
Полная версия
Ставка на невинность

Анастасия Сумеркина
Ставка на невинность
ГЛАВА 1. Случайно услышанная тайна
Запах больницы въелся в меня насквозь.
Я чувствовала его даже здесь, на лестничной клетке родной пятиэтажки. Смесь хлорки, лекарств и чужой боли — кажется, он пропитал каждую клетку моего тела за те двенадцать часов, что я таскала утки и мыла полы в хирургическом отделении. Там, в палатах, пахло иначе — страхом. Страхом перед завтрашним днём, перед болью, перед смертью. Здесь, в подъезде, к этому запаху примешивалась вонь дешёвых сигарет «Прима» и кошачьей мочи, которую годами не могли вывести.
Часы показывали половину первого ночи.
Я прислонилась лбом к холодной стене, обшарпанной, с облупившейся краской цвета «младенческий сюрприз». Ноги гудели так, будто я пробежала марафон. В кармане куртки лежали смятые тридцать тысяч рублей — моя зарплата за месяц. Тридцать тысяч в 96-ом году. Инфляция съедала эти деньги быстрее, чем я успевала их заработать. В прошлом месяце на них можно было купить три буханки хлеба, пакет молока и пачку дешёвых макарон. В этом — уже только две. А в следующем, говорят, цены опять поднимут. Страна сходила с ума.
По радио и телевизору только и говорили, что о реформах, о приватизации, о том, что скоро заживём. А в очередях за хлебом стояли те же уставшие женщины, те же старики, которые считали копейки. На рынках бабушки продавали последние вещи — старые сервизы, вышитые рушники, ордена дедов. Кому это нужно? Новым русским? У них свои магазины, свои иномарки. А у нас — пустые прилавки и обещания, что завтра будет лучше. Только завтра никогда не наступало.
Я каждый день ходила по улицам своего города и видела, как закрываются заводы, как увольняют целыми цехами, как мужики спиваются от безысходности. Отец был не один такой — вокруг полно таких же. И их жёны, как моя мать, тянули лямку, работали за копейки, не спали ночами. А по телеку — пьяный президент, который обещает светлое будущее. Будущее… Для кого? Для тех, кто уже сейчас не знает, чем кормить детей?
По телевизору у соседей бубнил ящик — даже сквозь стены было слышно. Там, кажется, опять показывали новости. Что-то про выборы, про то, что Ельцин обещает всем светлое будущее. Я представила, как соседка баба Шура сидит перед своим допотопным «Рекордом», крестится и причитает. Она каждый раз крестилась, когда показывали Ельцина. Говорила: «Антихрист, чистой воды антихрист, развалил страну, а теперь на сцене пляшет, бесстыжий».
За дверью квартиры номер сорок семь было шумно.
Я замерла, не донеся ключ до замочной скважины. Сквозь тонкую фанеру, которую отец так и не собрался заменить нормальной дверью, было слышно каждое слово. Соседи, наверное, тоже всё слышали, но уже привыкли. В нашем районе семейные скандалы были нормой. Как очереди за хлебом, пустые прилавки и вечно пьяные мужики у ларьков с палёной водкой.
— …ты думаешь, я не устала?! — голос матери срывался на визг, тот самый, который бывает, когда человек стоит на краю пропасти. — Я смены в поликлинике не бросаю, хотя меня уже тошнит от этих вечных очередей и злых людей, которые ненавидят врачей, потому что у них денег нет на лекарства! Я ночами не сплю, слушаю Ванино дыхание! А ты?! Ты притащился под утро, весь день продрых, от тебя разит перегаром, и ты мне говоришь про деньги?!
— Заткнись! — рявкнул отец. Голос у него был густой, пьяный, с хрипотцой, которую я научилась узнавать с детства. Я представила, как он стоит посреди комнаты, покачиваясь, с красными глазами и трясущимися руками. Рубашка навыпуск, мятая, пуговицы расстёгнуты. Таким я его видела слишком часто. — Заткнись, я сказал! Думаешь, я не хочу, чтобы Ванька поправился? Думаешь, я не переживаю?
— Ты? Переживаешь? — мать засмеялась, и этот смех был страшнее любых криков. Так смеются люди, у которых внутри уже всё сломалось. — Ты переживаешь только о том, где достать на бутылку и как проникнуть в свой долбаный зал игровых автоматов! Ване операция нужна, Коля! Триста… — её голос дрогнул, сорвался на шёпот. — Три тысячи долларов! Врачи сказали, если в ближайшие два месяца не сделать, может быть поздно. У него сердце останавливается по ночам, ты понимаешь?! ТВОЙ СЫН МОЖЕТ УМЕРЕТЬ!
