
Полная версия
Архив спящих
Алексей перевернул лист. На обороте была приписка, сделанная совсем слабой рукой, карандашом, почти неразборчиво:
«Вера. Она жива. Ищи ее. Она — ключ к твоей голове. Провалы будут чаще. Когда начнешь забывать свое имя, найди Веру. Она помнит все. Даже то, что я велел ей забыть. Я не смог стереть ее до конца. Потому что любил. Прости. Я был плохим чистильщиком. Но хорошим человеком. Надеюсь».
Любил. Дед любил объект. Женщину, которой он должен был стереть память. И не стер. Или стер, но не до конца. Или сделал вид, что стер, а сам... Что сам? Спасал ее всю жизнь. Подменял документы. Так было сказано в аннотации, которую он придумал себе сам, еще до того, как открыл дверь в эту комнату.Он положил лист на стол. Разгладил ладонью. Бумага была тонкая, почти прозрачная. Сквозь нее просвечивало дерево столешницы.
И фотография.Алексей нагнулся и заглянул под стол. Там, приклеенная скотчем, все еще висела записная книжка и «ТТ». А рядом стояла картонная коробка из-под обуви. «Скороход». Размер 42. Он оторвал скотч, достал коробку. Открыл. Сверху лежал коричневый конверт. Внутри — пачка денег. Старые, еще советские купюры по сто рублей. И несколько пачек новыми, пятитысячными. Всего тысяч триста, на глаз. Под деньгами — бобина с наклейкой «№ 2. Вера. 1977-1983».
Он перевернул фотографию. На обороте надпись: «Ване от Веры. Июль 1978. Спасибо за молоко».Он взял фотографию. Цветная, но выцветшая до бледно-розовых тонов. На снимке — женщина лет тридцати пяти. Темные волосы, убранные под косынку. Глаза светлые, серые или голубые, не разобрать. Улыбается. Стоит на фоне реки. За спиной — перила моста. Москва-река. Где-то в районе Краснопресненской набережной. Женщина держит в руке букет ромашек. Лето. Солнце. Мирная картинка.
Молоко. Опять молоко. В записной книжке: «Ваня. Молоко купила. Хлеб тоже». Что за навязчивая деталь? Может, у них был какой-то код. Молоко — значит, все чисто. Хлеб — значит, есть опасность. Или наоборот. Или никакого кода, просто женщина покупала мужчине молоко и хлеб, потому что он был одинокий и забывал есть.
Нажал «Пуск».Алексей отложил фотографию. Взял бобину № 2. Поставил на магнитофон. Протянул пленку через головки. Руки делали это уже увереннее. Навык возвращался.
Шипение. Щелчок. Голос деда. Но другой. Не такой, как на первой пленке. Там он был врачом. Холодным, точным. Здесь он был просто человеком. Усталым.
