
Полная версия
Бессонница

Эдуард Сероусов
Бессонница
Часть первая
[ВИДЖИЛ™. Рекламный ролик AEVUM. Хронометраж 0:60.]
Тёмный экран. Голос — мягкий, мужской, без нажима.
ВОСС: Посчитайте сами. Если вам тридцать, вы уже проспали десять лет. Десять лет в темноте. Их вам никто не вернёт.
Свет. Город на рассвете — но люди уже идут, ясноглазые, бодрые, будто и не было ночи.
ВОСС: Мы научились лечить почти всё. Мы продлили жизнь вдвое. И всё это время покорно отдавали треть её — ничему. Привычке древнее нас самих.
Крупно: капсула, светящаяся изнутри мягким молочным светом.
ВОСС: Виджил — не стимулятор. Не наркотик. Это ваш собственный обмен веществ, доведённый до совершенства. Микроб-комменсал, который снимает усталость у самого истока. Никакой расплаты. Никакого долга. Просто — время.
Слоган, белым по чёрному:
ЖИЗНЬ СЛИШКОМ КОРОТКА, ЧТОБЫ СПАТЬ ТРЕТЬ ЕЁ.
ВОСС (тише): Просыпайтесь. И больше не засыпайте.
AEVUM.
За двадцать лет я выучила темноту своего города наизусть — так, как другие люди знают наизусть лица собственных детей. Своё-то я знала хуже. Лицо ребёнка меняется у тебя на глазах, а ночь остаётся ночью; в этом её милосердие и её жестокость.
В три часа я уже стояла у окна. Я всегда стояла у окна к трём — не потому что не могла лежать, а потому что лежать без сна двадцать лет учит тебя одной вещи: кровать предназначена для сна, и если сна нет, кровать становится клеткой, и лучше не давать ей этого знать. Я вставала. Я брала часы.
Часы были отцовские, механические, на потёртом ремешке, и я носила их с собой по квартире из комнаты в комнату все эти годы, как чётки. Я не смотрела, который час. Это важно понять про меня сразу, иначе ничего дальше не сложится: я не смотрела время. Время — для тех, кто спит, для кого ночь имеет длину, начало и конец. У моей ночи длины не было. Я держала часы в ладони ради тяжести и ради того, как они тикали — ровно, тупо, безразлично к тому, заснёт ли кто-нибудь в этом мире. Заводной механизм не нуждается в покое. В этом мы были родня.
Из окна моей кухни виден двор-колодец и семнадцать чужих окон. Я знала их все. Через двор и вверх — окно человека, который читал до двух; я никогда не видела его самого, только лампу под зелёным абажуром и иногда тень руки, переворачивающей страницу, и в два лампа гасла, и я оставалась без собеседника. Угловое окно на четвёртом — там до глубокой ночи дрожал синий телевизионный свет, немой и нервный, как вода на дне. Окно сестры из седьмой квартиры — она работала в смену и возвращалась в пять сорок, и в пять сорок у неё загорался свет в прихожей, горел восемь минут, ровно столько, сколько нужно усталому человеку, чтобы снять обувь, выпить воды и упасть, — и гас. Это были мои спутники. Они не знали обо мне ничего. Я знала о них всё, что можно узнать о человеке по тому, когда он позволяет себе темноту.
Темнота двора была картой, и я была единственным её картографом, потому что только тот, кто не спит, видит, как один за другим гаснут чужие окна. Здоровый человек засыпает первым и пропускает спектакль. А я смотрела каждую ночь, двадцать лет, как город складывает себя, как стихает, как один за другим люди делают то, чего я не умела: отпускают себя в темноту и доверяют ей своё сознание до утра. Я завидовала им так ровно и так давно, что зависть стала просто фоном, как тиканье часов.
В ту ночь карта была неправильной.
Я заметила не сразу — неправильность приходит исподволь, как сквозняк. Сначала просто было слишком светло. Окно человека с зелёной лампой горело, хотя давно перевалило за два, — горело ровным верхним светом, не лампой, будто там включили всё разом. Синий телевизор в углу не дрожал: экран стоял мёртвым прямоугольником, а свет в комнате был. Сестра из седьмой не вернулась в пять сорок, потому что — это дошло до меня с медленным холодом — она и не уходила; её окно горело всю ночь, я просто не сразу позволила себе это увидеть.
