Кама. Глубина забвения
Кама. Глубина забвения

Полная версия

Кама. Глубина забвения

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Кама. Глубина забвения

Глава 1. Ил зимней навигации


Пермь пахла железом, прелым деревом и безысходностью большого речного узла. В декабре 1883 года Кама еще не встала окончательно, но уже оделась в первый, самый опасный панцирь — ноздреватый, звенящий от каждого удара невидимой волны ил. Старый дом Камского речного пароходства на Слудской горке казался выброшенным на сушу левиафаном. Его бревенчатые стены, почерневшие от копоти буксиров и въевшейся угольной пыли, впитали за сорок лет соль тысяч пудов уральской руды, кислый запах пота бурлаков и глухой, утробный рокот машинных отделений.

Я служил здесь письмоводителем. Моя должность предполагала сухую цифирь, сургучные печати на накладных для барж с чугуном и бесконечный учет дебаркадеров, которые каждую весну ледоход превращал в груду щепы. Но каждую ночь, когда крещенский мороз схватывал реку намертво, сжимая ее стальное тело в тисках, я слышал их.

Это началось в октябре, когда мы поднимали со дна затонувшую баржу-лесовозку «Святая Анна». Вода в ту осень стояла непривычно низкая, обнажив черные, осклизлые ребра свай старого причала. Водолаза спускали трижды. Медный шлем его блестел на тусклом солнце, а воздушный шланг, толстый как удав, тяжело извивался по настилу. Третий раз стал последним.

Когда его вытянули на лебедке, тяжелый ботинок ступил на доски, но равновесия водолаз не удержал. Медный шлем ударился о край проруби с гулким, пустым звуком корабельного колокола, и толстое стекло пошло паутиной трещин. Внутри, в зеленоватой мути воды, заполнявшей скафандр, плавало лицо мужика из мещан. Он был мертв — сердце остановилось от разрыва перепонок или ледяного спазма, — но глаза его смотрели не вверх, на низкое, цвета мокрого сукна небо, а вниз, в черную, дышащую холодом глубину. И пальцы правой руки, скрюченные артритом и судорогой, были сжаты так крепко, словно он пытался вырвать что-то из ила прямо сквозь свинцовую подошву.

В кармане его просоленной робы нашли кусок сосновой щепы, на которой кривым ножом было выцарапано одно слово: «Ждут».

С той ночи старый дом Пароходства перестал спать. Я пишу эти строки языком Карамзина, пытаясь удержать сентиментальную слезу на краю века пара и стали, но реальность требовала плоти. Стиль Джека Лондона диктует свои правила: мои страхи имели вес, температуру и отвратительный запах. Скрипели не рассохшиеся половицы бельэтажа — скрипели намокшие, разбухшие доски палуб невидимых судов, идущих в балласте сквозь перекрытия. За печкой-голландкой, где хранились прошнурованные ведомости Главной конторы, постоянно капало. Не талая вода с крыши — горячая, соленая влага, пахнущая сгоревшим машинным маслом, медью и человеческой кровью.

Если бы я следовал только за Карамзиным, я бы искал в этом нравственный урок, плакал над несовершенством мира и молился о спасении душ лоцманов. Но моя душа, изъеденная канцелярской пылью, требовала иного. Реальность была страшнее любой проповеди. Я начал вести свой собственный реестр призраков дома Пароходства, пытаясь найти в них систему, строгую логику алгоритма, подобную той, что описывал Ливадный в своих хрониках освоения цифрового Космоса. Здесь, под Пермью, бездна тоже имела свою архитектуру. Это была логика ошибки, математика утопления, протокол посмертия.

Первым в моем реестре шел Капитан Огней. Каждое новолуние ровно в три часа пополуночи в пустом машинном отделении заброшенной ремонтной мастерской, примыкающей к основному зданию, начинал работать поршень. Один удар. Тяжелый, гулкий, сотрясающий кирпичный фундамент до самого основания. Затем — абсолютная тишина, в которой звон стоял в ушах еще полчаса. Говорят, это душа старшего механика Степана Вяткина, которого зажало между массивным шатуном и цилиндром высокого давления во время испытания нового товаро-пассажирского парохода «Александр II». Машина убила его, сделав частью своего единственного рабочего такта, и теперь этот такт стал физическим законом для нижнего мира этого дома. Поршень бьет один раз, потому что второго цикла мертвым не требуется.

