
Полная версия
Ах, эта проказница Лили. Исповедь призрака

Славич Мороз
Ах, эта проказница Лили. Исповедь призрака
ГЛАВА 1:Завершение пьесы и начало спектакля
Тьма, в которую рухнула Лили, была не пустотой, а густым, бархатным мраком. Она не чувствовала пола, лишь — продолжающееся падение, как в старом лифте с порванным тросом. Где-то вверху, будто из другого измерения, доносились приглушённые звуки: последние аккорды музыки, крики «Браво!», шуршание занавеса.
Сознание вернулось рывком, будто остановившаяся пленка в старом кинопроекторе резко продолжила свой бег, и на белом экране кинотеатра засуетились герои чужой, выдуманной жизни.
Она лежала на твёрдом, пыльном полу за кулисами. Резкий запах — смесь грима, старой краски, мужского пота и ладана от театрального кадила — ударил в ноздри, вернув её в реальность. Над ней склонились лица — размытые, как в плохо сфокусированном объективе. Чьи-то губы шевелились: «…дыши… Лиль, дыши…».
«Я не доиграла свою роль до конца», — прошептал голос, сухой, как шелест шёлка.
Мадам Жужу. Её не было. Была лишь медленно кружащаяся в луче рабочего фонаря пыль.
Лили резко приподнялась на локте. Голова закружилась, но внутри всё закипело — не болью, а яростным, животным отрицанием случившегося. Не сейчас. Не на сцене. Не при нём.
— Всё в порядке, — её собственный голос прозвучал хрипло, но твёрдо, как будто это сказала не она, а кто-то внутри нее. — Просто… душно.
Она оттолкнула протянутую руку коллеги, делавшую движение, чтобы её поддержать. Её жест был не грубым, а властным жестом королевы, отсылающей назойливую фрейлину. Она встала. Ноги дрожали, но выдержали. Она выпрямила спину, откинула голову, смахнула со лба мокрую прядь — и в этот момент её взгляд через щель в кулисах метнулся в зал, в то самое кресло.
Оно было пустым. Словно его никто и не занимал. Лишь на бархате обивки лежал отсвет софита, похожий на золотистый осколок янтаря.
И тогда его смех — не слышимый, а ощущаемый, как вибрация внутри тела, — снова пронзил её. Это был смех удовлетворённого режиссёра, наблюдающего, как актриса, вопреки всему, доигрывает сцену так, как он задумал. Её обморок лишь придал финалу нужный, пронзительный, «случайный» надрыв. Публика, не видевшая хаоса за кулисами, наверняка рыдала, сражённая «гениальной игрой на грани». Ирония ситуации ударила её, как пощёчина.
И от этого удара мир снова накренился. Пол поплыл у неё из-под ног. Звуки — тревожный шепот коллег, нарастающий гул из зрительного зала — слились в один навязчивый гул, похожий на жужжание гигантской мухи. Актеров вызывали на «бис».
Лили сделала шаг, желая уйти, скрыться, раствориться в темноте служебных коридоров. Но второй шаг уже был в пустоту. Тьма на этот раз не была бархатной. Она была липкой, густой и стремительной, как падение в колодец. Она не успела даже понять, что падает.
За пределами театра Москва жила своей вечерней, нервной жизнью. Огни рекламных билбордов, кричащих о счастье, жадно лизали мокрый асфальт. Потоки машин — жёлто-красные реки расплавленного метала — медленно текли по артериям города, выплёскивая в ночь рёв моторов и сигналы нетерпения.
Внутри машины скорой, мчавшейся с мигалкой, но без сирены (случай не криминальный, не сердечный, просто — актрисе стало плохо), царила своя, отстранённая суета.
Фельдшер, мужчина лет пятидесяти с лицом, выточенным из усталого дерева, поправлял капельницу. «Переутомление, истеричка, — думал он, глядя на бледное, идеальное лицо пациентки. — Баловство. На моем веку людей с раздробленными рёбрами вытаскивали после взрывов, а тут — нервы». Его руки, однако, двигались чётко и бережно — сказывалась привычка.
Врач, молодая женщина с тёмными кругами под глазами, слушала пульс. В её мыслях мелькали свои заботы: отчёт, не выспавшийся ребёнок дома, ипотека. «Давление низкое, пульс нитевидный. Нагрузки, диеты, нервы. Классика. Прокапаем, отпустим домой с рекомендациями». Но что-то в состоянии пациентки — не просто обморок, а какая-то глубокая, запредельная усталость, проступающая даже в бессознательном, — заставляло её быть настороже.
