
Матиас посмотрел на него.
— Каррен. У нас план по проходке.
— К чёрту план.
— Это что вообще, по-твоему?
— Не знаю, — сказал Каррен. — И поэтому уходим. Сейчас.
Стрём молчал, но уже разворачивался к своим — короткое движение подбородком в сторону штрека, жест, который его бригада читала без слов.
— Слышали инженера, — сказал он. — К выходу.
Кто-то за спиной фыркнул — нервно, не смешно, просто напряжение искало выход.
— Опять дед со своими сказками, — сказал негромко Стас, тем тоном, которым говорят, когда уверены, что их не услышат, хотя знают, что услышат.
Каррен услышал. Не обернулся. Смотрел на пол.
— Стас, — сказал он. — Заткнись и иди к штреку.
Стрём коротко глянул на ученика — не сердито, скорее с той усталой строгостью, с которой смотрят на детей, повторяющих собственные старые ошибки.
— Он прав, — сказал Стрём тихо, только Стасу. — Здесь не место для языка.
Стас пожал плечом. Не пошёл — как и остальные.
Все стояли и смотрели на светящийся пол зала с тем оцепенением, которое бывает у людей перед вещью, настолько чужой, что мозг ещё не решил, бояться её или удивляться ей.
III.
Из толпы вышел Бойко.
Он не был плохим человеком — просто был тем типом, который есть на любой стройке, в любой бригаде, на любой границе освоенного пространства: громкий, широкоплечий, с той манерой занимать пространство голосом, которая у одних читается как уверенность, а у других — как способ спрятать, что не уверен ни в чём. Двадцать лет в шахтах. Ничего его ещё не пугало — потому что он не позволял себе признавать, что пугало.
— Хотите, я вам покажу, что это, — сказал он.
— Бойко, — сказал Каррен. — Не смей. Слышишь меня. Не смей.
Тот уже шёл к ближайшему из тел на полу — присел, не касаясь, просто чтобы рассмотреть ближе.
— Да это ж как кожа, — сказал он. — Мягкое. — Он поднял взгляд на остальных, ища зрителей, ища тот короткий смех, после которого ты снова главный на площадке. — Яйца. Обычные яйца. Только большие.
— Отойди, — сказал Каррен. — Отойди от него немедленно.
Бойко не отошёл.
Он встал. Пошёл к кабине проходчика — не спеша, с той намеренной неторопливостью, которая должна была выглядеть спокойствием, а выглядела вызовом.
— Бойко! — Каррен шагнул вперёд, но Стрём поймал его за плечо — не рывком, просто удержал, сам не зная зачем, может быть, просто чтобы не терять хоть одного человека из виду в этой темноте.
— Не туда, инженер, — тихо сказал Стрём. — Туда я сам.
Он сделал шаг к машине.
— Бойко, — сказал Стрём, и в его голосе не было той дрожи, что звучала у Каррена, — было спокойствие человека, привыкшего, чтобы его слушали не потому, что кричит громче. — Слезай.
Бойко на секунду замер, рука на рычаге, — Стрёма на этой станции слушались, даже когда не хотели.
Но было поздно.
Гусеница проходчика тронулась с места.
Медленно. Бойко не гнал — ему не нужна была скорость, ему нужен был эффект. Машина подошла к краю гнезда, остановилась над ближайшим телом.
— Бойко, — повторил Стрём, уже громче. — Не надо.
Бойко опустил рычаг.
Хруст был тихим и мокрым одновременно — не тот сухой треск, которого ждёшь от камня, что-то ближе к звуку, когда давят что-то полное жидкости, туго натянутое и лопающееся сразу, без сопротивления. Из-под гусеницы разошлось чёрное, густое, блестящее в свете прожекторов — оно растеклось быстро, слишком быстро для обычной жидкости, будто искало путь к остальным телам вокруг.
Несколько человек засмеялись — нервно, коротко, тем смехом, который выходит не потому, что смешно, а потому, что напряжение больше некуда девать.
— Вот и всё ваше чудовище, — сказал Бойко из кабины, довольный собой.
Каррен не смеялся.
Он смотрел на чёрную лужу, растекающуюся по полу зала, — и туда, дальше, за неё, куда луч прожектора не доставал, — и на лице у него было не облегчение, не торжество. Что-то ближе к ужасу человека, который целый месяц надеялся, что ошибся в расчётах, и только что убедился, что не ошибся.