Второй — Девочка-с-трубой. Ее история была самой старой, она принадлежала эпохе деревянных расшив. В пятьдесят девятом году, когда здание пароходства только возводили, жена одного из подрядчиков-строителей сошла с ума от криков чаек, вечной сырости и плача грудного ребенка. Она бросилась в воду прямо с недостроенного пирса вместе с дочерью. Их тела так и не нашли ни весной, ни баграми летом. Теперь в широкой вентиляционной трубе камбуза столовой для лоцманов по ночам слышится влажный детский кашель и тихий плеск. Если оставить на подоконнике тяжелую фаянсовую кружку с теплой водой, утром она всегда будет пустой, а на дне останется налет мелкой речной гальки и крошечный зеленый лоскут водоросли.

Но главной тайной дома, тем узлом, который сводил воедино мистику Ливадного и суровый реализм берегов, была третья сущность. Она не имела имени и лица. У нее была лишь функция. Я назвал ее Хозяин Глубины.

Она проявлялась там, где сухое дерево конторских стен соприкасалось с текущей, живой водой — в глубоких подвалах, где стояли насосы для откачки весеннего подтопления, и в конторских сенях, пол которых за тридцать лет просел почти до самой реки. Там, внизу, под слоем мерзлой земли, битого кирпича и прогнивших половых досок, текла Кама. И сквозь щели, сквозь которые зимой пробивался пар человеческого дыхания, я видел ее дно.

Там не было русалок с зелеными волосами или бледных утопленников в старых рубахах. На песчаных подводных барханах, подсвеченных странным фосфорическим светом гниющего топляка и сероводорода, стоял город. Лес из мачт. Затонувшие баржи, гусянки, коломенки и американские плашкоуты образовывали улицы подводного некрополя. Они не гнили. Древесина под чудовищным давлением глубины и в вековом холоде превратилась в камень, обросла жестким, перламутровым илом, похожим на застывшую мыльную пену. А на этих каменных судах сидели те, кого река забрала себе окончательно. Матросы с сизыми лицами, купцы в истлевших сюртуках, беглые каторжники с клеймами на черепах.

Они не пытались выбраться на поверхность. Им не нужен был воздух. Они играли в карты при свете каганцов, освещая расклад фонарями «летучая мышь», чей свет не давал тепла. Они тянули лямки, уходя босыми ногами в бесконечный черный ил, перевозя грузы из ниоткуда в никуда. Это была идеальная техногенная тюрьмония без стен и охраны. Река давала им работу, чтобы они забыли, что мертвы. Чтобы ритм движения заменил им пульс.

Хозяином этого мира был не человек. Это был сам принцип Пароходства — неумолимая жажда переправить товар точно в срок любой ценой, презрение капитала к стихии. В XIX веке человек решил покорить Каму паровой машиной, графиком и уставом. Кама ответила тем, что сделала саму идею движения вечной. Механики, штурманы и капитаны, погибшие на фарватере, становились топливом для этого вечного двигателя. Их неразложившаяся воля, их профессиональная ярость вращали винты тех реальных кораблей, что шли поверх их могил, распугивая жирных стерлядей.

Однажды ночью, разбирая архивы затопленной при катастрофическом весеннем разливе семьдесят девятого года нижней канцелярии, я нашел судовой журнал баржи №4 («Углич»). Переплет сгнил, страницы склеились, но текст проступал сквозь плесень. Последняя запись, сделанная прыгающим химическим карандашом лоцмана Егора Суслова перед штормом двадцать седьмого сентября семьдесят второго года, гласила: «Барометр упал ниже ординара. Машинист кричит, что котел просит угля, а уголь вышел. Люди на палубе просят хлеба, но мешки подмочены. Вода снаружи теплее, чем ветер внутри трюма. Мы спускаемся принять груз снизу. Конец смены отменяется».

Я понял тогда, почему водолаз смотрел вниз перед смертью. Смерть на реке — это не всплытие брюхом кверху среди льдин. Это погружение. Переход на нижние этажи логистической империи. Дом Пароходства на Слудке был лишь пересадочной станцией, транзитным вокзалом. Те, кто работал в нем сейчас днем — живые конторщики, кассиры и приказчики, — выписывали накладные на керосин и крупу, а ночью невольно становились диспетчерами. Они считали шаги призрачных коногонов, проверяя точность их маршрута по вибрациям пола.