А водитель, лавируя между «дикими, ощетинившимися авто-зверями», ворчал себе под нос: «Все спешат, как на пожар. А куда? Домой к телевизору? К любовнице? Идиоты». Он давил на газ, ловя моменты, его руки на руле были твёрдыми и спокойными. Он вёл свою стальную карету по ночным джунглям, и его равнодушие было лучшей защитой.
В потоке этих будничных мыслей, невидимым током, проскальзывало иное. Врачу вдруг показалось, что она слышит чей-то тихий, бархатный голос, комментирующий её действия: «…да-да, коллега, именно так. Поддержим сосуды. Не дадим ей ускользнуть так просто…». Она вздрогнула и тряхнула головой —острая нехватка сна давала о себе знать.
Фельдшеру на миг привиделось, что тень от оборудования на стене складывается в странную, удлинённую фигуру с тростью. Он моргнул — тень стала обычной.
Это был дух места. Дух зрелища. Он не был заинтересован в банальной гибели. Смерть — это антракт, конец представления. А ему нужна была пьеса. Длинная, мучительная, с взлётами и падениями. Лили была его главной героиней, его измученной, блестящей куклой, и сейчас у неё просто села батарейка. Её нужно было… подзарядить. Перезагрузить. Чтобы игра продолжалась. Его присутствие витало в воздухе, как запах дорогого табака и старого вина, смешанный с озоном после короткого замыкания. Он мог бы погасить эту трепетную, глупую искру надежды в её груди — эту «человеческую душу», как он её с насмешкой называл. Но зачем? Погашенная искра не даёт тепла. А ему нужно было горение. Медленное, разрушительное, эффектное горение.
Марку позвонили, когда он сидел в тишине своей новой, пустой и идеально чистой квартиры. Он смотрел на чёрный экран телевизора, в котором отражался его собственный силуэт — человек, мысленно поставивший точку. Пальцы его левой руки машинально перебирали углы тонкого кожаного блокнота. Блокнота Лили. . . Его страницы были испещрены её красивым, каллиграфическим почерком: заметки к ролям, списки покупок, адреса. На одной из страниц, ближе к концу, его взгляд (он не хотел его туда направлять, но он сам упёрся) наткнулся на фразу, выведенную с особой, игривой аккуратностью:
«Абраша, номер те-а-тет для своих…»
И ниже — телефон, который Марк не узнал. Эта строчка жгла пальцы.
— Алло? — его голос прозвучал глухо.
— Марк? Это Людмила из театра. С Лили случился обморок. На сцене. Скорая забрала, везут в Боткинскую…
Дальше он не слушал. Точка, аккуратно поставленная чернилами поверх строчки «для своих», расплылась, превратилась в кляксу, в хаотичную спираль. Тело отреагировало раньше разума. Он швырнул блокнот на диван, будто обжегся им, и оперативно одев куртку, через минуту уже оказался в своем автомобиле. Все его «точки», «решения», «прощания» оказались бессмысленными перед лицом простых слов: «С Лили случилась беда». Его «Фольксваген», верный и резвый, рванул в ночь. Сначала он на скорости яростно прорезал город, как ножом масло. Потом он резко замер в пробке на Садовом кольце, неподвижной, как болото.
Марк бил ладонью по рулю, его дыхание стало частым и поверхностным. «Не сейчас. Только не сейчас». Он видел её — бледную, беззащитную, в больничных стенах. И видел себя год назад — такого же беспомощного, ждущего её у своей больничной койки.
С отчаянной решимостью он вывернул руль, выехал на обочину и встал, включив «аварийку». Он знал, что машину, скорее всего, увезут на штрафстоянку. Штраф будет большим. Но ему было плевать. Он выскочил из автомобиля и побежал к ближайшей станции метро. Его силуэт мелькал между замершими железными динозаврами. Один из «зверей», резко тронувшись с места, чуть не задел его зеркалом. Марк даже не обернулся. Адреналин гнал его вперёд. А в голове неоновым огнем светилась надпись из блокнота «Абраша, номер те-а-тет для своих».