Я стояла и считала горящие окна, как считают пульс. Девять. Двенадцать. К четырём — четырнадцать из семнадцати, и те три тёмных были тёмными так, как бывают тёмными пустые квартиры, а не спящие.
Двадцать лет я была единственным бодрствующим человеком в этом дворе. Я знала это про себя так же твёрдо, как знала собственное имя. И вот теперь двор бодрствовал вместе со мной, весь, разом, — и это было не облегчение, не конец одиночества, которого я могла бы ждать. Это было что-то совершенно другое, чему у меня тогда ещё не было названия.
Я сжала часы. Они тикали. Где-то внизу, в светящемся доме напротив, кто-то стоял у своего окна и смотрел на меня — тёмный силуэт в освещённой раме, неподвижный, — и я знала, что он тоже не спит, и что он, в отличие от меня, не понимает почему.
⁂
Лиза вошла в кухню в четыре утра так, будто было четыре дня.
Это первое, что я в ней увидела за последние месяцы и чему перестала находить объяснение: дочь, входящую в комнату на исходе ночи без той помятости, той полусонной неприязни к свету, с какими нормальный восемнадцатилетний человек встречает четыре утра. Она была собрана. Глаза слишком ясные. На запястье ровным зелёным горело умное кольцо — то самое, в которое она смотрела чаще, чем в моё лицо.
— Ты опять, — сказала она. Не вопрос. Лёгкое презрение, отполированное до автоматизма.
— Я всегда «опять», — сказала я. — Это называется моя жизнь.
Она открыла холодильник, постояла в его свете, ничего не взяла. Голода у неё, кажется, тоже больше не было.
— Знаешь, в чём твоя проблема. — Она прислонилась к столешнице, скрестила руки; кольцо мигнуло, считывая что-то. — Ты сделала из этого личность. Бессонница, бессонница. Будто это профессия. А это просто баг. Его чинят.
— Тебя починили?
— Меня апгрейднули. — Она улыбнулась, и улыбка была настоящей, и это было хуже всего. — У меня лишние восемь часов в сутках, мам. Восемь. Пока ты тут стоишь со своими часиками и страдаешь как поэт, я живу в полтора раза дольше тебя. Я прочитала за месяц больше, чем ты за год. Я не устаю. Совсем. Ты вообще можешь это представить — не уставать?
Я могла. Я только это и могла представить. Я двадцать лет не уставала так, чтобы уснуть, и знала об этом состоянии то, чего она не знала и не хотела знать: что усталость — не враг, а дом, и человек, у которого отняли усталость, отнят у самого себя и просто пока этого не заметил. Но я не сказала ей этого. Я давно научилась не говорить Лизе того, что знаю. Каждое моё знание она слышала как упрёк, а каждый упрёк — как ещё одно доказательство, что во всём, что развалилось в нашем доме, виновата я и моя сломанность.
В этом она была не совсем неправа. Вот что делало разговоры с ней такими тихими и такими бесконечными внутри меня.
Её отец ушёл, когда ей было одиннадцать. Я не стану рассказывать это как историю про дурного человека, потому что он не был дурным; он был обычным, а обычный человек не выдерживает дома, где по ночам кто-то не спит. Сначала он вставал ко мне. Потом перестал. Потом начал спать в гостиной, чтобы мои хождения не будили его, а потом ему стало невыносимо и это — слышать сквозь стену, как другой человек живёт, пока ты лишён сознания, как он бодрствует над твоим сном, будто сторож, будто укор. Он говорил, что я смотрю на него спящего. Он говорил это так, будто я делала что-то стыдное. Я и правда смотрела. Когда не спишь рядом со спящим, начинаешь его ненавидеть и любить одновременно, и он это чувствует даже во сне, я думаю. Он ушёл к женщине, которая спала. Я понимаю его лучше, чем Лиза когда-нибудь поймёт меня.