В груди что-то оборвалось. Я зажмурилась, вцепившись в холодные перила. В горле встал ком, который невозможно было ни проглотить, ни вытолкнуть.
Ваня. Мой маленький Ванька.
Когда он родился, мне было восемь. Я помню, как мама впервые положила мне его на руки — крошечный свёрток, из которого торчало сморщенное красное личико. «Смотри, Алина, — сказала она тогда, улыбаясь сквозь слёзы. — Это твой братик. Вы теперь должны друг за друга держаться».
Я и держалась.
Я кормила его с ложечки, когда мать была на работе. Я читала ему сказки на ночь, когда отец валялся пьяный в коридоре, и нам приходилось перекрикивать его храп. Я научила его завязывать шнурки, решать задачки и не бояться темноты. Я забирала его из школы, когда у матери не было сил, и дралась с пацанами, которые дразнили его «доходягой». Я сидела с ним в больницах, когда у него случались приступы и он синел прямо на глазах, а врачи разводили руками: мол, денег нет на нормальное лечение, терпите.
Ваня был единственным светлым пятном в этой чёртовой жизни. Тихий, талантливый мальчик, который рисовал удивительные картины — у него получались такие живые люди, такие настоящие глаза, что учительница рисования ахала. Он мечтал стать художником, поступить в училище имени Грекова. Он никогда не жаловался, даже когда ему было очень плохо, но по ночам, думая, что я сплю, тихонько плакал от боли, закусывая губу, чтобы не разбудить меня.
А теперь он мог умереть.
— Деньги? — голос отца вдруг стал тихим, вкрадчивым. Таким тоном он обычно просил у матери на бутылку, когда понимал, что криком ничего не добьёшься. — Хочешь денег?
На секунду повисла тишина. Я даже перестала дышать, прижимаясь ухом к холодному металлу двери.
— Иди на панель, — отчётливо, по слогам произнёс отец. — Вон их сколько сейчас, этих новых русских, с жирными кошельками. По телеку каждый день показывают: вон в Москве вообще проститутки валюту берут, долларами. Час работы — и есть три штуки баксов. А ты у нас всё ещё ничего, мужики на тебя заглядываются. Раздвинула ноги — и готово. Но ты же у нас гордая, да? Ты же у нас «медсестра», мать Тереза хренова! Легких путей не ищешь!
— Коля… — голос матери звучал так, будто её ударили в живот. — Коля, что ты несёшь? Ты… ты в своём уме?
— А что такое? — отец, кажется, вошёл в раж. Слышно было, как он ходит по комнате, шаркая тапками, задевая мебель. — Я правду говорю! Вон у тебя дочка вымахала, тоже гордая, в медицинский поступила, хирургом мечтает стать! А сама в больнице полы моет за копейки, которые через месяц ничего не стоят! Или тоже ждёт, когда богатый принц приедет и заберет её вместе со старыми кастрюлями? Нет, мать, жизнь — она простая штука. Вон по телевизору каждый день показывают: кто сейчас рулит? Те, у кого бабло есть! А у кого нет — те никто, и звать их никак. Скоро таких, как мы, вообще за людей считать не будут. Бомжи, отребье — вот кто мы.
Что-то тяжёлое ударилось об стену. Наверное, табуретка, которой мать швырнула в отца.
— Убирайся, — тихо сказала мать. — Убирайся вон из моего дома. Пока я тебя сама не убила.
— Ага, сейчас. — Отец, видимо, двинулся к выходу из комнаты. — Только учти: если что с Ваней случится, это ты виновата. Это ты денег не нашла. Это ты у нас гордая. И дочка твоя такая же. Подохнет ваш Ванька, и будете знать. Всю жизнь себе в укор ставить.
Хлопнула дверь в комнату, где спал брат. Мать, наверное, ушла к нему — проверять, не разбудили ли его крики, не стало ли ему хуже.
Я стояла на лестничной клетке, вцепившись в перила так, что побелели костяшки пальцев. Внутри всё кипело от злости, от обиды, от бессильной ярости. Перед глазами плыли красные круги. Я хотела ворваться в квартиру, закричать на отца, ударить его, выцарапать глаза за эти слова. Но ноги не слушались.
Отец сам был во всём виноват.
Раньше, когда отец ещё не пил, мы иногда выбирались на природу. Мама брала выходной, отец доставал старый плед, и мы ехали на электричке за город. Там была поляна у речки, где пахло нагретой травой и речной водой. Ваня тогда был совсем маленький, бегал за бабочками, падал, смеялся. Отец жарил шашлык — у него здорово получалось, мясо получалось сочным, с дымком. Мама сидела на пледе, молодая, красивая, без вечной усталости в глазах, и улыбалась. А я смотрела на них и думала: вот оно, счастье. Обычное, простое, настоящее.