IV.
Смех стих сам собой.
Не потому что кто-то что-то сказал.
Потому что рядом с раздавленным телом соседнее — вздрогнуло.
Само.
Стас увидел это первым — маленькое движение, едва заметное, как будто существо внутри повернулось во сне. Он не сказал ничего. Просто медленно попятился, не отрывая взгляда, и его плечо нашло плечо Стрёма — рефлекс, не решение.
Стрём накрыл его руку своей. Не отпустил.
Потом вздрогнуло ещё одно. Дальше. Потом — сразу три, в разных концах зала, будто волна прошла по полу, невидимая, но ощутимая каждым из них кожей, затылком, тем древним звериным чутьём, которое просыпается, когда рядом просыпается что-то большее.
Свечение на полу изменилось.
Не погасло — участилось. Ритм, который минуту назад был медленным и ровным, как дыхание спящего, теперь бился быстрее, тревожнее, будто у всего зала разом подскочил пульс.
— Матиас, — тихо сказал Каррен. — Уводи людей. Сейчас же.
Матиас уже поворачивался к штреку. Открыл рот, чтобы отдать команду.
Стрём стоял между своими людьми и полом зала — механически, без решения, просто так встал, как встают между тем, что боишься, и теми, кого нельзя потерять. Рука его всё ещё держала руку Стаса.
— К выходу, — сказал он. — Все. Без разговоров.
Никто не двинулся с места ещё секунду — ту единственную секунду, в которую всё ещё можно было сказать, что ничего страшного не произошло, что это просто нервы, просто тени, просто гул реактора, доносящийся откуда-то издалека и путающий слух.
Свет одного из прожекторов дрогнул.
Гул под ногами стал ниже — так низко, что его уже не столько слышали, сколько чувствовали грудной клеткой, как чувствуют приближение чего-то очень большого и очень голодного за секунду до того, как оно себя покажет.
Каррен посмотрел на Стрёма.
Стрём посмотрел на пол зала — туда, где свет метался теперь по-настоящему, лихорадочно, из конца в конец, будто что-то под кожистой плёнкой торопилось родиться раньше срока.
— Бегом, — сказал Каррен.
Свет погас.
V.
Ближайшее к проходчику яйцо — то самое, соседнее с раздавленным — треснуло вдоль всей длины, не разорвалось, именно треснуло, как открывается дверь. Из щели пахнуло резко, кисло, будто открыли что-то запечатанное очень давно.
И оттуда, стремительно, метнулось что-то бледное, паучье, с той скоростью, на которую ни один человек в зале не успел среагировать.
Стас закричал первым — коротко, оборвано, звук ушёл в темноту и не вернулся эхом, будто своды забрали его себе.
— Стас! — Стрём дёрнулся к звуку, всем телом, тем движением, которое не спрашивает разрешения у разума.
Каррен схватил его за рукав.
— Поздно! — крикнул он в ухо, перекрывая рёв. — Стрём, поздно, туда — смерть!
Второй Хор раскрылся. Потом третий — сразу за ним, будто первый крик был сигналом, будто зал ждал именно его.
Прожектор в чьей-то руке дёрнулся вверх, метнулся по стенам, по своду, по полу — выхватывая на долю секунды слишком много и слишком мало одновременно: движение в темноте между телами, что-то длинное, разворачивающееся у дальней стены, тени под потолком, которые мгновение назад были просто тенями, а теперь шевелились сами, ещё один крик, оборванный так же резко, как первый.
Бойко в кабине проходчика попытался дать задний ход.
Гусеница дёрнулась назад — и застряла, увязла в чёрной луже, которая теперь была не лужей, а чем-то живым, расползающимся, тянущим машину вниз тем же движением, каким тонет что-то в трясине.
— Заводи! — крикнул кто-то. — Бойко, заводи машину!
Двигатель взвыл. Гусеница провернулась вхолостую.
Стрём стоял, не двигаясь, — секунду, может, две, — глядя туда, откуда донёсся крик Стаса, и в этой секунде было больше, чем можно унести в себе и остаться прежним.
Каррен рванул его за собой.
— Бегом! — крикнул он. — Не оборачивайся, бегом!
Свет одного из прожекторов погас — не выключился, погас, будто что-то накрыло его собой.