Я стер ей вечер. Но оставил себя. Она помнит меня. Только меня. И нож. Нож она помнит тоже. Он снится ей. Она просыпается в холодном поту и не может вспомнить, откуда этот сон. Но она знает. Где-то глубоко. Под слоем моего голоса. Под шумом дождя в парке Горького».«12 марта 1977 года. Я, Тихонов Иван Степанович, записываю это для себя. Не для отчета. Для памяти. Моей памяти. Потому что я начинаю забывать. Это профессиональное. Мы все забываем. Те, кто чистит других. Мы впитываем их страх. Их картинки. Их сны. Это как работать с ртутью. Она проникает в кровь. Незаметно. А потом ты просыпаешься и не помнишь, какой сегодня день. Сегодня я видел Веру. Она ждала меня у Киевского вокзала. Я не договаривался с ней. Она сама пришла. Она всегда приходит. Говорит, что чувствует, когда я теряюсь. Мы сидели в буфете на втором этаже. Она пила чай с лимоном. Я смотрел на ее руки. У нее красивые руки. Пальцы музыканта. Она могла бы играть на пианино, но работает швеей. Шьет на дому. Заказы от ателье. Я спросил: «Вера, что ты помнишь о мае 76-го?» Она улыбнулась: «Дождь. Я гуляла в парке Горького и упала. Ударилась головой. Ты же знаешь, ты мне сто раз рассказывал». Я кивнул. Я сам вложил в нее эту память. Кленовую ветку. Дождь. Падение. Я старался. Я был лучшим. У меня была нулевая ремиссия. Ни один объект не восстанавливал истинную картину. Кроме нее. Она помнит. Я вижу это по глазам. Когда она говорит про парк, ее зрачки сужаются. Так бывает, когда человек врет. Или когда он боится. Она не врет мне. Она боится за меня. Она знает, что если я узнаю правду, меня уберут. Но я уже знаю правду. Я знаю, что она видела в тот вечер. Она видела человека с ножом. И кровь на рукаве. И мертвые глаза. Она видела ликвидацию. Несанкционированную. Мокрую. Без моего ведома. Ее должны были убрать как свидетеля. Но я сказал, что сам все сделаю. Я сказал, что сотру ее начисто. Они поверили. Они всегда верили мне. Потому что я ни разу не ошибался. Я ошибся только с ней. Потому что не смог. Потому что она посмотрела на меня в той палате и сказала: «У вас добрые глаза. Вы не сделаете мне больно?» И я не сделал.
Запись прервалась. Тишина. Потом снова голос деда, но уже более бодрый, почти веселый:
«Купил сегодня молоко. Сам. Вера будет смеяться. Она говорит, что я покупаю не то молоко. Слишком жирное. Ей нужно три процента, а я беру пять. Ничего. Пей, Вера, толстей. Тебе идет».
Щелчок. Конец.
Она жива. Где она сейчас? Если ей было тридцать пять в 1978-м, сейчас ей за восемьдесят. Может, уже нет в живых. Но дед в записке написал: «Она жива». Он умер неделю назад. Значит, неделю назад она была жива.Алексей остановил магнитофон. В комнате снова стало тихо. Лампа под абажуром чуть гудела. Наверное, трансформатор в магнитофоне грелся, создавая помехи в сети. Он сидел и смотрел на фотографию Веры. Ромашки. Река. Улыбка. Женщина, которая помнила нож и добрые глаза человека, который должен был стереть ей память.
Он поставил папку на место. Вытащил другую. 88-А. 1981 год. Объект: Петрова А. Н., врач скорой помощи. Приехала на вызов раньше времени. Увидела людей в штатском. Детали замазаны. Рекомендовано: замещение эпизода ложным вызовом в другой адрес. Исполнитель: Тихонов И. С.Алексей встал. Прошелся по комнате. Три шага в одну сторону, три в другую. Больше не развернуться. Стеллажи сжимали пространство. Тысячи часов чужих жизней. Тысячи украденных воспоминаний. Он остановился у полки с папками. Вытащил наугад. Номер 37-Б. Год 1972. Объект: Гаврилов С. Т., старший лейтенант милиции. Увидел то, что не должен был видеть в подвале жилого дома. Детали замазаны черным фломастером. Рекомендовано: полная амнезия эпизода. Исполнитель: Тихонов И. С. Подпись.
Алексей вспомнил: дед уволился из ЖЭКа в 1982-м. Мать говорила: «Папу сократили. Он очень переживал. Стал замкнутым». Он не был сокращен. Он просто перестал чистить. Или его перестали допускать. Потому что он начал забывать. Потому что ртуть проникла в кровь.Дед работал до 1981-го. А потом что? Ушел на пенсию? Или его ушли?
Нужно было идти. Воздух в комнате стал тяжелым, спертым. Пахло старой бумагой и еще чем-то сладковатым. Может, плесенью. Может, временем.Он закрыл коробку с деньгами. Сунул в карман пальто конверт с купюрами. Фотографию Веры положил в записную книжку. Бобину № 2 оставил на магнитофоне.