Лиза решила, что я его выгнала своей ночью. В одиннадцать лет ребёнку нужен виноватый, иначе мир разваливается без причины, а это страшнее всего; и она выбрала меня, потому что я была рядом и потому что я действительно была причиной — не виной, но причиной, а различить эти две вещи трудно даже взрослому. С тех пор она строила себя как опровержение меня. И когда появился способ не спать вовсе, не спать гордо, не спать как сила, — она кинулась к нему, я думаю, не ради восьми часов. Ради того, чтобы перестать быть моей дочерью.
— Тебе бы тоже попробовать, — сказала она. — Хоть раз перестать быть мученицей. Восс прав. Жизнь слишком коротка.
И тут её повело.
Это длилось, наверное, секунду. Она потянулась поставить стакан, и рука вдруг пошла мимо — короткий промах, на палец в сторону, стакан стукнул о край мойки, не разбился. Лиза моргнула. На лице мелькнуло что-то, чему она сама удивилась, — не боль, а недоумение, будто пол под ногой оказался не там, где она его помнила. Кольцо на запястье коротко пискнуло и налилось из зелёного в жёлтое.
— Что это было, — сказала я. Тихо. Я двадцать лет читаю чужие тела по ночам; я увидела этот промах целиком, до дна.
— Ничего. — Она уже глушила кольцо, прижав пальцем, не глядя. — Дёрнулась. Засиделась за компом. — Она поставила стакан ровно, демонстративно ровно. — Не делай такое лицо. У тебя всегда такое лицо, будто кто-то умер.
Жёлтый огонёк под её пальцем погас. Она вышла, и шаг был обычный, и я почти убедила себя, что мне показалось, — я, которая никогда ничего не путала в темноте.
⁂
Когда город спал, у меня были ночные люди.
Их было немного — горстка имён на форуме, который не менялся годами, для тех, кому ночь досталась как болезнь, а не как праздник. Мы не лечились друг у друга; от настоящей первичной инсомнии не лечатся, её носят. Мы просто были рядом в те часы, когда быть рядом больше негде. Кто-то писал в три, кто-то в полпятого, и всегда кто-то отвечал, потому что у нас не было синхронности сна, разделяющей нормальных людей по разным берегам суток. Мы все были на одном берегу. На тёмном.
Меня там знали. Не по имени — по тому, как я писала. За двадцать лет я научилась единственному, чему может научить бессонница: как пройти через ночь и не сойти с ума, как не воевать с ней, не вымаливать сон, не считать часы до утра, которое всё равно не принесёт облегчения. Я писала об этом спокойно, потому что давно отплакала своё, и моё спокойствие было нужно людям больше, чем любой совет. Не борись с ночью, — писала я кому-то, кто впервые провалился в неделю без сна и был в ужасе. Ночь — это просто комната, где выключили того, кто притворялся, что всё под контролем. Тебе кажется, что ты не уснёшь никогда. Это правда и неправда одновременно. Просто будь здесь. Я здесь. Они называли меня — без иронии, что меня всегда трогало, — той, кто держит фонарь.
В ту ночь форум был другим.
Сначала я не поняла чем. Сообщений было больше обычного, и это бывало — в полнолуние, в жару, в дни плохих новостей. Но имена были чужие. Не наши. Новые, десятки новых, и писали они не так, как пишут инсомники.
Инсомник знает свою ночь. Он жалуется, он устал, он зол, но в его словах есть старая, привычная складка — складка человека, который уже не первый раз в этой комнате. А эти писали с другим ужасом. С ужасом человека, которого впервые в жизни заперли там, где он никогда не был.
Я не понимаю что происходит. Я всегда сплю. Я лёг и просто — не сплю. И вчера. И позавчера. Я не пил ничего, не нервничал, ничего. Тело хочет спать, я чувствую, что хочет, а оно не — оно как будто разучилось. Как будто кнопку вынули. Это нормально? Скажите кто-нибудь что это нормально.
Я смотрела на это слово — кнопку вынули — и где-то под рёбрами медленно поворачивался холод.