Теперь от того счастья остались только фотографии в старом альбоме, который мать прячет на антресолях. И запах — иногда весной, когда открывают окна, откуда-то тянет дымом, и я замираю, потому что на секунду кажется, что всё ещё можно вернуть. Но нельзя. Отец продал шампуры и мангал давно, ещё за год до того, как проиграл свадебный сервиз.
Он проиграл всё, что можно было проиграть. Сначала заводские премии, которые ещё платили до того, как завод встал и всех разогнали. Потом зарплату, которую перестали платить вовремя, а потом и вовсе перестали платить. Потом вещи из дома — мамин сервиз «Золотая роза», подарок на свадьбу, бабушкино покрывало ручной работы, даже мои золотые серёжки, подарок к шестнадцатилетию. Мать сняла с себя последнее — бабушкино обручальное кольцо, единственную память — чтобы отдать его долги каким-то бандитам, которые приходили и угрожали. А он опять пошёл играть, пообещав, что это в последний раз и он обязательно отыграется.
Я вспомнила тот разговор, что случился недели три назад. Тогда мать тоже кричала. Я как раз пришла из училища, застала конец скандала. Отец орал, что должен какому-то «Клыку» пятьсот баксов, и что если не отдаст в срок, то ему «пересчитают кости». Мать тогда разрыдалась, просила его завязать, закодироваться, уехать куда-нибудь подальше от этого города, от этих людей. А он только отмахнулся: «Не учи учёного, это бизнес, скоро я сорву куш и всем вам нос утру. Там, в казино, такие деньги крутятся — вам и не снилось. Там люди за вечер тысячи долларов проигрывают и глазом не моргнут».
Куш он не сорвал. И не сорвёт никогда.
Игромания — это болезнь. Я это знала по учебникам. Но одно дело — читать про это в книжках, и совсем другое — видеть, как болезнь пожирает твоего собственного отца, превращая его в чужого, озлобленного человека. А заодно пожирает и всю семью.
Я медленно сползла по стене на грязный бетонный пол. От цемента тянуло холодом, но я почти не чувствовала. На площадке воняло сигаретами и дешёвым портвейном — местные алкаши любили здесь тусоваться, пока соседи не прогоняли.
Три тысячи долларов.
Для кого-то — сумма, которую спускают за один вечер в ресторане «Прага» или в ночном клубе с проститутками. Для нас — цена жизни Вани. Если перевести на рубли по нынешнему курсу — почти двадцать миллионов. Для нас это была космическая цифра.
Я представила его лицо. Худенький, бледный, с огромными глазами, в которых всегда светилась какая-то тихая грусть. Ему шестнадцать, а выглядит на двенадцать. Он не играет в футбол, не бегает с пацанами, не ходит на свиданки. Он лежит на диване с книжкой или рисует свои картинки. Учительница рисования говорила, что ему нужно учиться, что его работы — это уровень художественного училища. Она даже показывала кому-то из знакомых художников, те обещали помочь с поступлением.
Какое училище, если он может не дожить до лета?
В голове завертелись обрывки мыслей. Работа. Я работаю в больнице санитаркой, учусь на дневном в мединституте, получаю стипендию, которую не платят уже третий месяц. Мать тянет двоих, у неё нет сил даже на копеечную подработку — она после своих смен в поликлинике еле до дома доползает. Отец… от него помощи не будет, только долги и новые проблемы. Скоро эти бандиты, которым он должен, придут уже не к нему, а к нам.
Но ведь есть же люди, которые дают в долг. Ростовщики.
Люди боялись ростовщиков, но все равно шли к ним. Верили, что отдадут, что выкрутятся, что чудо случится. Только чудес не бывает. Я это знала лучше других. Если бы чудеса были, Ваня бы не болел, отец бы не пил, мать бы не плакала по ночам. Но чудес нет. Есть только деньги. Или их отсутствие. И люди, которые готовы дать их под чудовищные проценты, потому что знают — ты никуда не денешься. Ты в ловушке.
Отец что-то говорил про этого Клыка. Про то, что сидит он где-то в том самом казино, куда отец ходит играть. Что даёт деньги под проценты, но, если не отдашь — мало не покажется. Квартиру отнимут, самого в рабство продадут или просто убьют, закопают в лесу. Но Клык даёт всем. И ему всё равно, на что ты берёшь — на операцию или на наркотики.