Зимой Кама замерзает надежно. Лед становится саркофагом, отрезая Нижний мир от Верхнего. Бухгалтерские книги сходятся, лампы горят ровно, керосин не мерещится кровью. Город спит под вой поземки. Но весной, когда тронется шуга, когда огромные белые поля начнут с треском ломать зимний порядок, старые ржавые цепи на причальных тумбах снова зазвенят сами собой. И если приложить ухо к холодному чугунному кнехту, можно услышать далекий, утробный гудок.

Это не встречный пассажирский пароход идет из Казани. Это приветствие оттуда, где глубина никогда не кончается, топливо не выгорает, а рейс длится Вечность. Мой долг как губернского писаря — лишь зафиксировать прибытие следующего судна в этом бесконечном регистре. Чернила сохнут долго. Быстрее, чем тонет человек.

Глава 2. Реестр утопших вещей

Январь 1884 года ударил такими морозами, что Кама стала стеклянной. Лед нарос в полтора аршина, и даже тяжелые обозы сарапульских кожевенников шли напрямик через русло, не опасаясь промоин. Дом Пароходства затих. Призраки, словно вмерзшие в толщу времени, перестали напоминать о себе скрежетом и влажным кашлем. Лишь однажды, в крещенский сочельник, когда я задержался в конторе допоздна, правя ведомость зимнего отстоя флотилии, Девочка-с-трубой напомнила о себе звуком падающей капли в вентиляционной шахте. Звук был тяжелым, ртутным. Я поставил кружку с водой на подоконник. К утру вода исчезла, а на дне лежала мелкая, остро пахнущая сероводородом галька и тонкая серебряная чешуйка стерляди.

Но я больше не мог оставаться просто наблюдателем. Мой реестр призраков требовал завершения. Если бездна под сваями подчиняется протоколу, значит, его можно прочесть. Понять правила игры. А поняв — найти лазейку, юридическую прореху в контракте груза, чтобы разорвать круг, в который я сам втягивался каждую ночь.

Я начал с архива консистории.

Духовная консистория Перми располагалась в приземистом каменном здании на берегу Егошихи. Попасть туда человеку моего звания без официального запроса было делом почти безнадежным.

Выручил старый долг: мой бывший соученик по уездному училищу, Семен Крутилин, служил там архивариусом — маленький, высохший человек, фанатично преданный порядку метрических книг.

Пятнадцать лет он сортировал записи о рождениях и отпеваниях, и рассудок его, как мне казалось, слегка пропитался запахом истлевшего картона. Он утверждал, что чернила разных эпох пахнут по-разному: у благочинных — ладаном, у волостных писарей — кислой овчиной, а у тех, кто составлял описи утопленников, — стоячей болотной водой.

— Утопленники? — Семен поднял на меня выцветшие глаза, когда я изложил просьбу. Мы сидели в его подвальной каморке, где густо пахло мышиным пометом и пылью веков. — Зачем тебе утопленники, Михаил Андреич? Ты же в Пароходстве служишь, там свой учет ведут. Им, родимым, без метрики в рай не войти, а в ад и без бумаги примут.

— Мне не метрики, — я старался говорить сухо, пряча лихорадочный блеск глаз. — Мне нужны чертежи. Планы судов. Всех, что затонули на плесе от Перми до Нижних Муллов за последние сорок лет. И описи грузов.

Семен долго смотрел на меня, и во взгляде его проступило понимание. Глухое, темное, как придонная вода. — Ты их слышишь, — сказал он тихо. — Давно?

Я промолчал. Архивариус снял с полки сальную свечу и повел меня вглубь хранилища, где стояли стеллажи с делами, закрытыми за отсутствием правопреемников.

Там, среди купчих на земли, ушедшие под воду при перемене русла, мы нашли папку:

«О происшествиях на воде и утопших без покаяния, 1840–1882».

Внутри царила смерть. Бумага смерзлась, страницы склеились плесенью, но текст проступал сквозь сизый налет. Запах здесь стоял такой густой, что его можно было резать ножом — сладковатый дух гниения, под которым угадывался металлический привкус крови.

Среди рапортов исправников я нашел искомое. План баржи №4 «Углич», вычерченный тушью на пожелтевшем ватмане.