Их были десятки. Потом, пока я читала, стало больше. Все об одном: я всегда спал, я никогда этим не мучился, и вдруг — ничего, тело хочет и не может, как будто внутри щёлкнули выключателем. Молодые в основном. И почти все, я заметила, листая, почти все упоминали мимоходом, между делом, как упоминают что-то заведомо хорошее: я на виджиле полгода, я уже год не сплю по своей воле, и тут вдруг по-другому, думал, это просто виджил так работает, но это не он, это что-то не то.
Почти все. Но не все.
Я остановилась на одном. Женщина, по тому, как она писала, немолодая. Я не принимаю никакого виджила, — писала она. Я вообще против этой дряни, я старая, я сплю как убитая всю жизнь. И вот четвёртую ночь не сплю. Муж не спит. Соседка снизу стучала, спрашивала, не сплю ли я, — она тоже не спит. Никто из нас не пил эту таблетку. Что это? Это в воздухе?
Я перечитала трижды.
И тогда, без предупреждения, как это бывает с памятью у тех, кто не спит и потому никогда толком не забывает, — поднялось двадцатилетней давности. Кабинет с жалюзи. Молодой ещё доктор, который изучал меня как редкий случай — мою ночь, мою кровь, мой странный, ни на что не похожий механизм. Он был взволнован тогда, по-научному, нехорошо взволнован. У вас уникальная регуляция, — говорил он. Понимаете ли вы, насколько это редко? А потом, в другой день, уже не взволнованный, а напуганный, он сказал мне фразу, которую я не вспоминала двадцать лет и которая теперь встала передо мной целиком, слово в слово: Если кто-нибудь когда-нибудь научится делать с обычными людьми то, что природа сделала с вами, — он не будет понимать, что он делает. И это будет очень опасно.
Я не знала тогда, о чём он. Я была молода, мне было всё равно, я хотела только спать, и врачи были для меня людьми, которые не могли мне этого дать, и потому я их не слушала.
Я сидела перед светящимся экраном в четыре утра, в квартире, где у меня за стеной дочь только что промахнулась мимо стакана, и думала: вот оно. Двадцать лет я ждала, тёмным дном души, постыдно, чтобы мир хоть на день узнал, каково это. Чтобы они хоть раз не уснули, как не засыпала я, и поняли. Это было низкое чувство, и я его в себе знала.
Но это было не то. То, что приходило, не было моей ночью, розданной всем по справедливости. У моей ночи была длина и был дом. А у этого — кнопку вынули — дома не было. Это было что-то, у чего нет дна.
Я закрыла ноутбук. В тишине тикали отцовские часы. И впервые за двадцать лет тишина после трёх показалась мне не покоем, а затаённым дыханием.
⁂
Лизу скрутило перед самым рассветом.
Я не спала — я никогда не спала, — поэтому я была единственной в доме, кто это услышал: глухой звук из её комнаты, не падение, а как будто кто-то сел на пол не нарочно. Я была у её двери прежде, чем подумала.
Она сидела на полу у кровати, спиной к ней, и смотрела на свою руку. Просто на руку. Рука лежала на колене и мелко, неостановимо дрожала, и Лиза смотрела на неё так, будто рука принадлежала не ей.
— Она не моя, — сказала Лиза. Голос был ровный, и от этой ровности всё во мне похолодело сильнее, чем от крика. — Мам. Я говорю ей перестать, а она не. Я не чувствую, где я её. Где команда заканчивается и начинается она.
— Я здесь, — сказала я и опустилась рядом на пол.
Кольцо на её запястье больше не было жёлтым. Оно мигало красным и показывало цифры, которых я не понимала, — пульс, какие-то стрелки, графики, ползущие в стороны, и сами цифры скакали, как будто прибор тоже потерял край, где кончается норма и начинается то, для чего у него нет шкалы. Лиза подняла руку — дрожащую, чужую, — и поднесла кольцо к лицу, и смотрела в эти цифры, как смотрят в лицо человеку, который должен всё объяснить.
— Тут написано, что я в порядке, — сказала она. Засмеялась коротко, не своим смехом. — Восстановление. Тут написано — оптимальное восстановление. — Она подняла на меня глаза, и в них наконец было то, чего я не видела у неё с одиннадцати лет: она была маленькой и ей было страшно. — Мам, почему оно говорит, что я отдыхаю?
Я взяла её чужую дрожащую руку в обе свои. Рука была горячая и не узнавала меня.
— Дай я подержу, — сказала я. — Я умею держать то, что не отпускает. Я двадцать лет только это и делаю.
Она не отняла руку. Впервые за очень долгое время Лиза не отняла у меня руку. Мы сидели на полу её комнаты, и за окном медленно, неохотно светало, и это было неправильное рассветание — не темнота уступала свету, а один свет, уличный, оранжевый, сменялся другим, серым, и нигде между ними не было ни секунды настоящей тьмы, в которую можно было бы упасть и отдохнуть.
Кольцо на её руке мигало красным и обещало ей покой, которого больше нигде в мире не было.
Часть вторая
[Расшифровка. Национальная горячая линия помощи при бессоннице. Звонок 2:14 ночи. Оператор — Д., абонент — мужчина, ок. 40 лет.]
Д.: …дышите вместе со мной. Вдох на четыре. Хорошо. Вы сказали, четвёртые сутки?
АБОНЕНТ: Пятые. Я считаю по работе. Я водитель. Я не сплю пятые сутки, я не должен садиться за руль, но если я не сяду, меня уволят, а если я сяду — я уже один раз поймал себя, что еду и не помню последние десять километров, понимаете? Только я не спал. Я не задремал. Я всё время был в сознании. Просто меня где-то не было.
Д.: Вы принимали Виджил?
АБОНЕНТ: В том и дело, что нет! Жена принимала, она в восторге была, год не спала и порхала. А я нет. А теперь она в больнице, а я не сплю, и сын не спит, сыну девять, он не пил ничего, он ребёнок. Скажите мне, что это пройдёт.
Д.: …
АБОНЕНТ: Скажите хоть что-нибудь.
Д.: Я на смене двадцать часов. Я сама не сплю шестые сутки. Я не знаю, что вам сказать. Мне очень жаль. Я не знаю.
[Конец записи. Линия отключена в 2:31.]
К утру это было уже не на форуме. Это было везде.
Я не из тех, кто живёт в новостях, — двадцать лет ночей отучают тебя верить, что мир снаружи имеет к тебе отношение; мир спит, а ты нет, между вами стекло. Но в то утро я включила всё, что включается, и держала на коленях телефон, и стекло треснуло.
Сначала это подавали бодро, почти весело — так подают всё, чего ещё не боятся. Странный феномен среди молодёжи. Поколение, которое разучилось спать. Эксперты успокаивают. Эксперты успокаивали. Кто-то с гладким лицом объяснял, что это, вероятно, тревожность, экраны, образ жизни, что человеческий сон пластичен, что не стоит паниковать. Виджил в этих сюжетах поминали мельком, как поминают спонсора, осторожно: связь не доказана, корпорация AEVUM выражает обеспокоенность и готовность сотрудничать.
Я смотрела на это и узнавала складку. Ту самую складку, с которой двадцать лет назад врачи говорили мне, что я просто переутомлена. Складку человека, который называет успокоением своё собственное нежелание знать.
Я не могла больше сидеть с этим в комнате, и я сделала то, что делала в худшие свои ночи двадцать лет: оделась и пошла вниз, в круглосуточную аптеку на углу. Ночные люди знают свои редкие освещённые острова наизусть — аптеки, заправки, один киоск, — это места, куда можно прийти в три часа и не быть одной. Я ходила туда годами. Аптекарша знала меня в лицо и никогда не спрашивала, что со мной; она просто кивала, как кивают своим.
В то утро у аптеки стояла очередь.
Очереди в четыре утра не бывает. Это первое, чему учит ночь: в четыре утра мир пуст, он твой, в нём нет никого, кроме таких, как ты. А тут стояли двадцать человек, может, тридцать, и они не были такими, как я. Я узнала это сразу, по тому, как они стояли. Инсомник стоит терпеливо; он умеет ждать, ожидание — его профессия. А эти переминались, дёргались, оглядывались, в них была паника людей, выброшенных в чужую страну без карты. Молодая женщина впереди меня просила снотворное — любое, всё равно какое, сколько дадут, — и не могла договорить фразу до конца, теряла её на середине и начинала снова, и аптекарша, серая, с провалившимися глазами, отвечала ей, что снотворного нет, что его не привозили третий день, что оно всё равно не помогает — она пробовала на себе. Полки за её спиной, где раньше стояли мелатонин, и валериана, и вся та беспомощная аптека сна, которую я перепробовала за двадцать лет, — полки были пустые. Подчищенные до железа.