В метро, в вагоне, пахнущем сыростью и чужими телами, он ловил ртом воздух. На него косились. Он был похож на безумца — растрёпанный, с дикими глазами. В голове стучало одно: «Как же так? Как такое могло произойти? Не смей умереть, пока я не…» Не что? Не сказал всё, что не сказал? Он уже всё сказал. Он поставил точку. Но эта точка теперь горела, как уголь, прожигая страницу.
Приёмное отделение Боткинской больницы встретило его царством мерцающего люминесцентного света, запахом хлорки и тихого, профессионального хаоса. Он, запыхавшийся, подошёл к стойке.
— Лили… Лилианна Сергеева… её привезли из театра, час назад… — слова вылетали прерывисто.
Медсестра за стойкой, женщина с лицом, видевшим всё на свете, подняла на него взгляд без особого интереса.
— Вы кто? Муж?
— Да… то есть… мы… — Марк споткнулся о статус, который сам же и отменил. — Да, муж. Марк Сергеев.
Медсестра что-то набрала на клавиатуре, её взгляд скользнул по экрану.
— Поступила. Врач её осмотрит. Ждите.
«Ждите». Самые страшные слова в мире. Марк отступил к стене, прислонился к холодной плитке. Он сжал кулаки, чтобы они не тряслись. Он был здесь, в логове белых халатов и тишины, которая гудела в ушах громче любого шума. Он отдал свою машину на растерзание эвакуатору, пробежал пол-Москвы, чтобы снова оказаться в этой роли — ждущего, беспомощного, привязанного к чужой боли.
А где-то здесь, за стенами, по телу, которое он знал наизусть, скользили чужие руки — на груди замерли липкие электроды для ЭКГ, на пальце загорелся красный луч пульсоксиметра, а над кроватью монитор неровной линией чертил траекторию жизненных сил пациента. И над всем этим, как перепад давления перед грозой, витал он. Режиссёр этого ночного кошмара. Тот, кому была нужна не смерть, а хорошая история. И Марк, и Лили, со всем их страхом, болью и невысказанным, были всего лишь актёрами в его бесконечном, циничном спектакле под названием «Жизнь, которую можно было бы прожить иначе».
Занавес только что взвился для нового действия. А в зрительном зале, в первом ряду, пустовало лишь одно кресло. Тот, кто купил билет на собственный спектакль, уже наблюдал за происходящим — не снаружи, а изнутри самой ткани событий, наслаждаясь каждой, сыгранной страстно, на разрыв аорты, ролью.
ГЛАВА 2: Дагноз: изношенность
Сознание возвращалось к Лили не спеша, с неохотой, будто ей предстояло вернуться не в жизнь, а на каторгу. Сначала — белый потолок. Безликий, матовый, белый потолок больничной палаты. Потом — тихий писк аппаратуры. Потом — запах. Не театральной пыли и пота, а стерильной, насильственной чистоты, от которой слегка першило в горле.
Она повернула голову. В горле пересохло, тело казалось чужим, тяжёлым, как будто его отлили из свинца. У окна, спиной к ней, стоял Марк. Он смотрел в окно на серое московское утро, его плечи были напряжены, руки засунуты в карманы. Этот знакомый силуэт, в котором читалась и усталость, и упрямство, и какая-то новая, несвойственная ему отрешённость, — вызвал в ней не боль, а странное, щемящее спокойствие. Так видят берег после долгого, штормового плавания. Ты ещё не сошёл на землю, но уже знаешь, что буря позади.
Она кашлянула.
Марк обернулся. Его лицо было бледным, с тёмными кругами под глазами. В его взгляде не было ни упрёка, ни нежности. Была лишь настороженная внимательность, с какой смотрят на условно-безопасный, но непредсказуемый объект.
— Очнулась, — сказал он просто, без «котёнка», без ласковых слов. Голос хриплый от бессонной ночи.
— Где я? — спросила Лили, и её собственный голос показался ей сиплым и чужим.
— Боткинская. Ты рухнула на сцене. Вчера вечером.
Память возвращалась обрывками: ослепительный свет софитов, пустое кресло в первом ряду, смех, впившийся в висок… и густой мрак.
Дверь открылась, и вошёл врач — немолодой мужчина с усталым, умным лицом и руками, которые выглядели сильными и спокойными одновременно. За ним робко заглянула медсестра.
— Ну, наша звёздочка пришла в себя, — сказал врач без особой интонации, подходя к койке. — Я — кардиолог, Семён Ильич. Давайте познакомимся поближе с вашим организмом, Лилианна Сергеевна. Он у вас, знаете ли, подавал сигналы бедствия довольно громко.