По краям шла таблица учета: «Грузополучатель», «Наименование», «Вес в пудах». Последняя запись датировалась двадцать седьмым сентября семьдесят второго года — днем, когда лоцман Суслов написал о конце смены.

Груз значился как «Овес посевной, мешки холщовые, 1200 пудов. Получатель — Торговый дом братьев Каменских, Казань». Мешки, подмоченные штормом еще до того, как судно потеряло остойчивость. Груз, который никогда не был доставлен.

Я переснял чертеж на кальку, заплатив Семену рубль серебром. Он взял монету, но задержал мою руку: — Ты сходи к Ферапонту, бакенщику. На Мысу живет. Дед его еще при Пугачеве барки топил. Только деревянное масло для лампад прихвати. И главное — не перебивай. У них речь течет медленно, как ледолом весной.

Ферапонт оказался именно таким, каким описывают хранителей старых истин: древний, жилистый, с глазами цвета апрельского льда. Его изба на краю обрыва пахла сушеными травами и печной золой. Когда я рассказал ему о своей находке в архиве и спросил, как освободить команду, старик отложил сеть.

— Ты думал, смерть — это конец договора? — усмехнулся он желтыми зубами. — Глупый ты, конторский. Договор крепче смерти. Пока груз не сдан получателю, перевозчик отвечает головой и душой. Это закон водного пути. Самый первый. Господь отделил воду от суши и сказал: «Что в воде сокрыто — то Мое. А что по воде плывет — за то спрос с человека».

— Но товар сгнил, — возразил я. — Сто лет прошел. Овса давно нет, остались только ил и кости. — Для Верхнего мира — сгнил, — кивнул Ферапонт. — А для Нижнего работа идет своим ходом. Река сама себе хозяйка. Она каждую баржу на учет берет. Если судно ушло на дно с поклажей — команда переходит в батраки Хозяину Глубины. Они будут возить этот овес по подводным дорогам, пока последний мешок не превратится в труху. А когда труха станет землей, они начнут возить саму землю. Потому что бумага, которую ты держишь в конторе, все еще числит долг за Пароходством. Долг не списан — рейс не окончен.

Старик встал и подошел к окну, постучав ногтем по бычьему пузырю. — Чтобы закрыть контракт, контора должна признать убыток актом. Не просто забыть, а официально списать. Вычеркнуть из гроссбуха. Сжечь накладную так, чтобы пепел ушел в трубу, а не осел на полках. Но учти, письмоводитель: система любит симметрию. Если ты рвешь договор, заключенный кровью или чернилами, система потребует твою подпись взамен утраченной. Те, кто аннулирует чужие рейсы, сами становятся диспетчерами этой гавани. Готов ли ты вписать свое имя в журнал Нижней воды вместо Егора Суслова?

Я ничего не ответил. Ветер за окном взвыл сильнее, и где-то внизу, под глинистым обрывом, тяжело заскрипел лед, словно ворочалось во сне огромное стальное чудовище.

Когда я уходил, Ферапонт окликнул меня на пороге: — Эй, конторский! Привяжи к ноге канат, когда пойдешь к майне. Нижним одиноко. Они любят живых. И могут захотеть оставить тебя у себя насовсем, чтобы скучно не было считать обороты винта.

Я шел обратно по льду Камы, прижимая к груди кальку с чертежом «Углича». Каждый шаг отдавался под ногами низким гулом. Под двухаршинной толщей замерзшей воды двигались тени. Баржи ползли по своим маршрутам, невидимые, но реальные. Их команды смотрели вверх — туда, где по стеклянной крыше их мира шагал одинокий человек с пачкой бумаг под мышкой.

Завтра я пойду в контору и выпишу накладную на уничтожение записей о грузе «Углича». Я начну с овса. Посмотрю, какую цену запросит бухгалтерия Вечности за закрытие этого баланса.

Примечание автора:

Концепция «невыполненного контракта» как причины посмертного рабства перекликается с традиционным русским фольклором (заложные покойники), но перенесена в контекст индустриальной эпохи XIX века, где главным законом становится не божественный промысел, а дебет с кредитом.