Алексей пошел прямо к машине. Шаг. Второй. Третий. Он не знал, зачем идет. Просто ноги сами несли. Страха не было. Была злость. Кто эти люди? Почему они следят? Чего ждут?Он погасил свет. Вышел в коридор. Запер дверь на длинный ключ. Проверил входную дверь. Запер на все три оборота. Спустился по лестнице. Во дворе все так же падал снег. «Москвич» с провалившимися колесами стал похож на белый холмик. У арки стояла «Волга». Темно-синяя. Двигатель работал. Выхлопной пар поднимался вверх и смешивался со снегом. За рулем сидел тот же человек в шляпе. Или другой. Не разобрать. Стекло было запотевшее, мутное.
Человек поднял руку. В руке был бумажный стаканчик с кофе. Он сделал глоток. Потом опустил стекло на пару сантиметров.Он подошел к водительской двери. Нагнулся, чтобы заглянуть в салон. Стекло было мутное, но сквозь запотевание он увидел лицо. Обычное лицо пожилого мужчины. Усы. Очки в тонкой оправе. Тот самый человек из метро. С газетой «Вечерняя Москва». Человек повернул голову и посмотрел прямо на Алексея. Взгляд был спокойный, усталый. Как смотрят врачи на пациента, который задает слишком много вопросов.
— Потому что вы — его копия. Вы так же слышите то, что между словами. Вы так же забываете свое имя к вечеру. И вы так же не сможете стереть ту, кого полюбите. А это приговор, Алексей Иванович. Для чистильщика — приговор.— Алексей Иванович, — сказал он. Голос был глухой, прокуренный. — Вы бы шли домой. Холодно. А деда вашего мы уважали. Он был лучший. Не позорьте его глупостями. — Кто вы? — спросил Алексей. — Никто. Просто сторож. Охраняю то, что осталось. — От кого? — От вас, Алексей Иванович. От вас в первую очередь. Вы же внук. Вам положено искать. Но не положено находить. Так устроено. Дед ваш знал. Потому и спрятал все в комнате без окон. Думаете, он боялся, что мы придем? Нет. Он боялся, что придете вы. — Почему?
«Волга» тронулась с места мягко, без пробуксовки. Выехала из арки на Петровку и растворилась в снежной пелене.Человек допил кофе, смял стаканчик и бросил его на пассажирское сиденье. Стекло поползло вверх, отрезая салон от улицы.
Он слышал это. Вчера. Но не придал значения. Списал на помехи.Алексей остался стоять у арки. Снег падал на плечи, на шапку, таял на лице. Он смотрел на пустую дорогу. Слова сторожа крутились в голове. «Вы так же слышите то, что между словами». «Вы так же забываете свое имя к вечеру». Что значит «между словами»? Он вспомнил первую пленку. Голос деда. Там, где он говорил «Вы шли через парк Горького. Был дождь», был еще какой-то звук. Еле слышный. На грани восприятия. Фон. Не шум пленки. Что-то другое. Как будто кто-то шептал под основным текстом. Второй слой. Частота, которую слышит не ухо, а что-то другое внутри головы.
Это был не гипноз. Это было что-то другое. Что-то, чему не учили в институтах. Что-то, что передавалось по крови.Теперь он понял. Дед не просто стирал память словами. Он записывал на пленку два трека одновременно. Один — для сознания. Второй — для подсознания. Для того, что «между словами». И слышать это могли только такие, как он. Такие, как дед. Такие, как сам Алексей.
Если это вообще можно было остановить.Он повернулся и пошел к метро. Снег скрипел под ногами. В голове звенело. Ему нужно было найти Веру. Старую женщину, которая помнила нож и добрые глаза. Она была единственным человеком, который мог объяснить, что с ним происходит. И как это остановить.