Это был риск. Смертельный риск.
Но выбора у меня не было.
Я встала, размяла затёкшие ноги. За дверью было тихо. Мать, наверное, уснула в Ваниной комнате, прижимая его к себе, как в детстве, как делала всегда, когда ей было особенно страшно. Отец, скорее всего, дрых на кухне, уронив голову на стол, и храпел так, что слышно было даже здесь.
Я бесшумно открыла дверь своим ключом, прошмыгнула в коридор. В комнату к матери заходить не стала — не могла на неё сейчас смотреть. Видеть эту вечную усталость, эту загнанность, эту надежду, которая давно уже умерла, а она всё держится за призраки, за то, что когда-то было.
Завтра я всё сделаю.
Я зашла в свою комнату — маленькую, заваленную книгами по анатомии и конспектами, которые я писала от руки, потому что на ксерокс в институте денег не было — и достала из шкафа единственное приличное платье. Синее, легкое, мать купила мне его на выпускной три года назад, когда ещё были какие-то деньги, когда отец ещё работал, когда всё казалось не таким безнадёжным. Я похудела с тех пор, но платье сидело даже лучше, чем тогда. Только выглядело немного старомодно — фасон уже не тот, вон модели в каких нарядах ходят, по телеку показывали.
Потом открыла ящик стола и вынула паспорт.
Красная корочка с гербом СССР. Вот странно, страны уже нет, а паспорт действует. Фотография, где я выгляжу испуганной девчонкой с огромными глазами. Прописка. Моя единственная ценность — кроме Вани. И ещё старая бабушкина квартира в Ростове, о которой мать говорила: «Это на чёрный день». Кажется, чёрный день наступил. Правда никто эту квартиру не купит, денег у народа нет, а тем, у кого деньги есть, такая квартира не нужна.
Я села на продавленную кровать и уставилась в окно. За тонкой занавеской виднелась серая панельная стена соседнего дома, вся в пятнах и трещинах, с облупившейся штукатуркой. Где-то лаяла собака. Вдалеке проехала милицейская машина с включённой сиреной — обычное дело для нашего района, тут каждую ночь кого-то режут или грабят.
В голове было пусто и страшно.
Где-то далеко, в центре города, горели неоновые огни. Я видела их однажды, когда ездила с подругой «погулять» на проспект. Там была другая жизнь. Сверкающие вывески казино «Королевская игра» и «Шангри-Ла», дорогие иномарки у тротуаров, женщины в мехах и бриллиантах, мужчины в малиновых пиджаках и с золотыми цепями на шеях. Рестораны с вывесками на английском, ночные клубы, откуда доносилась громкая музыка. Там деньги текли рекой, и никто не думал о том, что где-то на окраинах, в этих серых панельных пятиэтажках, дети умирают от голода.
Я ненавидела этот мир. Чужой, блестящий, равнодушный мир, который жил по своим законам, где всё решали деньги и связи. Но именно туда мне предстояло пойти.
Я подошла к маленькому чёрно-белому телевизору «Юность», который стоял на тумбочке, и включила его, убавив звук до минимума, чтобы не разбудить мать. По экрану бежали помехи, но картинка проявилась — какой-то концерт, судя по всему, предвыборный. На сцене, под музыку, которую я почти не слышала, двигалась знакомая фигура. Ельцин. Он танцевал — неуклюже, размахивая руками, явно нетрезвый, с глупой улыбкой на лице. Зал, судя по всему, аплодировал.
Я смотрела на это и чувствовала только пустоту.
Человек, который управляет страной, танцует пьяный на сцене. А где-то в этой стране мой брат умирает, потому что у нас нет трёх тысяч долларов.
Я усмехнулась, выключила телевизор и посмотрела на паспорт в руке.
«Голосуй сердцем», — призывали предвыборные плакаты Бориса Николаевича.
Сердцем.
У Вани больное сердце. И ему плевать на все эти выборы, на этого танцующего президента, на всю эту страну, которая разваливается на куски. Ему нужна операция. Ему нужна жизнь.
Я сжала паспорт в руке до хруста.
Светлое будущее.
У нас с Ваней нет будущего. Но я сделаю всё, чтобы оно у него появилось.
Даже если для этого придётся продать душу.
ГЛАВА 2. Чёрный вход
Я плохо спала эту ночь.
Ворочалась на продавленном диване, вслушиваясь в тишину квартиры. Где-то за стеной покашливал Ваня — этот сухой, надсадный кашель я узнала бы из тысячи. Мать возилась на кухне с раннего утра, гремела кастрюлями, хотя готовить было не из чего. Отец уполз на работу — если можно назвать работой его шатания по городу в поисках случайного заработка, который он проиграет или пропьет.