Глава 3. Первая попытка

Ферапонт отпустил меня уже затемно. Я вышел из его покосившейся избы, сжимая в руке моток смоленой пеньки — той самой, о которой он говорил: «держит мёртвых крепче, чем живых». Луна висела над Камой низко и мутно, как жёлтый фонарь в тумане. Мороз стоял за тридцать, но я не чувствовал холода — внутри меня разгорался странный, лихорадочный жар. Жар нетерпения. Ферапонт открыл мне правила игры. Теперь я знал: пока жива бумага, жив и контракт. Уничтожь бумагу — и договор расторгнут. Или, по крайней мере, лишён силы на этом уровне бытия. И я, глупый конторщик, свято верил, что смогу обмануть систему.

Первым делом я отправился не домой, а в контору. Ночной сторож Митрофан, дремавший в дворницкой, не услышал моих шагов — старик был глуховат, а я умел ходить тихо. В конторе стоял могильный холод, но я не стал зажигать лампу. Лунного света, падавшего сквозь заиндевелые окна, хватало, чтобы разглядеть очертания столов, шкафов и массивного, обитого железом сундука, где хранились самые старые накладные.

Я знал, что искать. Калька с планом баржи №4 «Углич» лежала во внутреннем кармане моей бекеши, но мне нужны были не чертежи. Мне нужны были бухгалтерские книги. Те самые, в которых значилась запись: «Груз: овёс посевной, мешки холщовые, 1200 пудов. Получатель — Торговый дом братьев Каменских, Казань». Именно эта запись держала мёртвых на дне. Именно она была якорем, не дававшим команде «Углича» уйти на покой.

Сундук открылся с тяжёлым, утробным скрипом. Внутри пахло пылью, мышами и старым сургучом. Я перебирал папки одну за другой, пока не нашёл то, что искал: гроссбух за 1872 год. Страницы слиплись от сырости, чернила выцвели до бледно-коричневого, но запись была на месте. «Сентябрь 27. Баржа №4 „Углич“. Овёс, 1200 пудов. Каменским. Отправлен. Не доставлен».

Я вырвал страницу.

Это было преступление. Порча казённого имущества, подлог, уничтожение отчётности — любая из этих статей грозила мне каторгой, если бы ревизор узнал. Но я не думал о ревизоре. Я думал о лоцмане Егоре Суслове, который двести лет водил свою баржу по подводным руслам, не зная ни отдыха, ни надежды. Я думал о машинисте с переломанными руками. О двух бурлаках в истлевших армяках. О Девочке-с-трубой, которая просила передать им, что она устала.

Я сложил вырванный лист вчетверо и сунул в карман. Теперь оставалось только сжечь его — и контракт будет расторгнут. Так сказал Ферапонт. Так гласила логика старой веры.

Я направился к печи-голландке в углу конторы. Она ещё хранила тепло вечерней топки, и угли в глубине подёрнулись сизым пеплом. Я открыл дверцу, достал лист из кармана… и замер.

Потому что в печи кто-то был.

Не человек. Не призрак. Нечто, состоящее из жара, дыма и колышущегося марева. Оно смотрело на меня из глубины топки, и глаза его были двумя раскалёнными углями. Оно не говорило — оно потрескивало, шипело, вздыхало, как прогорающее полено. Но я понимал его. Каждое потрескивание складывалось в слова.

— Не спеши, письмоводитель, — говорил огонь. — Ты думаешь, что умнее всех? Что никто до тебя не пробовал жечь бумаги? Жгли. Многие жгли. И что? Где они теперь?

Я стоял, парализованный страхом, и не мог отвести взгляд от этих углей. Они гипнотизировали, как змеиные глаза.

— Твой предшественник Вараксин пробовал, — продолжал огонь. — Он сжёг пять листов. Пять! И что? Бумага сгорела, а контракты остались. Только переписались. Не на бумагу — на него самого. Ты видел его глаза? Видел, во что он превратился? А хочешь так же?

Я сглотнул. Губы пересохли, язык прилип к нёбу.

— Тогда слушай меня, — прошелестело пламя. — Есть только один способ разорвать контракт. Не жечь бумагу. Не топить её в проруби. Не рвать на клочки. Нужно, чтобы получатель отказался от груза. Живой получатель. Потомок. Наследник. Тот, кто скажет: «Мне не нужен этот овёс». И подпишет бумагу. Только тогда мёртвые отпустят баржу.

— Но Каменских больше нет, — прошептал я. — Их торговый дом разорился. Старший приказчик повесился. Фирма закрыта.

