
Полная версия
За пределами справедливости: адвокатские истории

За пределами справедливости: адвокатские истории
ПРОЛОГ
"Я не всегда верила в то, что справедливости нет. Когда-то я думала, что она просто прячется — за томами дел, за судейскими мантиями, за железными дверями СИЗО. Казалось, стоит лишь как следует поискать — и обязательно найдёшь. Прошло десять лет моей практики. Я до сих пор ищу. Но теперь знаю: её нет. Нигде. Зато есть люди, которые её выдумывают каждый день заново — в зале суда, в коридорах следствия, в разговорах с плачущими клиентами. Я — одна из них".
Меня зовут Елена Сергеевна Новосёлова. Я адвокат. Это книга не о победах и поражениях. Это книга о том, как мы, юристы, пытаемся склеить разбитое — законом, совестью, иногда хитростью, иногда отчаянием. И о том, что даже когда ничего не получается, мы не имеем права остановиться.
Три истории. Три жизни, имена изменены, детали, события — тоже вымышлены, но боль осталась настоящей.
История первая. Молчание Кати
Есть звуки, которые остаются с тобой навсегда. У меня их три. Скрип двери в кабинете следователя. Щелчок наручников — не громкий, как в кино, а сухой, будто ломается карандаш. И стук пластикового стаканчика, поставленного на металлический стол. Этот третий — самый страшный. Потому что после него обычно начинают говорить.
Катя тихо поставила свой стаканчик. Я её увидела раньше, чем услышала, — и это, наверное, тоже про неё, про всю её жизнь. Её сначала видели. Слышать — не успевали.
Был октябрь, мокрый, серый, какой-то изношенный октябрь, когда асфальт пахнет железом, а люди в метро кашляют все разом, словно по команде. Я спешила в отдел — меня вызвали как дежурного адвоката, и на часах было четверть восьмого вечера, а я с утра ничего не ела, кроме половины яблока в машине между двумя заседаниями.
Катя сидела в коридоре одна. Лампа над ней мигала — две вспышки, пауза, ещё одна. И в этих вспышках её лицо то выныривало из полутьмы, то снова уходило в неё, и я успевала заметить только фрагменты: разбитую губу, заплывший глаз, светлую прядь, выбившуюся из хвоста и прилипшую к виску.
Ей было двадцать шесть лет.
Я смотрела на неё и думала ту мысль, которую всегда думаю в такие минуты, и которую никогда никому не говорю вслух: «Только бы успеть. Господи, только бы успеть.»
— Новосёлова, адвокат, меня наняла Ваша мама — представилась я. Села рядом — не напротив, а рядом, на соседний пластиковый стул, и поставила сумку на пол.
Она кивнула — едва заметно, как делают люди, у которых давно болит голова.
— Я не буду писать, — сказала она. — Я уже им говорила. Я просто пришла, потому что повестка.
Голос у неё был тихий, ровный, без интонации. Так говорят не уставшие — так говорят те, кто уже не верит, что от их слов что-то изменится. Я знаю эту интонацию. У неё нет диалекта, нет возраста, нет пола. Это интонация людей, которых много раз не услышали.
— Я просто посижу, — сказала я. — Если хотите — поговорим. Не хотите — помолчим.
Она не ответила. Я считала минуты по часам напротив. Большие, советские, с уставшей секундной стрелкой, которая иногда дёргалась назад на полделения, прежде чем сделать шаг вперёд. Я смотрела на эту стрелку и думала: вот так и она. Делает шаг — и откатывается. Делает шаг — и откатывается.
На восьмой минуте Катя сказала:
— Он не плохой. Он просто… когда выпьет.
И я закрыла глаза на секунду. Не потому, что устала. Потому что эту фразу я слышала уже сто раз. Двести. С небольшими вариациями: «когда устанет», «когда я не так посмотрю», «когда его на работе обидят». Формула одна. Виноватая — она.
Я открыла глаза. И — впервые за весь этот вечер — я разозлилась. Не на неё. На себя. На то, что я ещё минуту назад собиралась говорить с ней правильно. Дистанция, профессионализм, граница. Ходатайство, шелтер, кризисный центр. Бумага.
К чёрту бумагу.
— Катя, — сказала я. — Посмотрите на меня. Пожалуйста.
Она подняла глаза. Мутные, белёсые, как сквозь дождь.
— Он плохой, — сказала я. — Я знаю, что вам трудно это слышать. Я знаю, что вы его жалеете. Я знаю, что когда он не пьёт — он другой. Но вот сейчас, прямо сейчас, у вас разбита губа. И заплыл глаз. И вы пришли сюда не потому, что вам так захотелось. Вы пришли, потому что в какой-то момент сегодня вам стало по-настоящему страшно. Не за себя. За кого?
Она смотрела на меня. Молчала.
— За кого, Катя?
— За Кирюшу, — сказала она тихо. — Он замахнулся… Он раньше никогда…
И я поняла, что у меня есть зацепка. Не та, которую дают в учебниках по юриспруденции. Та, которую дают в коридорах.
— Сколько раз вы писали заявление? — спросила я.
Она задумалась. Шевельнула губами, считая.
— Семь.
Семь. Я повторила про себя — семь. Семь вечеров, семь утра, семь поездок в этот самый отдел, семь пластиковых стаканчиков, семь подписей в протоколах. И семь раз — забрала.
— Почему забирали?
— Куда я с Кирюшей. Куда я с ним.
— Расскажите про Кирюшу.
Она впервые посмотрела на меня по-настоящему. Зрачки сошлись. Что-то промелькнуло — слабое, как огонёк свечи в дальней комнате.
— Он рисует. Кораблики. Всё время кораблики, не знаю, откуда. Мы у моря не были.
— Совсем?
— Совсем.
— А хотели бы?
Она моргнула. И — заплакала. Без звука. Слёзы пошли по щекам сами, как будто кто-то открыл кран. Она их не вытирала.
Я сидела рядом и не двигалась. В нашей работе нельзя обнимать клиентов. Это первое, чему меня учили. Дистанция. Профессионализм. Граница.
Я нарушила её один раз в жизни. Тогда. Я положила руку на её плечо — лёгкое, как у птицы, — и держала, пока она плакала.
— Катя, — сказала я. — Я сейчас скажу вам жёсткую вещь. Готовы?
Она кивнула.
— Сегодня он замахнулся на Кирилла. В следующий раз он его ударит. Не специально. Случайно. Размахнётся на вас, попадёт в него — он же четырёхлетний, он будет рядом, он уже бегает к вам, когда вы кричите. Я видела таких детей. Я не пугаю, просто говорю правду. Это произойдёт. Не в этот раз — в следующий. Или через один. И тогда вы себе никогда не простите.
Она плакала. Молча. Я говорила тихо, как будто читала над ней.
— У Вас есть выбор сегодня. Один. Не семь, не восемь — один. Сегодня. Сейчас. Вы напишете заявление и не заберёте его. Вы поедете не домой. Вы поедете со мной. Я сейчас позвоню в кризисный центр, Вас и Кирюшу заберут на машине, отвезут. Это безопасное место. Дальше я веду ваше дело. До конца. Развод, раздел квартиры, алименты — всё. Я не отступлюсь. Я с вами буду до самого приговора. Слышите?
Она подняла голову. Слёзы текли, но смотрела она уже иначе.
— А если он… выйдет?
— Я сделаю всё, чтобы он не вышел быстро. Я буду представлять ваши интересы как потерпевшей. Я буду в зале каждого заседания. Я буду говорить вашим голосом, когда вам тяжело. Это моя работа.
Молчание.
— Мне страшно, — сказала она.
— Я знаю.
— Очень страшно.
— Я знаю, Катя. Я знаю.
Тишина. Лампа мигнула — две, пауза, одна. Секундная стрелка дёрнулась назад на полделения, потом сделала шаг вперёд.
— Хорошо, — сказала Катя. — Хорошо.
Это была самая короткая фраза в нашем разговоре. И самая длинная. Я работала ту ночь до утра.
Сначала — заявление. Не то, формальное, что писали раньше, — а развёрнутое, на четыре страницы, с описанием всех семи эпизодов, с приложением фотографий, со ссылками на медицинские справки из травмпункта (они там были, Катя их в своё время носила «на всякий случай», и хорошо, что носила). Я писала, она диктовала. На третьем эпизоде у меня устала рука, на пятом — у неё устал голос, на седьмом мы пили чай из автомата в три часа ночи и молчали, и потом продолжали.
Я переквалифицировала эпизод. Это важная деталь, я объясню. Сегодняшний случай — не просто очередные побои. Сегодня он замахнулся на ребёнка. Это уже другая история. Это статья 119 — угроза убийством или причинением тяжкого вреда здоровью, плюс — в перспективе — статья 156, неисполнение обязанностей по воспитанию, если будет психологическая экспертиза по Кириллу. И самое главное — учитывая систематичность, есть основание для статьи 117, истязание. Часть 2, пункт «г» — в отношении лица, заведомо находящегося в беспомощном состоянии или в материальной зависимости. До семи лет.
Не 116.1, по которой можно отделаться штрафом. Не «бытовуха», на которую следователю плевать. Истязание — это серьёзная статья. Это в производство к старшему следователю. Это арест.
Участковый, тот самый, что знал её четыре года, посмотрел на меня в шесть утра — он пришёл с ночной смены — и сказал:
— Елена Сергеевна, вы серьёзно?
— Серьёзно. У меня есть семь её заявлений в материалах. У меня есть семь актов медицинского освидетельствования. У меня есть свидетели — соседи снизу, у них стены тонкие, я их найду. У меня есть ребёнок, на которого он сегодня замахнулся, и есть мать ребёнка, которая это видела. Получится.
Он смотрел на меня долго. Потом — впервые за то время, что я его знала, — улыбнулся.
— Давайте.
Кризисный центр — это несколько комнат на третьем этаже неприметного дома в районе, который я вам не назову. Там я и забрала Катю с Кирюшей в семь утра. Кирюша спал у неё на руках, обмотанный одеялом, в одном тапочке (второй я не нашла, я потом долго искала, не нашла; купила ему новые, такие же синие, с корабликами, отдала позже).
Добродушная девушка-психолог, открыла нам дверь. Без вопросов. Поставила чайник. Уложила Кирюшу в комнате с двумя кроватями. Села с Катей на кухне.
Я уехала. Мне нужно было ехать в отдел — оформлять задержание.
Его задержали в десять тридцать утра. Дома. Он спал. По его лицу — я потом видела фотографию в материалах, — у него не было ни тени понимания того, что происходит. Он привык, что Катя забирает заявление. Он не знал, что в этот раз заявление написано не Катей. Точнее — Катей, но с адвокатом, который не уйдёт.
Дальше была работа. Долгая, жёсткая, кропотливая.
Я сидела в зале при каждом продлении меры пресечения. Я не дала перевести его под домашний арест — у него не было постоянной регистрации, и я подняла этот вопрос и судья согласился поместить его в СИЗО.
Я нашла соседей. Соседка снизу, Тамара Игнатьевна, шестидесяти восьми лет, согласилась дать показания. Она годами слышала всё. Она сказала на допросе: «Я думала, может, у меня телевизор громко. Один раз пошла стучать — он мне открыл, в одних трусах, пьяный, сказал — иди отсюда, бабка, пока цела. Я больше не ходила. Простите меня, я не хожу больше. Простите.» Она плакала, давая показания. Это было её собственное горе — её собственный долг — и она его отдавала.
Я добилась психологической экспертизы по Кирюше. Эксперт-психолог работала с ним дважды, через игру, через рисунки. Заключение было таким, что прокурор на суде читал его ровным голосом, но в одном месте сделал паузу — там, где описывалось, что мальчик в игре с куклами разыгрывает сцену, в которой «папа-кукла» бьёт «маму-куклу», а «мальчик-кукла» прячется под кроватью. Прокурор сделал паузу и продолжил.
Часть 2 статьи 117 УК РФ - истязание в отношении лица, находящегося в зависимости. Плюс эпизод с угрозой в отношении ребёнка — статья 119.
Я сидела в зале на каждом заседании. Я смотрела на него — на этого обыкновенного человека со щербинкой между передними зубами — и я не отводила глаз. Не потому, что мне это нравилось. Потому, что Катя сидела рядом со мной, и я знала: пока я смотрю на него, ей легче не смотреть.
Он получил пять лет шесть месяцев колонии общего режима.
Прокурор просила шесть. Судья дал пять с половиной. Когда зачитывали приговор, Катя плакала. Тихо. Без лица. Я знала, что она плачет не от радости. И не от горя за него. Она плакала, потому что в этот момент, впервые за пять лет совместной жизни с этим человеком, она поняла, что её услышали. Что её жизнь — её, не его, — оказалась важнее.
Это очень тяжёлое чувство. Тяжелее, чем кажется. Когда тебя впервые услышали — это всегда плач. Я видела это десятки раз.
После суда мы вышли на улицу. Была весна, апрель, и под ногами хлюпала вода, и небо было низкое, серое, но в нём были разрывы — там, где-то выше, было что-то синее.
Катя шла рядом. Кирюша держал её за руку. На нём были новые синие тапочки с корабликами — то есть уже не тапочки, кеды, я ему купила к весне. Он их любил.
— Елена Сергеевна, — сказала Катя. — А что теперь?
— А теперь — жизнь, — сказала я.
— Какая?
— Ваша.
Она помолчала.
— Я не знаю, какая она. Я давно не знала, что она моя.
— Вот и узнаете.
Кирюша дёрнул её за руку.
— Мам. Мам. А мы поедем к морю?
Катя посмотрела на меня. Я улыбнулась.
— Поедете, — сказала я. — Этим летом. Я обещала.
Они поехали в августе. В Анапу — недалеко, недорого, но море. Катя прислала мне фотографию: Кирюша стоит по щиколотку в воде, держит в руках камешек, светлый, плоский, морской. У него Катины волосы. Он смеётся.
На обороте фотографии — она прислала её мне в распечатанном виде, через почту, такая старомодная вещь, я даже удивилась, — было написано её круглым почерком: «Елена Сергеевна, спасибо. Мы живые. К.»
Я храню эту фотографию в ящике стола. Рядом с записной книжкой, в которой по-прежнему записан её номер. Я его не стираю — но теперь по другой причине. Не потому, что некому его носить. А потому, что я иногда ей звоню. Просто так. Узнать, как Кирюша в школе. Как у неё на работе — она устроилась бухгалтером в небольшую фирму, выучилась заочно, ей нравится. Как в новой квартире — она съехала из той, и продала её потом по разделу, и купила однушку в другом районе, без воспоминаний.
— Алло, Катя?
— Здравствуйте, Елена Сергеевна.
— Просто услышать ваш голос хотела.
— А я — ваш. Спасибо, что позвонили.
Это, может быть, не самое профессиональное в адвокатской практике — звонить бывшим клиентам просто так. Но у нашей профессии есть и другая сторона, о которой не пишут в кодексе професиональной этики. Когда ты однажды вытащил человека из глубокой жизненной ямы — этот человек становится для тебя не клиентом. Он становится частью того, что ты сделал в этой жизни. Маленькой, но важной частью. И позвонить ему раз в полгода — это, может быть, не для него. Это для себя. Чтобы помнить — да, было. Получилось. Успели. Смогли.
Я часто думаю об этом деле. Не о победе. О той секунде в коридоре отдела, когда я собиралась говорить с ней правильно — про шелтер, про ходатайство, про закон, — а вместо этого сказала: «Посмотрите на меня. Пожалуйста.»
В нашей профессии есть такая опасная привычка — прятаться за процедуру. За формуляры. За статьи. За «не положено» и «по закону так нельзя». Это удобная привычка. Она защищает нас от выгорания. От ответственности. От того, чтобы плакать в машине, не доехав до дома.
Но иногда — иногда — нужно её сломать. Нужно перестать быть юристом на пять минут и стать просто женщиной, которая сидит рядом с другой женщиной в плохо освещённом коридоре. Без формуляра. С одной только правдой: «Я тебя слышу. Я с тобой. Пойдём.»
Закон опаздывает на минуту. Я говорила это в начале. Я повторяю это здесь.
Но эту минуту иногда можно отыграть. Не законом — собой. Своим присутствием. Своим «пойдём». Своим решением — в три часа ночи позвонить в кризисный центр, в шесть утра написать заявление, в десять — добиться задержания.
Это не подвиг. Это работа. Просто иногда работу нужно делать не так, как написано. А так, как нужно.
Кирюше сейчас девять. Он по-прежнему рисует кораблики — но теперь не только кораблики. Он рисует море. И берег. И маму на берегу. И иногда — иногда! — рядом с мамой стоит женщина с светлыми волосами, и Катя как-то прислала мне такой рисунок и подписала: «Это Кирюша придумал. Он говорит — это вы.»
Я смотрела на этот детский рисунок — кривая фигура в чёрном костюме, рядом с мамой, на берегу нарисованного моря, — и плакала. Дома, на кухне, одна. Как тогда. Только тогда я плакала от пустоты. А в этот раз — от чего-то другого. От того, что имеет много названий, ни одно из которых не точное. От того, что эта работа всё-таки — иногда — стоит того, чтобы ею заниматься.
Меня часто спрашивают молодые коллеги — что самое важное в нашей профессии.
Я отвечаю: услышать. До того, как закроется дверь.
Это всё. Этому не учат на юрфаке. Этому учит коридор. Лампа, мигающая две вспышки, пауза, одна. Пластиковый стаканчик, который кто-то поставил так тихо, что ты не услышал. Женщина, сидящая на стуле в куртке не по сезону.
Услышать. До того, как закроется дверь. Потому что если ты услышишь — дверь, может быть, не закроется совсем.
И тогда минута опоздания превратится в минуту, которую мы успели.
И этой минуты — иногда — хватает на жизнь.
Кате сейчас тридцать один. Она работает бухгалтером. Она снова улыбается — я видела недавно, мы виделись на дне рождения у Кирюши, он позвал. Она улыбается так, как, наверное, улыбалась в семнадцать лет, когда писала на обороте выпускной фотографии: «Я в этой жизни буду счастливая.»
Не сразу сбылось. Но сбылось. В нашей работе — это бывает редко. Но бывает. Ради этого «бывает» — и стоит идти в коридор. Каждый день. В четверть восьмого вечера. В мокрый октябрь. С недоеденным яблоком в машине.
История вторя. Мальчик с третьей парты
У детей особенный способ молчать. Взрослые молчат громко. У них в молчании — обида, расчёт, страх, упрямство, всё это шевелится под кожей, проступает в глазах, в скулах, в том, как они держат руки. Их молчание — это речь, просто на другом языке.
Дети молчат иначе. Дети молчат пусто. Когда ребёнок замолкает по-настоящему — внутри него ничего не остаётся. Только ровное серое поле, по которому ветер гонит сухой лист, и больше ничего нет. Ни обиды, ни страха. Сдача.
Артём молчал именно так. Он сидел напротив меня в кабинете следователя, сложив руки между колен, и смотрел в одну точку на полу — туда, где облупилась краска и виднелся бетон. Серый плинтус, серый линолеум, серый свет из окна. Он сам был серый — кофта серая, джинсы серые, лицо серое. Будто его кто-то выкрутил из стиральной машины и забыл повесить сушиться.
Ему было четырнадцать лет. Я смотрела на него и думала: ребёнок. Ровно ребёнок. У моих знакомых дети такого возраста — они шумные, они огрызаются, они листают телефон, они закатывают глаза, они живые. Этот — не был. Этот был тихий, как старик. И я знала, откуда эта тишина. Я её уже видела.
Это тишина детей, у которых дома никто никогда не спрашивал, как у них дела. Не «получил ли двойку», не «убрал ли игрушки» — а просто, по-человечески: «Как ты, Тёма? Что у тебя?» Этого вопроса в его жизни, я подозревала, ещё не было. Ни разу.
И сейчас, в кабинете следователя, на него смотрели, как на проблему. На задачу, которую надо закрыть к понедельнику. И он это понимал. Он понимал в свои четырнадцать всё, что нужно понимать. Он понимал, что он один.
Следователь — молодая женщина, моложе меня лет на пять, со строгим хвостом и аккуратно подведёнными бровями, — листала бумаги. Она не была злой. Это важно сказать. В нашей системе очень редко встречаются по-настоящему злые люди. Чаще — уставшие.
— Артём, ты понимаешь, в чём тебя обвиняют?
Он кивнул, не поднимая глаз.
— Ответь словами для протокола.
— Понимаю.
— В чём?
— В краже.
— Что именно ты украл?
Молчание. Длинное. Я смотрела на него и видела то, что видела сто раз: подросток, который уже всё для себя решил. Который уже признал. Который уже сдался — потому что в его жизни никогда никто не вступался, и он не верит, что вступятся теперь.
— Артём, — сказала я мягко, — ты ничего не должен сейчас отвечать. У тебя есть право не свидетельствовать против себя. Статья 51 Конституции. Я тебе объясняла. Помнишь?
Он чуть-чуть кивнул.
Следователь подняла на меня глаза. В них была не злость — усталость. У неё было тридцать дел в производстве. Срок поджимал. Артём — лежал у её ног, можно сказать.
«Беседа» с оперативником, без адвоката, потому что «беседа» же не допрос, на «беседе» защитник не положен. Знакомая схема. Я её разбирала на лекциях для молодых коллег — и каждый раз меня перебивали вопросом: «А что с этим делать?» Я отвечала: «Ничего. Только успевать раньше.»
Я не успела раньше.
— Артём, — повторила я. — Ты помнишь, что ты подписал?
— Помню.
— Ты это сделал?
Он впервые поднял глаза. Серые, в светлых ресницах, мальчишеские глаза, которые ещё не успели стать взрослыми.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