Где-то здесь, сорок лет назад, женщина по имени Вера покупала молоко и хлеб для человека, который стирал память другим. И ждала его у входа. Всегда ждала.В метро он сел в угол вагона. Закрыл глаза. Перед внутренним взором всплыла картинка: женщина с ромашками на фоне реки. Лето. Солнце. И голос деда: «Я ошибся только с ней. Потому что не смог». Поезд качало. Люди входили и выходили. Объявляли станции. На «Киевской» он открыл глаза. Кольцевая. Переход на Филевскую линию. Толпа. Он встал и вышел. Поднялся по эскалатору. Вышел в город. Снег все падал. Киевский вокзал возвышался серой громадой с часами на башне. Стрелки показывали полдень.
Алексей постоял у вокзала минут десять. Потом развернулся и пошел обратно в метро. Искать старуху в десятимиллионном городе, зная только имя и примерный год рождения, было безумием. Но другого пути не было. Провалы в памяти становились чаще. Сегодня утром он забыл, какой день недели. Пришлось смотреть в телефоне.
Он ехал домой и думал о том, что сказал сторож в «Волге». «Дед ваш боялся, что придете вы». Значит, дед знал, что наследство — это не только ключи от квартиры и пачки денег. Это еще и болезнь. Это еще и способность слышать шепот под словами. Это еще и охота, которая начнется, как только он сунет нос в архив.
Он полезет глубже. Он уже решил.Охота уже началась. «Волга» у арки была предупреждением. Сторож с газетой — наблюдателем. Они не трогали его. Пока. Они ждали, что он сделает дальше. Испугается и бросит? Или полезет глубже?
Сегодня он объедет их все.Дома он достал из кармана записную книжку деда. Раскрыл на странице, где был адрес: «Аптека. Круглосуточно. Врач Соколова». Аптека. Врач. Может, она еще работает. Может, она знала деда. Может, она знает, где Вера. Он посмотрел на часы. Половина первого. День только начинался. Он налил себе чаю. Сел за стол. Открыл телефон, набрал в поиске: «Аптека круглосуточно Соколова Москва». Поисковик выдал три адреса. Один на Таганке, один в Измайлово, один на Бауманской. Он записал все три в блокнот. Допил чай. Встал. Оделся.
Алексей вышел из дома и захлопнул за собой дверь.За окном все падал снег. Густой, белый, бесконечный. Он заметал следы, машины, крыши, прошлое. Но не память. Память нельзя замести снегом. Ее можно только стереть. Или спрятать в коробку из-под обуви на нижней полке замурованной комнаты.
Врач Соколова
Аптека на Таганке оказалась закрыта. На двери висел лист ватмана, приклеенный скотчем. На нем фломастером было выведено: «Ремонт. Откроемся через месяц». Буквы расплылись от сырости. Месяц тянулся, судя по состоянию бумаги, уже полгода.
Алексей постоял у двери, заглянул сквозь пыльное стекло внутрь. Пустые полки. Перевернутый стул. Рулон обоев в углу. Никакой Соколовой здесь не было и быть не могло.
Он сел в троллейбус и поехал в Измайлово. Снег за окном то усиливался, то слабел. Город тонул в белой каше. Люди на остановках топтались, поднимали воротники, прятали лица в шарфы. Все спешили укрыться.
Вторая аптека работала. Маленькое помещение в цокольном этаже хрущевки. Пахло лекарствами и кошачьей мочой. За прилавком сидела женщина лет шестидесяти, крашенная в рыжий цвет. Она вязала шарф. Спицы мерно постукивали.
— Мне нужна врач Соколова, — сказал Алексей.
Женщина подняла глаза. Они были выцветшие, голубые, равнодушные.
— Я Соколова. Но не врач. Фармацевт. Рецепты не выписываю. Что болит?
— Вы знали Тихонова Ивана Степановича?
Спицы остановились. Женщина посмотрела на Алексея внимательнее. Потом перевела взгляд на дверь, за его спину. На улице никого не было. Только снег.
— Тихоновых много, — сказала она. — У нас на районе три семьи Тихоновых. Один алкаш, один таксист, один стоматолог. Вам какой?