К вечеру я приняла решение.
Надела то самое синее платье, которое вчера достала из шкафа. Оно было тесновато в груди и свободно в талии — сказалось недоедание последних месяцев. Волосы распустила, чтобы выглядеть старше и увереннее. Посмотрела на себя в мутное трюмо, доставшееся от бабушки.
Из зеркала на меня смотрела бледная девушка с огромными глазами, в которых застыла решимость пополам со страхом. Глубокие тени под глазами — от недосыпа. Обкусанные губы — от нервов. Никакой косметики, кроме дешёвой помады, которую я купила ещё в прошлом году на рынке.
— Сойдёт, — сказала я своему отражению.
Паспорт положила во внутренний карман куртки — той самой, старой, драповой, которую мать когда-то купила на толкучке. Куртка совсем не сочеталась с платьем, но платье было слишком тонким для марта, а ехать предстояло далеко.
Мать проводила меня подозрительным взглядом, когда я сказала, что иду в институт на вечерний факультатив.
— А чего нарядная такая? — спросила она, вытирая руки о застиранный фартук. Лицо у неё было серое, осунувшееся после бессонной ночи.
— Доклад сегодня, — соврала я на удивление спокойно. — Надо быть прилично одетой.
Мать кивнула, но в глазах её я увидела недоверие. Она всегда чувствовала, когда я вру. Но сил спорить у неё не было.
— Возвращайся пораньше, — только и сказала она.
Я чмокнула её в щеку — колючую от сухости пахнущую больничными дезинфекторами — и выскользнула за дверь.
Город встретил меня серым мартовским небом и противным моросящим дождём.
Я села в троллейбус, идущий до центра и насквозь пропахший сыростью и перегаром.
Рядом со мной примостилась старушка с авоськой, в которой лежала буханка чёрного хлеба и две пачки молока — видимо, всё, что смогла купить на пенсию. Она смотрела в окно отсутствующим взглядом и мелко крестилась, когда троллейбус подпрыгивал на очередной яме. Напротив, дремал мужик в засаленном ватнике — от него разило перегаром так, что меня подташнивало. Руки у него были чёрные, в мазуте, наверное, с какого-то завода, который ещё работал. Или уже не работал, и он просто не мылся неделями.
Две тётке сзади обсуждали цены:
— …а масло подорожало, ты представляешь? Вчера ещё восемь тысяч было, а сегодня уже девять с половиной!
— Господи, и как жить? Дочка в школу собралась, форму купить не на что…
— Займи у кого-нибудь!
— Да у кого ж займёшь? Все сами без денег сидят.
Я слушала и сжимала в кармане тридцать тысяч. Месяц работы. На них даже форму не купишь, если так дальше пойдёт.
Кондукторша — грузная тётка с пергидрольными волосами — долго вглядывалась в мои мятые тридцать тысяч, потом махнула рукой: «Проходи уж, красавица». Я поймала её взгляд — оценивающий, бывалый. Такие взгляды я видела часто в больнице. В них читалось: «Шляется нарядная с вечера, не иначе к мужика поехала искать». Она не знала, не могла знать, что я еду к ростовщику, что у меня брат при смерти, что я готова на всё. Для неё я была просто очередной девкой, которая нацепила лучшее платье и куда-то покатила. Мне стало обидно. И тут же стыдно за эту обиду. Какая разница, что она думает? Главное — Ваня.
Я отвернулась к окну, чтобы не видеть её взгляда.
Троллейбус тащился по разбитым дорогам, подпрыгивая на ямах, которых здесь было больше, чем асфальта. За окном проплывали серые коробки хрущёвок, пустыри с торчащей из земли арматурой, ларьки с яркими вывесками «Соки-воды» и вездесущие палатки с надписью «24 часа». Возле одной из таких палаток двое кавказцев грузили ящики с чем-то, накрытым брезентом. Рядом крутились подозрительные личности в спортивных костюмах.
Чем ближе к центру, тем заметнее становились перемены. Хрущёвки сменились сталинскими домами с лепниной, пустыри — витринами магазинов, где на манекенах красовались импортные шубы. Возле гостиницы «Интурист» было море иномарок — блестящие, чёрные, с тонированными стёклами. Из одной такой вышел мужчина в кожаном пиджаке и с золотой цепью на бычьей шее, хлопнул дверцей нового «Мерседеса» и, не глядя по сторонам, направился ко входу.
Я смотрела на это как на инопланетную жизнь. