
Полная версия
Апостазия
— Зачем вы мне это рассказываете? — спросила Рада тихо, хотя уже знала ответ.
— А затем, что я вчера твои глаза видел, когда ты из его палаты вышла. У тебя были Анины глаза. Ты уже влюбилась. Еще не поняла, может, еще споришь с собой, но это свершилось. А он — он как черная дыра. Затягивает. И выбраться потом нельзя, понимаешь? Никак.
Рада повернулась к нему всем корпусом. Саныч смотрел на нее без осуждения — с усталой, почти отеческой жалостью.
— Я не Аня, — произнесла она медленно. — Я не молодая, не смешливая, и я здесь не за этим.
— Зачем же?
— Я здесь, чтобы работать. У меня контракт.
Саныч усмехнулся и покачал головой, сунув руки в карманы синего халата.
— Ну-ну. Работай. Только учти: работа у нас тут простая — судно вынести, лекарства подать, постель перестелить. Этому за неделю научиться можно. А все остальное — это уже не работа. Это жизнь. И в ней ты пока не разбираешься, новенькая. Но научишься. Тут все учатся — или сбегают.
Он развернулся и ушел в дом, оставив ее на крыльце одну. Холодный ветер трепал волосы, забирался под воротник пальто, холодил щеки. Рада постояла еще минуту, глядя на низкую облачность и голые ветви, а потом решительно открыла дверь и вошла внутрь.
Дверь захлопнулась за ней с глухим щелчком, похожим на звук закрывающейся ловушки — или на начало пути, который она сама выбрала.
Глава 8. Двое над пропастью
Ординаторскую заливало утреннее солнце — неожиданно яркое, почти жестокое для середины октября.
Марк Аронович сидел за столом, перебирая папки. Его неизменная трубка покоилась рядом на блюдце, незажженная, и источала слабый аромат вишневого табака. При виде Рады он снял очки, потер переносицу и молча указал ей на стул с продавленным сиденьем.
— А, Рада. Проходите. У меня для вас несколько документов. Трудовой договор, инструктаж по технике безопасности, согласие о неразглашении. Это формальности, можете подписать не читая. Хотя — на ваше усмотрение, если не доверяете моему совету. А вот это, — он подвинул к ней тонкую картонную папку с потертыми углами, — личное дело пациента, за которым вы будете закреплены индивидуально.
Папка легла в ладони тяжело и плотно. На обложке строгим шрифтом значилось: «Вокс Игнат Алексеевич, 35 лет. Диагноз: апостазия, приобретенная форма. Степень тяжести: 4 (максимальная)». Цифра «4» обведена красным маркером.
— Почему я? — спросила она.
— Потому что он вас не выгнал, — прямо ответил Марк Аронович, откинулся на спинку старого скрипучего стула и сложил руки на животе. — Рада, вы вчера постучали в дверь пациента, не принимавшего посетителей четыре месяца. Четыре! Он нагрубил вам, но вы не ушли. Вы сказали, что будете за дверью, и остались стоять. И он — впервые за сто двадцать дней — сел за пианино и сыграл для другого человека. Не для себя. Для вас. Я не знаю, что именно вы сделали и как. Но вам удалось до него достучаться. И я хочу, чтобы вы продолжали. Если, конечно, готовы к такой ответственности.
Она открыла папку. Первое, что увидела, — фотография, прикрепленная скрепкой к анкете.
Игнат смотрел в объектив прямо, беззащитно и требовательно одновременно. Серые глаза с золотистыми искрами вокруг зрачка, светлые волосы, спадающие на лоб небрежной волной, упрямый подбородок, тонкая линия губ с намеком на невысказанную улыбку. На шее — кожаный шнурок с серебряной подвеской в виде восьмой ноты. Фотографию сделали до хосписа. До всего того, как его жизнь свернула не туда.
Рада рассматривала его лицо слишком долго, с тем томительным, почти забытым чувством, какое испытывала в юности, разглядывая снимки актеров в журналах. Тепло поднималось откуда-то из живота к груди, к щекам — предательский, совершенно неуместный жар. И это в тридцать один год! После всего пережитого: после выгорания, бессонных ночей над проверкой тетрадей и пустой парты в девятом «Б» — у нее бабочки в животе! И от чего? От фотографии мужчины, которого она даже толком не видела, но запомнила его строгий голос: «Выйдите немедленно» — и мелодию, которую он сыграл.
«Идиотка. Тебе тридцать один. Ты педагог и сюда пришла работать сиделкой, а не романы крутить с пациентом. Возьми себя в руки, немедленно».
Рука, сжимавшая фотографию, слегка дрожала. Рада заставила себя глубоко вдохнуть и выдохнуть, крепче прижав папку к коленям. Острые углы впились в ладони, возвращая ее в реальность.
— Что с ним случилось? — спросила она.
Марк Аронович взял трубку, повертел в пальцах, вздохнул — звук получился глубоким и усталым.
— Игнат — случай особый. Композитор с уникальным узнаваемым почерком, не гений мирового масштаба, но человек с несомненным даром. Критики называли его манеру «северным минимализмом». Писал музыку для театра, для малых оркестров, для камерных фестивалей. Его «Колыбельная для нерожденных» даже получила какую-то европейскую премию. Женился в двадцать пять на Лене — искусствовед, познакомились на премьере его же балета. Через два года родилась дочь, Ася. И почти сразу после ее рождения проявилась апостазия. Словно отцовство запустило некий спусковой крючок.
— Сразу после родов?
— Почти. Со слов жены, первые звоночки пошли еще во время беременности: он начал отстраняться, избегал прикосновений, все списывал на творческий кризис, стресс, недосып. Говорил, что просто устал, что ему нужно больше личного пространства. А потом взял дочь на руки и чуть не уронил. Не от неловкости — у него случился приступ агрессии, острый, неуправляемый, дикий ужас от того, что он мог сделать собственными руками. Но успел положить ребенка в кроватку, вышел из комнаты и закрылся в ванной на два часа. Лена потом рассказывала, что слышала, как он плакал там, за дверью. А через месяц собрал вещи и уехал. Сам. Чтобы не навредить им и никогда, ни при каких обстоятельствах не повторить тот момент.
— Боже мой, какой кошмар! — прошептала Рада, но тут же осеклась, вспомнив о собственном кошмаре в школе.
— Увы, я должен был рассказать вам — таковы правила.
— Да, конечно… Я понимаю…
Рада перелистнула страницу: медицинские заключения, результаты МРТ, графики приступов с резкими пиками, описания клинических случаев на сухом языке учебников. Сухие строчки, за которыми — разрушенная жизнь мужчины, его жены и ребенка. Она вчитывалась в абзацы, и перед глазами вставала картина: человек запирает себя в четырех стенах, потому что единственный способ защитить близких — исчезнуть из их мира. Полностью, без остатка.
— Он не пытался лечиться?
— Пытался, и отчаянно. Два года нейролептиков — нулевой результат, только побочные эффекты в виде постоянной сонливости. Полтора года интенсивного психоанализа — тоже без динамики. Апостазия не лечится. Она, как цвет глаз или группа крови, вшита в саму структуру личности. Можно маскировать симптомы, носить линзы, но генетику не перепишешь. Игнат здесь уже год. За это время дважды пытался покончить с собой.
Рада подняла глаза от бумаг. Холод расползался от солнечного сплетения.
— Дважды?
— Первый раз — через месяц после поступления. Вскрыл вены. Саныч нашел его в ванной, воду потом час отмывали. Второй раз — четыре месяца назад. Пытался повеситься на том самом шнурке с серебряной нотой.
Марк Аронович помолчал, потом добавил тише, глядя в окно:
— Он снял его и больше не надевает. Хранит в тумбочке, рядом с фотографией дочери. И с тех пор никого к себе не подпускал. До вчерашнего дня. До вас.
Рада закрыла папку. Внутри что-то дрожало, мелко и непрерывно, натягивая нервы. Та мелодия из-за двери прозвучала не просто так — она стала актом доверия, на который Игнат не решался долгие месяцы полной изоляции. И этот акт адресован именно ей, случайному человеку, которого он же выставил за дверь.
— Почему вы мне это рассказываете… в таких подробностях?
— Потому что вы должны знать, с кем имеете дело, — Марк Аронович подался вперед и посмотрел на нее поверх очков тяжелым, оценивающим взглядом. — Игнат — не просто пациент с редким диагнозом, не строчка в медицинской статистике и не тема для диссертации. Он человек, потерявший все: семью, профессию, возможность прикасаться к любимым людям, право видеть, как растет его дочь. Из прежней жизни уцелела только музыка. И теперь, судя по тому, что я вчера слышал из-за двери, — еще и вы. Я не знаю, что между вами произошло за те несколько минут. Но будьте осторожны. Он очень хрупкий, балансирует на грани. И вы, мне кажется, тоже.
Последняя фраза ударила под дых, точно и безжалостно. Рада выпрямилась на стуле, расправила плечи.
— Я не хрупкая. Я здесь, чтобы работать. Выполнять свои обязанности.
— Разумеется, — кивнул Марк Аронович с едва заметной ироничной улыбкой. — Именно поэтому вы плакали на пожарной лестнице три дня назад.
Рада замерла. Тишина в ординаторской сделалась вязкой и плотной, давящей на уши. Кровь отхлынула от лица, оставив колючий холод в кончиках пальцев и пустоту внутри.
— Откуда вы…
— Я ничего не знаю о вашей прошлой жизни и, честное слово, не стремлюсь узнать. Но мне пришлось навести кое-какие справки, и я видел ваши глаза, когда вы вошли сюда вчера. Так смотрят люди, только что потерявшие кого-то — или что-то, составлявшее смысл их существования. Вы не в том состоянии, чтобы спасать других. Спасатели должны стоять на твердой земле. А вы висите над пропастью. И он висит. Двое над пропастью. Они либо сталкивают друг друга вниз, разделяя одну гибель на двоих, либо вытаскивают наверх. Третьего не дано.
Он встал и протянул ей ключ — маленький, никелированный, на простом металлическом кольце, блеснувшем в луче солнца.
— Это от наружной двери палаты Игната. Внутренняя запирается изнутри, но у вас будет доступ в гостиную. Идите. Главное, помните, что дистанция — это не стена. Здесь дистанция — это уважение. Самая важная форма близости, которую вы можете сейчас позволить себе и предложить ему.
Рада взяла ключ. Металл лег в ладонь холодной, увесистой весомостью, и она сжала его в кулаке — острые грани врезались в кожу, причиняя почти приятную, отрезвляющую боль.
— Я учту все ваши рекомендации, — сказала она, приоткрывая дверь. — Спасибо, что ничего не стали скрывать от меня, жалеть…
— В этом нет необходимости, — перебил главврач, глядя на нее почти с отеческой добротой. — Уверен, что вы из тех людей, чья сила — в их слабости.
Рада кивнула и вышла из кабинета. В коридоре она столкнулась с Кирой.
Девушка стояла у двери своей палаты, прислонившись плечом к косяку, и рисовала в большом альбоме на спирали. Поверх больничного халата на ней громоздилось что-то немыслимо яркое: оранжевый шарф, завязанный на бант, зеленые бусы в три ряда, красные шерстяные нарукавники, доходящие до локтей.
Кира напоминала тропическую птицу, которая по ошибке залетела в серый ноябрьский лес и отчаянно пыталась его расцветить. Лицо у нее тоже соответствующее — острое, лисье, с огромными, слегка навыкате глазами и вздернутым носом, проколотым в двух местах крошечными сережками.
— Ты новенькая, — произнесла она, не отрываясь от рисунка. Карандаш в ее пальцах двигался быстро, уверенно, оставляя на бумаге резкие, почти агрессивные штрихи.
— Рада. А ты, должно быть, Кира.
— Обо мне уже рассказывали? — усмехнулась та и подняла глаза — один зеленее, другой желтее, и от этой гетерохромии ее взгляд делался тревожным и завораживающим одновременно. — Надеюсь, только хорошее. Или хотя бы правдивое.
— Говорили, что ты рисуешь.
— Рисую. Это мой способ трогать то, что нельзя потрогать, — Кира захлопнула альбом, зажав карандаш между страниц, и посмотрела на Раду в упор. — Ты к Игнату вчера заходила.
— Да.
— И он тебе сыграл. Я слышала. Весь этаж слышал.
Рада промолчала. Воздух между ними накалялся, насыщался невысказанными обвинениями и ревностью.
Кира прищурилась и покачала головой:
— Знаешь… я ему год записки писала. Почти каждый день. Он отвечал — иногда, коротко, на обрывках нотных листов, карандашными каракулями. У нас с ним целая переписка была, настоящий отдельный мир на бумаге. А ты пришла в первый день, и он играет. Это нечестно, как ни посмотри.
— Я не знаю, почему он сыграл, — сказала Рада спокойно, хотя внутри все сжалось в тугой, болезненный комок.
— Врешь. Знаешь. Просто не хочешь говорить. Или боишься признаться даже себе, — Кира рассматривала ее без враждебности, но и без особого тепла — так разглядывают незнакомый предмет, пытаясь понять, опасен ли он, стоит ли с ним считаться. — Ладно. Дело твое. Только учти: Игнат — он не приз, его нельзя выиграть в лотерею. Он человек, живой и настоящий, со своими демонами. И если ты думаешь, что сможешь его «исправить» или «спасти», — брось эту идею. Прямо здесь и сейчас. Его не надо исправлять, он не сломанный механизм. А такой, какой есть. И те, кто пытаются его переделать, ломаются сами. Я таких видела — достаточно, чтобы набрать статистику. Аня сломалась. Лена, его бывшая жена, надорвалась еще раньше. Ты хочешь быть следующей в этом списке?
— Я не пытаюсь его переделать.
— Тогда что ты здесь делаешь? Зачем пришла во второй раз?
Вопрос повис в воздухе — проник глубже, чем ей хотелось бы, добираясь до самой сути.
— Я здесь работаю, — произнесла Рада наконец. — Игнат мой пациент. Ничего больше.
— Ага-ага, рассказывай…
Кира кивнула каким-то своим мыслям, сунула альбом под мышку и шагнула в палату. Оранжевый шарф мелькнул и пропал, дверь закрылась с мягким, почти неслышным щелчком.
Глава 9. Я всегда знаю, когда ты рядом
Ключ в руке Рады нагрелся до температуры тела.
Она подошла к двери в конце коридора — той самой, за которой четыре месяца не звучало ничего, кроме тяжелой, как свинец, тишины. Табличка, выведенная аккуратным почерком: «Игнат В. Не входить без стука. Записки оставлять под дверью». Кто-то заботливо обновил надпись — буквы не выцвели, не стерлись.
Костяшки пальцев ударили по дереву — раз, другой. Звук получился глуховатым, словно дверь поглощала его, не желая пропускать внутрь.
Тишина — густая, ватная, пропитанная напряженным ожиданием.
Постучала еще раз, на этот раз чуть громче, настойчивее. За дверью послышались шаги, осторожные, медленные, будто человек ступал по хрупкому льду, стараясь не производить ни малейшего звука.
— Кто?
Голос за дверью прозвучал не холодно, как вчера, а настороженно, почти выжидающе.
— Это Рада. Твоя сиделка. Я пришла, как обещала.
— И что?
— Можно мне войти?
Пауза растянулась на несколько вдохов, заполнив все пространство между стуком сердца и следующим шагом.
Шаги приближались — не крадущиеся, а осторожные, будто каждый сантиметр половицы требовал внимания. Дверь не открылась, но Рада кожей ощутила его присутствие с той стороны: он стоял вплотную, прижавшись лбом к дверному косяку, повторяя ее вчерашний жест.
Она почти видела, как Игнат прикрыл глаза, как подрагивают его ресницы, а пальцы беззвучно скользят по дереву — единственное возможное прикосновение, опосредованное, безопасное, но бесконечно мучительное.
Рада могла бы поклясться, что слышит, как он задерживает дыхание — на долю секунды дольше обычного.
В коридоре скрипнула половица. Этот неожиданный звук заставил их вздрогнуть: его — потому что нарушил концентрацию, ее — потому что она осознала, что они оба прислушиваются к тишине, как к единственному языку, на котором могут говорить друг с другом.
— Ты сказала, что никуда не уйдешь, — его голос пробился сквозь толщу дерева глухо и напряженно.
— Я не ушла. Только ненадолго съездила домой.
Молчание сгустилось, стало почти твердым, а затем раздался щелчок замка — резкий, неожиданно громкий, разрушивший тишину на острые осколки. Рада вздрогнула: этот звук нес окончательность принятого решения, точку невозврата, за которой начиналась другая реальность.
— Заходи. Только до порога.
Она открыла дверь и, затаив дыхание, шагнула внутрь.
Игнат стоял в дверном проеме, ведущем в крохотную спальню, опираясь плечом о косяк, — босиком, в сером свитере с высоким горлом, из которого выступал острый кадык. Светлые волосы, собранные в небрежный хвост, роняли на лицо несколько выбившихся прядей, и он не убирал их. Его поза выражала напряжение и нерешительность: шаг вперед или назад, вторжение или бегство — он никак не мог определиться, застыв на грани между двух решений.
Рада остановилась на пороге, смущенная его пристальным, изучающим взглядом. Так смотрят люди, которые разучились прикасаться и теперь ощупывают глазами каждую черточку, линию, изгиб. Он изучал ее лицо медленно, деталь за деталью: разрез глаз, линию скул, излом губ, тонкую серебряную нить на виске. Читал ее, как рукопись на незнакомом языке, внезапно открывая знакомые слова. От этого открытия у него перехватывало дыхание. Его взгляд скользил по ее коже, задерживался на ресницах, опускался к подбородку и возвращался к глазам.
Щеки ее запылали предательским, девчачьим румянцем. «Не отводи взгляд. Ты не школьница перед строгим учителем. Ты взрослая женщина. Имеешь право смотреть на мужчину, который тебе нравится. Да, нравится. Признай это хотя бы себе».
Рада заставила себя поднять подбородок и встретить его взгляд прямо, без уверток. Что-то дрогнуло в его лице: та, кого он изучал, не боится его, не отшатывается и не прячет глаза.
— Ты не такая, как я думал, — произнес он негромко.
— А какой ты меня думал?
— Старше. Или моложе. Или… — вдруг осекся и провел рукой по волосам, убирая их со лба.
Пауза затянулась. Игнат отчаянно пытался подобрать нужные слова, но, по всей видимости, у него плохо это получалось.
Рада видела, как он борется с каждым звуком, который произносит, и ей хотелось помочь — предложить ему готовое слово, поддержать. Но знала, что нельзя. Можно только стоять и ждать.
— Не важно, — наконец ответил он. — У тебя седой волос.
— Что? — растерянно переспросила Рада.
— Вот здесь, — Игнат показал пальцем на собственный висок. — Один. Очень красивый.
Рада покраснела. Никто и никогда не называл ее седину красивой. Вадим однажды бросил через плечо: «Закрась». Мать вздыхала: «Это все нервы, Радочка». А этот мужчина, не способный к ней прикоснуться под страхом приступа, заметил один-единственный волос, выделил его из тысячи других и произнес это слово так, отчего внутри все дрогнуло и сместилось.
Эти его слова упали в тишину, и тишина приняла их, стала частью комнаты и их общего пространства.
Ей захотелось коснуться своего виска, спрятать волос за ухо — старая, заученная привычка прятать то, что считают недостатком. Но она не шевельнулась: для него этот волос — не изъян, а знак, который он счел ценным.
— Можно мне сесть? — спросила, чувствуя, как колени становятся ватными.
— Садись, — ответил он, не выражая никаких эмоций. — На стул. Ближе нельзя. Да и не получится — стекло не позволит.
Она опустилась на жесткое сиденье у двери, положив сумку на колени — барьер, щит, граница личного пространства. Игнат остался стоять по ту сторону стеклянной перегородки, опираясь плечом о косяк.
Пять метров между ними казались непреодолимой преградой. Не расстояние, а годы одиночества, которые тянулись друг за другом. Его добровольное уединение и ее неприкаянность создавали два разных мира, разделенных океаном молчания.