— Бухгалтер. Бывший. С Петровки.
— Петровка не наш район. Мы Измайлово обслуживаем. Вы ошиблись, молодой человек.
Она снова взялась за спицы. Шарф был длинный, серый, скучный. Петли ложились ровно, машинально.
Алексей понял, что она врет. Не глазами. Глаза у нее были честные, пустые. Она врала голосом. Интонация изменилась. На слове «Петровка» она чуть запнулась. На долю секунды. Обычный человек не заметил бы. Но Алексей заметил. Он слышал то, что между словами.
— Я сын его дочери, — сказал он. — Внук. Дед умер неделю назад. Оставил записную книжку. Там ваш адрес. И слово «врач».
Женщина отложила вязание. Вздохнула. Сняла очки, висевшие на цепочке, протерла их краем халата.
— Умер, значит, — сказала она тихо. — Жалко. Хороший был человек. Странный, но хороший.
— Вы его знали.
— Знала. Давно. Очень давно. Еще когда он в тресте столовых работал. Я тогда в поликлинике медсестрой была. Он приходил давление мерить. У него с сердцем было плохо. Все время шутил, что у бухгалтеров сердце лопается от чужих денег.
Она замолчала. Поправила выбившуюся прядь рыжих волос.
— Но вы не за этим пришли, — сказала она. — Вы пришли про другое. Про то, что было после треста.
— Да.
— Я не знаю, что было после треста. Он уволился в восемьдесят втором. И пропал. На десять лет пропал. Потом появился. Седой весь. Молчаливый. Сказал: «Зина, если что, у меня аптека знакомая в Измайлово. Зайди, скажи, что от меня. Тебе скидку сделают». Я зашла. Мне скидку сделали. А через год он пришел снова и попросил оставить у меня кое-что. На хранение.
— Что?
Женщина встала. Подошла к двери, заперла ее на щеколду. Перевернула табличку «Открыто» на «Закрыто». Вернулась за прилавок. Наклонилась и достала из-под кассы жестяную коробку из-под монпансье.
— Вот. Сказал: «Если придет внук и спросит про врача Соколову, отдай. Если кто другой — скажи, что ничего не знаешь».
Она протянула коробку. Алексей взял ее. Жесть была холодная, чуть ржавая по краям. На крышке — картинка: девочка в кокошнике и медведь с балалайкой. Леденцы фабрики «Красный Октябрь».
— Что внутри?
— Не знаю. Не открывала. Иван Степанович сказал: не открывай. Я человек старой закалки. Если сказано не открывать, значит, не открываю.
Алексей кивнул. Положил коробку во внутренний карман пальто. Она была легкая, почти невесомая.
— Спасибо, Зинаида...
— Петровна. Зинаида Петровна Соколова. Врачом меня Иван Степанович называл в шутку. Говорил: «Ты, Зина, лучше всякого врача. Ты людям не таблетки, а надежду продаешь. А надежда — главное лекарство». Красиво говорил. Жаль, что врал.
— Почему врал?
— Потому что надежду продать нельзя. Ее можно только украсть. Или подарить. Он дарил. Мне подарил однажды. Когда я мужа хоронила. Пришел, сел рядом, молчал час. Потом сказал: «Он не умер. Он спит. И видит тебя во сне. Не буди его своим горем. Пусть спит спокойно». Глупость, конечно. Но мне полегчало. Я перестала реветь и пошла работать. Вот так.
Она снова взялась за спицы. Шарф рос. Серая шерсть, серая жизнь.
— Идите, молодой человек. И будьте осторожны. За Иваном Степановичем всю жизнь ходили какие-то люди. Вежливые, в шляпах. Он их не боялся. А я боялась. Потому что у вежливых людей глаза пустые. Как у кукол. Вы понимаете?
— Понимаю.
— Вот и хорошо. Идите.
Алексей вышел из аптеки. Снег на улице стал мокрым, тяжелым. Он падал с неба серыми хлопьями, сразу таял на асфальте, образуя лужи. Зима никак не могла решиться, быть ей зимой или осенью.
Он отошел за угол, встал под козырек закрытого киоска «Союзпечать». Достал коробку из-под монпансье. Открыл.
Внутри лежал сложенный в несколько раз лист ватмана. И маленький ключ. Латунный, с бородкой причудливой формы. Не плоский, а круглый в сечении. Такими ключами запирают сейфы или старые почтовые ящики.
Он развернул ватман. Это был план. Нарисованный от руки, тушью, очень подробно. План местности. Река. Мост. Дорога. Крестиком отмечено здание на берегу. Рядом надпись почерком деда: «Дом Веры. Ключ от сарая».
И координаты. Широта и долгота. Написано карандашом, почти стертым.
Московская область. Рузский район. Берег Москвы-реки. Деревня Старое. Всего одно здание на спутниковом снимке. Дом. И правда, сарай во дворе.Алексей достал телефон. Открыл карты. Вбил координаты. Телефон думал несколько секунд. Потом высветил точку.
Восемьдесят километров от Москвы. Час езды на машине. У него не было машины. Значит, электричка. С Белорусского вокзала. Потом автобус. Или пешком.
Он посмотрел на время. Половина третьего. Если выехать сейчас, к вечеру будет на месте. Ночевать придется там. Или возвращаться ночью. Ночью в незнакомой деревне делать нечего. Завтра. Он поедет завтра утром.
Алексей убрал план и ключ обратно в коробку. Коробку — в карман. Пошел к метро.
В вагоне он снова закрыл глаза. Провал случился между «Курской» и «Таганской». Он открыл глаза, а поезд стоял на «Площади Ильича». Он не помнил, как проехал три станции. В ушах звенело. Во рту был металлический привкус.
Люди вокруг читали, спали, слушали музыку. Никто не замечал, что человек напротив только что потерял десять минут жизни. Или не десять минут. Что, если больше? Что, если он потерял час? День? Неделю?Он сглотнул. Привкус не прошел.
Пока.Он достал телефон. Посмотрел на дату. Четверг. Сегодня четверг. Вчера была среда. Он помнил среду. Утро, аптека, разговор с Зинаидой Петровной. Это было сегодня. Значит, потеряно только десять минут.
На «Киевской» он сделал пересадку. Вышел на кольцевую. Толпа несла его по переходу. Люди спешили. У них была работа, дела, семьи. У них была память. Целая, неразрезанная, не прошедшая через бобины «Тембра-2М».
Он подумал о деде. Каково это — каждый день забирать у людей куски их жизни? Сначала, наверное, страшно. Потом привыкаешь. Потом становится все равно. А потом ты встречаешь женщину с испуганными глазами, которая говорит: «У вас добрые глаза. Вы не сделаете мне больно?» И ты не можешь. И все летит к чертям.
Дома он включил чайник. Сел за стол. Достал коробку из-под монпансье. Вынул план. Разложил на столе, прижал углы кружкой и солонкой.
Дед рисовал тщательно, как чертежник. Линия реки — синяя тушь. Дорога — черная, пунктир. Дом — красный квадрат. Сарай — коричневый прямоугольник. Вокруг — зеленые кружочки, деревья. И крестик у самого берега. «Причал. Лодка».
Значит, у Веры была лодка. Или есть. Может, она до сих пор живет там. Старуха в деревне на берегу реки. Шьет на дому. Пьет чай с лимоном. Помнит нож и добрые глаза.
Он представил ее. Маленькая, сухонькая, с седыми волосами, убранными под платок. Руки в цыпках от стирки и шитья. Глаза светлые, выцветшие от времени и слез. Она сидит у окна и смотрит на реку. Ждет. Чего ждет? Может, того самого человека, который когда-то сказал ей: «Вы шли через парк Горького. Был дождь». А она знала, что не было никакого парка. Были мертвые глаза и нож.
Алексей налил чай. Отпил. Чай был горячий, обжигал язык. Он пил его маленькими глотками и смотрел на план.
Зачем дед оставил ключ от сарая? Что там, в сарае? Очередная бобина? Папка с грифом «Секретно»? Или что-то другое? Что-то, что нельзя хранить в замурованной комнате на Петровке. Что-то слишком опасное.
Он допил чай. Поставил кружку в раковину. Прошел в комнату. Лег на диван. Включил телевизор. Показывали новости. Диктор говорил о курсе валют, о пробках на дорогах, о предстоящем похолодании. Обычная жизнь обычного города.
Он выключил звук. Оставил только картинку. Мелькание цветных пятен успокаивало.
Зазвонил телефон. Мать.
— Леш, ты как? Я волнуюсь.
— Нормально, мам. Работаю.
— Что за работа? Ты же в отпуске.
— Бумаги деда разбираю. Квартиру.
— А что там за квартира? Ты говорил, на Петровке. Я не помню такой. Мы никогда туда не ездили.
— Старая. Довоенная. Он ее от родителей получил. Сдавал, наверное. Или просто держал. Не знаю.
— Странно. Ваня всегда был скрытный. Даже от меня. От родной дочери. Я его спрашивала в детстве: «Папа, а кем ты работаешь?» А он: «Бухгалтером, дочка. Цифры считаю». А какие цифры? Какие отчеты? Никогда не показывал. Говорил: «Скучно это, Леночка. Неинтересно». А мне было интересно. Я же дочь. Я хотела знать, чем живет мой отец.
— Мам, а ты помнишь, как он спал с открытыми глазами?
Пауза.
— Помню. Меня это пугало. Я думала, он умер. Подходила, проверяла дыхание. Дышал. Лежит, в потолок смотрит, не моргает. Я его трясла: «Папа, папа, проснись!» Он вздрагивал, улыбался: «Задремал, дочка. Устал на работе». Какая работа так выматывает? Бухгалтерия? Не верю.
— А бабушка что говорила?
— Ничего. Скажет: «Не приставай к отцу». И все. Она его боялась. Не в том смысле, что он страшный. А в том, что он — другой. Не такой, как все. Он мог смотреть сквозь тебя. Будто видит что-то за твоей спиной. Или внутри тебя. Не знаю. Тяжело с таким жить. Она его любила, но тяжело.
— Мам, а ты знаешь женщину по имени Вера?
Снова пауза. Длиннее.
— Вера... Была какая-то. Давно. Когда я еще в школе училась. Она звонила иногда. Просила папу к телефону. Голос тихий, приятный. Я спрашивала: «Пап, кто это?» Он отвечал: «С работы. По отчету». Но я чувствовала, врет. Он после ее звонков становился другой. Мягче. Улыбался. Мама замечала. Ревновала, наверное. Но молчала. А потом звонки прекратились. И папа стал хмурый. Очень хмурый. Начал курить «Беломор» одну за одной. Раньше ведь «Казбек» курил.
— «Казбек»?
— Да. Красивая пачка, белая, с горой. А потом перешел на «Беломор». Дешевые папиросы. Сказал, денег нет. Врал, наверное. Просто «Казбек» ему что-то напоминал. Или кого-то.
Алексей молчал. Мать тоже молчала.
— Леш, — сказала она наконец. — Ты что-то нашел в той квартире?
— Бумаги, мам. Старые бумаги. Ничего важного. Просто... воспоминания.
— Будь осторожен. У отца было прошлое. Я всегда это знала. Он не договаривал. И я не спрашивала. Потому что боялась ответа. Если ты найдешь ответ, скажи мне. Я имею право знать. Я его дочь.
— Скажу. Когда разберусь.
— Хорошо. Спокойной ночи.
— Спокойной.
Он положил трубку. Посмотрел в темное окно. Там, за стеклом, падал снег. Крупные хлопья кружились в свете уличного фонаря.