— Значит, найди наследника, — ответил огонь. — Или сам стань получателем. Прими груз на себя. Но знай: если примешь — назад дороги не будет. Станешь частью контракта. Будешь везти этот овёс до скончания времён. Как они.

Угли в печи погасли разом, словно кто-то залил их водой. В конторе стало темно и холодно. Я стоял на коленях перед открытой дверцей, всё ещё сжимая в руке вырванный лист. Мои пальцы дрожали. Первая попытка провалилась.

Нет, я не испугался предупреждения. Я осознал другое: система была сложнее, чем я думал. Простое уничтожение документа не помогало — контракт переписывался на другого носителя. На живого человека. На меня. Если бы я сжёг лист сейчас, команда «Углича» не освободилась бы. Она просто получила бы нового диспетчера. А я — новое клеймо, ещё до того, как понял бы, что произошло.

Значит, нужно было искать другой путь. Не жечь бумагу, а аннулировать груз. Не уничтожать контракт, а закрывать его. Но как закрыть контракт, которому двести лет? Где найти наследников купца, чей род пресёкся?

Я поднялся с колен. Аккуратно положил вырванный лист обратно в сундук — уничтожать его было опасно, но и оставлять на виду не стоило. Затем запер крышку и вышел из конторы.

Утро вечера мудренее. А мне нужно было много мудрости, чтобы распутать этот узел.

Когда я шёл по скрипучему снегу к себе во флигель, то заметил странное. В окне моей каморки горел свет. Я точно помнил, что не зажигал лампу перед уходом. Колеблющийся, неровный огонёк метался за стеклом, словно внутри кто-то ходил со свечой.

Я остановился. Сердце колотилось где-то в горле. Подходить не хотелось. Но и оставаться на морозе было глупо. Я толкнул дверь.

В комнате было пусто. Лампа на столе действительно горела, хотя фитиль был прикручен так низко, что пламя едва теплилось. А рядом с лампой лежал лист бумаги. Тот самый, вырванный из гроссбуха. Который я только что запер в сундуке в конторе.

Я подошёл ближе. На листе что-то было написано. Не моим почерком. Дрожащими, неровными буквами, словно выведенными рукой утопленника:

«Не спеши. Мы ждали двести лет. Подождём ещё. Но не обмани».

Я опустился на стул. Руки тряслись. Вот оно, значит, как. Они знали. Они следили за мной с самого начала. Знали каждый мой шаг, каждую мысль. И они предупреждали: не пытайся обмануть систему. Не сжигай бумаги. Ищи другой путь.

Но какой? Где искать наследников давно сгинувшего купеческого рода? И что делать, если наследников нет?

Ферапонт говорил: «Сожги бумагу — и договор расторгнут». Но огонь в печи сказал другое: «Найди получателя». Кому верить? Староверу, который знает древние законы реки? Или духу огня, который, возможно, сам был частью той же системы?

Я посмотрел на свою правую руку. Пока что кожа была чистой. Никаких надписей, никаких клейм. Но я знал: стоит мне ошибиться — и печать появится. Как у Вараксина. Как у всех, кто пытался договориться с Нижними и проиграл.

Я должен был подготовиться лучше. Понять систему до конца. И для этого мне нужны были не только архивы консистории, но и кое-что ещё.

Утром я снова пойду к Семёну Крутилину. Пусть роется в своих метрических книгах. Пусть ищет всех Каменских, живых и мёртвых, до седьмого колена. А если не найдёт — тогда придётся действовать иначе.

Принять груз на себя. Но для этого нужно было решиться на то, чего я боялся больше всего: перестать быть просто наблюдателем. Перестать быть конторщиком. И стать тем, кем меня видели они — диспетчером. Связующим звеном между миром живых и миром мёртвых.

Эта мысль пугала меня до дрожи. Но ещё больше пугало другое: где-то там, подо льдом, команда «Углича» ждала. Ждала двести лет. И если я ничего не сделаю, они прождут ещё столько же.

Я задул лампу и лёг на кровать не раздеваясь. Сон не шёл. В тишине ночи я слышал, как потрескивает лёд на Каме. И в этом потрескивании мне чудились шаги. Мерные, тяжёлые шаги коногонов, которые вели свои упряжки по дну реки. Туда, откуда не возвращаются.

До рассвета оставалось ещё долго. Я лежал и думал о том, что завтра начну искать наследников. А если не найду — тогда…

На страницу:
1 из 2