Потом второго.
Они бежали, и Стрём бежал уже сам, ногами, не разумом, — тело вело его по знакомым поворотам, тем самым, которые он проходил сотни раз за месяцы работы на горизонте, и это спасло обоих, потому что думать в эти минуты никто из них не мог.
Позади кричали.
Крики становились ближе к ним по звуку и дальше от них по смыслу — переставали быть словами, становились просто звуком, который издаёт тело в последние секунды жизни. Один голос Каррен узнал и тут же запретил себе узнавать. Другой оборвался так, что тишина после него была хуже самого крика.
Штрек был узким. Спасением и ловушкой одновременно — узость не пускала внутрь то, что было большим, но и не давала бежать быстрее, чем можно бежать в одиночку, плечом к стене.
Что-то белое, быстрое, мелькнуло у самой кромки света за спиной — Стрём увидел это краем глаза и не остановился, потому что останавливаться означало смотреть, а смотреть означало умереть на месте, как умерли те, кто обернулся.
Ни один из них не оглянулся.
Не потому, что не хотели знать.
Потому что знали — уже, всем телом, — и знание было хуже любого зрелища.
За спиной, в зале, всё стихало — не сразу, волнами, крик за криком, короче и короче, пока не осталось совсем немного звуков, а потом не осталось совсем.
Каррен и Стрём добежали до развилки штрека вместе — двое из семи.
Стояли, дышали, смотрели в темноту, откуда выбежали.
Оттуда больше никто не вышел.
VI.
Дальше Стрём не помнил дороги. Помнил только руку Каррена на своём рукаве — не отпускающую, тянущую вперёд, — и то, что один раз упал, и его рывком подняли, не останавливаясь, потому что останавливаться было нельзя, останавливаться значило слушать.
До медотсека они добрались за двадцать три минуты.
Дежурная медсестра Ким увидела их в коридоре первой — и сначала не поняла, что видит. Двое мужчин, один почти ведёт другого, оба в разорванных комбинезонах, оба в крови, которая не была похожа на кровь при обычной травме, — слишком тёмная, слишком много.
— Доктора! — крикнула она. — Быстро!
Эйрисса пришла через 15 минут.
Она увидела Каррена и не сразу узнала его.
Не потому что изменилось лицо — лицо было тем же, крупным, тяжёлым, с обычной тяжёлой челюстью. Изменились глаза. Она видела такой взгляд однажды, в интернате, у мальчика, которого нашли после трёх дней в вентиляционной шахте, куда он забился, прячась от старших, — взгляд человека, который смотрел на что-то, настолько превышающее его понимание, что часть сознания просто отключилась, чтобы не сгореть.
— Каррен, — сказала она. — Каррен, посмотрите на меня.
Он не посмотрел.
Смотрел куда-то мимо неё, в стену, и губы у него шевелились — беззвучно, потом с трудом, обрывками:
— …третий… третий раскрылся… я не обернулся… нельзя было оборачиваться…
— Каррен. Вы в медотсеке. Вы в безопасности.
— Безопасности, — повторил он. Не как согласие. Как слово, которое потеряло значение.
Она осмотрела его быстро, профессионально — рваная рана на предплечье, не глубокая, но с рваными краями, содранная кожа на ладонях, там где он хватался за что-то, бежав, ссадина через висок, кровоточащая несильно, но обильно, как кровоточат все ссадины на голове. Дыхание частое, поверхностное. Пульс на грани тахикардии. Зрачки расширены неравномерно — не травма головы, адреналин, чистый и абсолютный.
— Стрём в порядке физически, — сказала Ким тихо, осматривая второго. — Ни царапины. Просто…
Она не договорила. Не нужно было.
Стрём сидел на кушетке, не шевелясь, глядя в одну точку так же как Каррен — только тише, без слов вообще, без дрожи даже, с той неподвижностью, что страшнее любой судороги, потому что судорога — это ещё тело, а неподвижность — это уже пустота. Бригадир, который двадцать лет знал, что делать в любой аварии на любом горизонте, сидел и не знал, что делать с руками.
Он не спросил, где Стас. Не спросил ни разу за всю дорогу до медотсека и не спросил теперь.
Спрашивать значило бы допустить, что можно услышать ответ.
Пришёл Хестад — начальник смены службы безопасности. Сейчас он был просто уставшим человеком в форме, которого подняли с постели.
— Мне нужен отчёт, — сказал он. — Что произошло.
— Ему нужна помощь, а не допрос, — сказала Эйрисса, не оборачиваясь, продолжая обрабатывать рану на предплечье.
— Доктор, я понимаю. Пять минут.
Каррен вдруг заговорил — быстро, слишком быстро, будто плотина прорвалась и он не мог остановиться:
— Полость. Огромная. Пол — весь пол — яйца, десятки, может сотня, светились, я говорил не трогать, я говорил, Бойко не послушал, раздавил одно, и тогда остальные…
— Бойко из бригады горного мастера? — спросил Хестад, доставая планшет.
— Остальные проснулись, — сказал Каррен, будто не слышал вопроса. — Что-то вышло. Быстрое. Белое. Потом ожили чёрные тени под потолком — я думал, это просто тени, я думал, мне кажется, а они шевелились сами. Я не разглядел толком, я не хотел разглядывать, я побежал, и за спиной кричали, и я не обернулся, я не мог, если бы обернулся —
Он замолчал резко.
Задышал часто, неровно — Эйрисса узнала начинающуюся гипервентиляцию и присела перед ним, взяла его лицо в ладони, твёрдо, как брала лица напуганных детей тысячу раз.
— Каррен. Дышите со мной. Медленно.
Он не мог сразу. Она держала, повторяла, считала вслух — четыре секунды вдох, семь задержка, восемь выдох — и постепенно, рывками, его дыхание начало подстраиваться под её счёт.
— Хорошо, — сказала она. — Хорошо. Вы здесь. Вы живы.
— Семь человек, — сказал он тише, уже почти шёпотом. — Нас было семеро на горизонте. Вышло двое.
Хестад стоял с планшетом, не записывая — рука зависла над экраном.
— Товарищ Каррен, — сказал он осторожно, тем тоном, которым говорят с человеком, чьей истории заранее не доверяют, — вы понимаете, что говорите о чём-то… крайне маловероятном. Есть подтверждение по маякам горняков — все в штатном положении, глубина и давление в норме.
— Маяки в норме, — повторил Каррен. Засмеялся — коротко, без веселья, тем смехом, который страшнее плача. — Маяки отдельно от людей. Вы поймёте это через несколько часов сами. Вызовите Хольма. Немедленно. Не ждите утреннего доклада.
— Мы проверим по протоколу, — сказал Хестад. — В пять часов автоматический контакт с бригадой. Если не будет ответа —
— Не будет, — сказал Каррен. — Не будет ответа никогда.
Хестад повернулся к Стрёму, всё ещё держа планшет наготове.
— Бригадир. Ваши люди. Стас Волков был в вашей смене?
Стрём поднял на него взгляд впервые с той секунды, как переступил порог медотсека.
Он ничего не сказал.
Хестад выдержал этот взгляд, сколько мог, потом опустил планшет.
— Позже, — сказал он тихо. — Извините.
В медотсек зашла ещё одна женщина — невысокая, в штатском поверх формы, с тем спокойным нейтральным лицом, которое вырабатывается годами практики: Ирен Фалько, штатный психолог станции.
— Я побуду с ним, — сказала она Эйриссе тихо, кивнув на Стрёма. — Вам нужно закончить с Карреном.
Эйрисса кивнула. Передала.
Фалько села рядом со Стрёмом — не напротив, рядом, на расстоянии, которое не давит, — и просто была там, ничего не спрашивая, положив руку на его плечо легко, без нажима.
Стрём не отстранился. Не откликнулся тоже.
Хестад ещё потоптался в дверях.
— Я доложу о разговоре, — сказал он наконец, — как о… неподтверждённом сообщении. До проверки по протоколу.
Он ушёл.
Эйрисса смотрела ему вслед, зашивая рану на предплечье Каррена, и думала о том, что через несколько минут где-то в диспетчерской дежурный ещё не знает ничего, ждёт автоматический рапорт в свой срок, по протоколу, потому что протокол не верит человеку, который двадцать раз говорил про LV-426 и оказывался неправ двадцать раз.
Она знала, что на этот раз он не был неправ.