— Ты всегда садишься на самый край? — спросил он внезапно, но без любопытства — попытка ухватиться за повседневность, чтобы не утонуть в тишине.
— Привычка, — Рада чуть сжала ремешок сумки, проверяя, держится ли щит. — Вчера ты продолжал играть допоздна, — сказала Рада. — Я слышала новую мелодию, когда уходила. Совсем тихо, через дверь, но слышала.
Игнат чуть наклонил голову к плечу, и в этом движении мелькнуло что-то почти хищное — пробуждение охотничьего инстинкта, неожиданного и острого.
— Ты слушала под дверью?
— Я не специально. Проходила мимо…
— Врешь, — перебил он, и в его голосе прорезалось что-то новое: не насмешка, а любопытство, почти азарт. — Ты стояла под дверью и слушала. Я знаю. Чувствовал.
— Как можно почувствовать, что кто-то стоит под дверью? — нахмурилась Рада — ей не понравился его тон, но многолетний опыт работы учителем помог сохранить спокойствие.
— Не знаю, как объяснить, но можно, — ответил он, и его лицо стало беспомощным, потерявшим привычную отстраненность. — Я всегда знаю, когда ты рядом. Еще до того, как ты постучишь, до того, как подойдешь к двери, — уже знаю. Воздух меняется. Тишина становится другой. Или это не тишина вовсе, а что-то, чему нет названия.
Сердце Рады замерло, а потом забилось в горле, мешая дышать. «Я всегда знаю, когда ты рядом» — так не говорят сиделке. Так говорят тому, без кого уже не могут дышать, тому, кто стал частью внутреннего устройства, необходимым элементом, без которого рушится весь механизм. От этих слов внутри нее разлилось тепло — опасное, жидкое, поднимающееся к горлу и глазам.
Она полезла в сумку, чтобы занять руки и спрятать лицо.
— Я принесла тебе новую тетрадь. Твоя почти закончилась, я видела вчера.
— Ты заглядывала в мои ноты?
— Нет. Тетрадь исписана до последней страницы, до самого нижнего уголка, где карандаш уже не пишет, а царапает. Это видно даже на расстоянии — когда музыка заканчивается не потому, что композитор поставил точку, а потому, что кончилась бумага.
Игнат посмотрел на тетрадь, которую она достала из сумки, — простую, в клетку, на пружине, самый обычный канцелярский блокнот. Его взгляд задержался на обложке дольше, чем требовалось для оценки вещи. Смотрел на этот дешевый блокнот, купленный между кофе и утренним автобусом, и в его глазах отражалась благодарность, смешанная с болью, неверием и робкой, еще не осознанной надеждой.
— Положи на столик. И отойди к двери.
Рада сделала, как он просил: положила блокнот на журнальный столик, поднялась с дивана и отступила к двери, прижавшись спиной к косяку. Каждый шаг назад отдавался в груди глухим толчком — она физически ощущала, как сокращается расстояние между ними, хотя двигалась в противоположную сторону.
Игнат пересек комнату быстро, почти бесшумно, взял тетрадь и вернулся в дверной проем. Его движения походили на действия дикого зверя, который хватает добычу и уносит ее в укрытие, чтобы насладиться едой в одиночестве, скрывая свой голод от посторонних глаз.
— Спасибо, — сказал он, прижимая блокнот к груди обеими руками.
— Пожалуйста.
Пауза — долгая, наполненная присутствием двух людей, которые не нуждались в словах, чтобы поддерживать разговор.
За окном проехала машина, звук мотора вплелся в тишину и растворился вдали. В коридоре звякнула каталка, приглушенные голоса санитаров пронеслись мимо и стихли.
— Сыграй мне, — попросила Рада. — Если можешь.
— Я не могу играть, когда на меня смотрят.
— Я закрою глаза, если так тебе будет легче.
— Будет.
— Хорошо.
Она закрыла глаза. Сначала наступила тишина — густая, плотная, наполненная невидимым движением. Затем скрипнул стул: он сел за пианино. Пауза затянулась, внутри нее что-то зрело, росло, готовилось вырваться наружу. Рада слышала его неровное, прерывистое дыхание.
И вдруг раздались первые аккорды.