Мужчина у двери стоял неподвижно и смотрел в одну точку, и губы у него шевелились, и я подумала сначала, что он молится, а потом поняла, что он считает. Считает, как потом будет считать старик в клинике, как считают все, у кого внутри кончился край и осталось только одно бесконечное действие, за которое можно держаться. Я постояла в этой очереди минуту, может, две, среди людей, разучившихся ждать, в свете, который раньше был моим убежищем, а стал чужой больницей под открытым небом, — и ушла, ничего не купив. Покупать было нечего. Сна не было на полках. Сна больше нигде не было.
Я вернулась домой, и к полудню сюжеты по телевизору перестали быть весёлыми.
Перестали они быть весёлыми не из-за цифр — цифры были ещё ничего, тысячи, не миллионы. Они перестали быть весёлыми из-за одного слова, которое сначала проскользнуло где-то в углу ленты, потом всплыло крупнее, потом встало в заголовок и больше уже не уходило. Незаразившиеся. Нет — не так его подали. Подали мягче, и от мягкости было страшнее. Случаи среди не принимавших препарат.
Та женщина с форума. Её муж. Соседка снизу. Водитель с горячей линии и его девятилетний сын. Молодая женщина из очереди, не пившая, я была почти уверена, ничего. Это были не отдельные странности. Это была линия, и линия имела направление, и направление было — наружу, от тех, кто выбрал, к тем, кто не выбирал.
Я всё ещё не давала себе поверить. Я ловила себя на постыдной, упрямой мысли — это просто ночи, это просто мир наконец меня догоняет — и эта мысль была так удобна, так точно сшита по моей двадцатилетней обиде, что я почти могла в ней жить. Если весь мир перестанет спать, то я не сломана. Я просто была первой. Авангардом. В этой мысли было низкое тепло, и я грелась о неё, и стыдилась, и грелась.
А потом в углу одного из сюжетов мелькнул график.
Просто график, на полсекунды, за спиной у диктора, — две кривые. Одна пологая, привычная: рост случаев среди пользователей. А вторая — вторая загибалась вверх с того дня, как появились незаразившиеся, и загибалась она не как привычка и не как мода, а так, как загибается только одно на свете. Так растёт то, что передаётся. Я двадцать лет читала про сон всё, что могла найти, и я знала эту форму. Эту форму имеет не привычка. Эту форму имеет зараза.
И я наконец поняла, на что смотрю. Это было не моё, розданное всем. У моей бессонницы был механизм, дом, дно. А это не имело дна, потому что это вообще не было бессонницей. Бессонница — это когда не можешь уснуть. А тут у людей вынимали саму способность. Кнопку. И эта вынутая кнопка — передавалась, как насморк, от человека к человеку, по воздуху, как всё, что живёт в нас и на нас, и не разбирала, кто верил Воссу, а кто нет.
Я положила телефон экраном вниз. В соседней комнате было очень тихо. Тишина из комнаты Лизы была теперь хуже любого звука.
⁂
К вечеру Лиза перестала притворяться.
Это было самое страшное в тот день — не симптомы даже, а то, как она сдалась. Двадцать лет — да всю свою жизнь — Лиза держала оборону, и оборона была её осанкой, её походкой, её голосом. А теперь оборона осыпалась, и я впервые увидела, сколько сил она на неё тратила всё это время, потому что без обороны от неё почти ничего не осталось.
Она лежала, и не лежать она не могла, и спать она не могла, и от этого зазора — тело сложено для сна, а сна нет — она медленно сходила с ума у меня на глазах. Я знала этот зазор. Я жила в нём двадцать лет. Но я входила в него постепенно, год за годом, я выстроила в нём дом. А её бросили туда сразу, без дома, без стен, и она была там как человек в открытом космосе без скафандра — секунды, в которые тело понимает, что воздуха нет.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