Он взял её историю болезни, которую принесла медсестра, и начал говорить. Говорил ровно, чётко, без сантиментов, как инженер, описывающий неисправность сложного механизма.
— Переутомление. Точнее, — он посмотрел на неё поверх очков, — истощение нервной системы на фоне хронического стресса и физических перегрузок. Сердце… — он ткнул пальцем в кардиограмму, — дало сбой. Не инфаркт, слава богу. Но состояние предынфарктное. Организм поднял белый флаг, Лилианна Сергеевна. Он больше не может. Вы его загнали.
Лили молчала, слушая. Внутри не было страха. Было пустое, холодное удивление. Вот и всё? Банальная поломка. Износ.
— Мне нужно работать, — наконец сказала она, и это прозвучало не как каприз, а как констатация железного закона.
— Работать вам сейчас нужно над одним — над восстановлением, — отрезал врач. — Иначе следующая остановка — реанимация, и уже не с таким оптимистичным прогнозом. Я настоятельно рекомендую полный покой. Минимум на месяц. Никаких стрессов, никаких нагрузок, физических или эмоциональных. Иначе… — он развёл руками, и в этом жесте была вся беспощадная ясность медицины.
Когда врач ушёл, в палате повисла тишина. Марк стоял у окна, не глядя на неё.
— Ты слышала? — Наконец произнёс он.
— Слышала.
— И что будешь делать?
Лили закрыла глаза. Перед её глазами проплывали не лица режиссёров или поклонников, а другие картины.
— Ты знаешь, как попадают в эту «лёгкую жизнь»? — тихо начала она, глядя в потолок. — Сначала — училище. Двести, четыреста человек на место. Ты должен быть не просто талантливым. Ты должен быть ярче солнца, громче грома, пластичнее воды. И при этом — абсолютно пустым сосудом, в который они зальют свою «систему». А потом… потом начинается ад. Ты всегда на виду. Твой промах — не испорченный чертёж, который можно переделать. Это — аннулированный билет на самолёт, в котором ты уже летишь. На тебя смотрят педагоги, однокурсники, будущие конкуренты. Каждое твоё слово, жест, вздох — всё идёт в дело. В дело построения тебя как продукта.
Она говорила ровно, без пафоса, как бухгалтер, сводящий дебет с кредитом.
— Потом — театр. Если повезёт. Если в тебя кто-то влюбится, разглядит, поверит. А там — та же война. Только масштаб другой. Репетиции утром. Спектакли вечером. Бесконечные прогоны, где тебя разбирают на молекулы. «Ты — бревно! У тебя температура уличного фонаря!» А за спиной — шепоток: «Она спит с…», «Ей роль дали, потому что…». И ты должна улыбаться. Всегда. Потому что актриса с кислой миной — это брак. Ты должна быть легка, воздушна, прекрасна. Даже когда внутри — бетонная плита. Даже когда сердце ноет так, что хочется кричать.
Она повернула голову к Марку. Он смотрел на неё, и в его глазах что-то дрогнуло — не жалость, а, возможно, понимание того масштаба давления, о котором он лишь догадывался.
— Я не жалуюсь, — сказала Лили. — Я сама это выбрала. Но иногда… иногда кажется, что я не живу. Я — обслуживаю. Обслуживаю чей-то замысел, чьи-то амбиции, чьё-то желание увидеть шоу. И где-то в этом всём потерялась просто я. Та, которая боится темноты, любит запах дождя и помнит, как мы с тобой ели макароны с томатной пастой на нашей первой кухне. Её больше нет. Осталась только Лили Сергеева. Актриса, которая боится упасть, проиграть, оказаться недостаточно яркой. И которая вчера… наконец упала. Такое впечатление, что я не упала в пустоту, а я и есть пустота…
— Ну, и зачем тебе все это? Зачем? Брось! Нам есть на что жить. Стань просто женой, матерью наших детей. Я готов ради тебя на все. Моя карьера идет в гору…
— А моя? Марк, тебя не интересует моя карьера? Как же моя жизнь? Я не отказываюсь от роли жены…у нас будут и дети…но позже…потом…
Это была не исповедь в грехах. Это был плач души о том, что осталось после того, как все роли сыграны, все маски сброшены, а зал аплодирует призраку.