Знала это раньше, чем узнает вся станция, — по тому, как Стрём сидел не двигаясь, будто движение было последней вещью, которую он ещё мог у себя отнять, по тому, как Каррен не мог перестать повторять «я не обернулся», будто это было единственным, что он мог теперь контролировать в мире, который только что перестал быть понятным.
Она закончила с раной. Наложила повязку.
Снаружи, за окном медотсека, Арден-6 была такой же, как всегда, — бурый камень, серое небо, буря у горизонта.
Часы показывали четыре пятьдесят одну.
Глава 4. Расследование
I.
Буровые установки третьего горизонта замолчали в четыре сорок семь утра.
Дежурный оператор Сайто заметил это в пять ноль две — когда автоматический рапорт не пришёл в срок, и он полез в систему проверить. Установки числились активными. Связь с бригадой не отвечала. Личные маяки горняков — семь точек на карте — показывали штатное положение: глубина восемьсот метров, давление в норме, температура в норме.
Но буры молчали.
Сайто отправил запрос на связь. Подождал три минуты. Отправил ещё раз. Подождал пять.
Потом разбудил Хольма.
Старший инженер Карл Хольм был из тех людей, которых неприятно будить не потому, что они злятся, — а потому, что они сразу, с первой секунды, абсолютно трезвы и собраны, и это как-то неестественно в пять утра.
Он выслушал Сайто молча. Посмотрел на карту. Посмотрел на маяки.
— Семь человек, — сказал он.
— Да. И… — Сайто замялся. — Каррен и бригадир Стрём уже в медотсеке. Живые. Говорят — там что-то случилось. Хестад записал как неподтверждённое.
Хольм долго молчал.
— Маяки, — сказал он наконец. — Покажи ещё раз.
Пять точек, ровных, неподвижных, штатных. Ни одна не двигалась уже почти час.
— Снаряжай спасательную, — сказал он. — Шесть человек. Я иду с вами.
II.
Весть разошлась по станции быстрее протокола — так бывает всегда в местах, где сто человек живут за одной переборкой и любой громкий голос в коридоре в пять утра значит одно и то же: беда.
Ранги узнал в коридоре, от техника, бежавшего с сообщением к атмосферному посту. Он не спросил дважды. Взял снаряжение, взял фонарь, взял верёвку — привычка человека, для которого «идти разбираться» было не геройством, а должностной обязанностью того рода, что не прописана в контракте, но которую все молча на него возлагали.
Эйрисса перехватила его у шлюза третьего сектора.
— Я с вами.
— Нет.
— Ранги.
— Это не приём в медотсеке, — сказал он, не останавливаясь, проверяя крепление баллона. — Это шахта, где только что пропали пятеро. Тебе там нечего делать.
— Мне там есть что делать, — сказала она. — Если найдёте живых — им нужен врач на месте, а не через двадцать три минуты бега до медотсека. Ты сам видел, что происходит с человеком за эти двадцать три минуты. Я видела Каррена.
Он остановился, глядя на неё. Не спорил — считал, как считают риск.
— Опасно.
— Ты тоже туда идёшь.
— Я атмосферный техник. Если там утечка, разгерметизация, обвал — я нужен там по профилю.
— А я врач, — сказала она резко, и в этом слове было больше злости, чем она хотела показать, — только сейчас там, кажется, не дети нужны, а кто-то, кто умеет останавливать кровотечение и держать человека в сознании, пока его не довезут. Я. Врач.
Он смотрел на неё ещё секунду.
— Держись рядом со мной, — сказал он наконец. — Всё время. Что бы ни случилось.
Это не было разрешением. Это было условием. Она кивнула — и оба знали, что на этом разговор закончен.
III.
Спуск занял сорок минут.
Лифт-клеть третьего горизонта шёл медленно, со скрипом, который в обычный день никто бы не заметил, а сегодня заставлял всех в кабине смотреть на потолок, будто скрип мог означать нечто большее, чем изношенный трос. Шестеро в кабине — Хольм, двое из аварийной службы, техник по имени Прис, Ранги, Эйрисса — молчали почти всю дорогу. Прис проверял оружие — станционные образцы, скорее сигнальные ракетницы, табельные короткостволы и электрошоковые копья для отпугивания местной фауны, чем что-то серьёзное; сегодня они казались до смешного маленькими.
— Что мы ищем? — спросила Эйрисса тихо, у Ранги.