Марк молчал. Потом подошёл, взял со столика пластиковый стакан с водой, поднёс к её губам. Она сделала глоток. Жажда была нестерпимой. Он не сказал ничего. Что он мог сказать? «Я знаю про Абрашу»? Это было бы мелочно, пошло, не к месту перед лицом такого краха. Его обида и боль оказались вдруг какими-то мелкими, бытовыми рядом с этой экзистенциальной пустотой, которую она обнажила.
— Отдых, — сказал он наконец. — Не как побег. А как… ремонт. Ты же не будешь играть на скрипке с треснутой декой.
В палату вошла Галина Петровна. Она была, как всегда, безупречна — тёмно-синий костюм, аккуратная причёска, лёгкий шлейф «Chanel №5». Но на этот раз в её глазах не было привычной оценивающей строгости. Была тревога. Настоящая, материнская тревога.
— Доченька… — она подошла, неловко присела на край кровати, положила свою ухоженную руку на её одеяло. Её взгляд скользнул по лицу дочери, по аппаратуре, потом перешёл на Марка. — Марк, ты здесь… Спасибо, что приехал.
— Где ж мне ещё быть, — глухо бросил он, и в его тоне не было ни сарказма, ни покорности. Была та же усталая правда, что и в словах Лили.
Галина Петровна кивнула, как будто получила важное подтверждение. Затем повернулась к Лили.
— Всё. Хватит. Я говорила тебе — ты сожжёшь себя. Но ты не слушала. Теперь слушай врача. И нас. Ты едешь отдыхать. Не в Париж и не на море. Поедешь на дачу. К тёте Кате, в Тверскую область. Тишина, лес и никакого интернета. Месяц. Минимум.
Лили хотела возразить, но сил не было. Да и стоит ли протестовать? Её система дала сбой.
— Боже мой, да там же такая тоска!
Она снова посмотрела на Марка, и между ними пробежало нечто вроде молчаливого соглашения. Они, два самых разных человека, которых свела судьба, на этот раз оказались по одну сторону баррикады. Баррикады против её же саморазрушения.
— Ладно, — просто выдохнула Лили, закрывая глаза. — На дачу. В Тверскую область. К тёте Кате.
И в этот момент, в глубине сознания, где таились обрывки кошмара, снова проскользнул знакомый бархатный шёпот, полный ядовитой нежности: «Отличный выбор, душа моя. Тишина… Идеальное место, чтобы услышать голос собственной пустоты. Мы там встретимся. Не скучай…».
Но это был всего лишь шёпот. Возможно, просто шум в ушах от слабости. Она предпочла думать, что это просто шум.
ГЛАВА 3: Неудавшееся бегство
Тишина в деревне под Тверью была плотной и гнетущей. Она давила на барабанные перепонки, заставляя Лили в первые два дня постоянно прислушиваться к несуществующим шорохам. Дом тёти Кати — бревенчатый, почерневший от времени и дымов, — стоял на самом берегу Волги. Зимняя река лежала неподвижным, молочно-белым полотном, прошитым синевой теней от сосен. Воздух пах морозом, дымом из трубы и сладковатой горечью хвои.
Быт был простым и основательным, как эти стены. Чугунная печь, которую топили дважды в день, гудела убаюкивающим басом. Вода - из колонки во дворе — ледяная, звонкая, обжигающая лицо. По утрам тётя Катя, восьмидесятилетняя, но прямая, как свечка, ставила на стол глиняный горшок с гречневой кашей и стакан парного молока. Всё было честно, просто, без обмана. И от этой честности Лили, привыкшей к многослойным играм и подтекстам, становилось не по себе.
Лили, по природе озорная и деятельная, не знала, куда себя деть. Она пыталась читать — мысли разбегались. Сидела у окна и смотрела на реку. И вот тут начиналось странное. Сначала ей казалось, что лёд неподвижен. Но если смотреть долго, вглядываясь, то начинало мерещиться движение. Вот треснула где-то вдали тонкая ниточка. Вот огромная льдина, будто вздохнув, чуть осела. Солнце, скользя по белой поверхности, создавало иллюзию течения, уносящего время. Её время.
Оно убегало. Оно текло, как эта воображаемая вода подо льдом, — неумолимо, бесшумно, унося с собой её карьеру, её молодость, её шансы. Февраль за окном начинал метаться: сегодня — ослепительное солнце, от которого слезились глаза, завтра — метель, завывающая в печной трубе так, будто сама природа репетировала трагедию. А ей чудилось, что лёд вот-вот громыхнет, расколется, и из-под него хлынет бурный, тёплый, летний поток. Она почти слышала раскаты грома и чувствовала запах озона. Это был обман восприятия, сбой психики, изголодавшейся по сильным ощущениям.
Её тело, натренированное в залах и на сцене, просило нагрузки. Она выходила на лыжах, укатывая узкую трассу к реке. Мороз щипал щёки, лёгкие горели. Но внутри не было радости, лишь навязчивый вопрос: «Зачем? Кто это видит?» Она привыкла, чтобы каждое её движение, каждый вздох имел зрителя, оценку, смысл. Здесь смысл был только один — выжить, не сойти с ума. И он казался нищенским, лишенным объема и размаха.
По вечерам, когда тётя Катя дремала в кресле возле старинной радиолы, Лили включала свой телефон. Мир, от которого она сбежала, настигал её в квадратике экрана. Новости театра, анонсы (чужих!) премьер, сторис подруг из тёплых стран. Её пальцы сами собой тянулись к ленте соцсетей, как к сигарете. Оторваться не получалось. Тишина вокруг лишь сильнее оттеняла гулкий шум виртуальной жизни, из которой её вычеркнули. Страх отстать, выпасть из обоймы, оказаться забытой — был сильнее страха инфаркта.
На десятый день, глядя, как за окном метель заметает её лыжню, словно стирая сам факт её присутствия здесь, Лили приняла решение. Оно созрело внезапно, с той же ясностью, с какой она когда-то понимала, как сыграть сложную сцену.
— Тётя Катя, мне нужно в Москву, — сказала она за завтраком.
Старушка посмотрела на неё умными, понимающими глазами.
— Сердце-то успокоилось? Смотри, дочка, не навреди себе.
— Успокоилось, — солгала Лили. Оно не успокоилось. Оно просто забилось в новом, тревожном ритме — ритме возвращения в бой, любой ценой.
Мать, узнав, устроила сцену по телефону: «Ты с ума сошла! Врач говорил месяц! » Но Лили была непреклонна. Она чувствовала, что если останется здесь ещё на неделю, то эта здоровая, простая тишина поглотит её без остатка, и той Лили, которую она годами строила, просто не останется.
Лили уезжала на рассвете. Из окна такси оглянулась на почерневший дом, дымок из трубы и бесконечное, белое, равнодушное поле реки. Лёд ещё не тронулся. Но внутри неё что-то уже сломалось и пошло трещинами. Она возвращалась не отдохнувшей. Она возвращалась не долеченной. И мир, в который она ехала, уже готовился встретить её не аплодисментами, а иным, куда более жёстким карантином.
ГЛАВА 4: Предчувствие
Лили вышла из такси у театрального подъезда через шесть часов после того, как покинула бревенчатый дом на берегу Волги. Разница была сногсшибательной: не застывшая белизна и тишина, а серый, пропитанный выхлопными газами воздух, грохот машин и вечное, нервное движение толпы. Москва встретила её не как мать, а как равнодушная мачеха, у которой своих забот выше крыши.
В театре её появление вызвало лёгкий шок. Коллеги в гримёрках и коридорах замирали, увидев её, и на их лицах проступало не дежурное любопытство, а искренняя, почти испуганная забота.
— Лиль! Ты чего?! — Ахнула гримёрша Тома, бросаясь к ней. — Тебя же в больницу увозили! Говорили, сердце!
— Всё в порядке, Томочка, — Лили заставила себя улыбнуться. — Просто переутомилась. Отдохнула.
— Отдохнула? За неделю? — Седовласый дядя Миша, больше похожий на звезду Голливуда, чем на сценического работника, проходя мимо с картонным щитом, покачал головой. — Молодость, она, конечно, сила. Но сердце, деточка, не железное. Его жалеть надо.
И в этих словах, в этих взглядах не было фальши. Была грубая, простая человеческая солидарность цеха, который знает цену падению и страх перед ним. В театре умели грызться и завидовать, но перед лицом настоящей беды — профессиональной или, как выяснялось, общей — фальшь отступала. Это открытие поразило Лили. Она привыкла видеть здесь поле битвы. А оказалось, это ещё и окоп, в котором могут подать руку.
Но едва она начала отогреваться у этого неожиданного тепла, как заметила — в воздухе витает что-то ещё. Не та тихая тревога за неё, а что-то более масштабное, разлитое повсюду.








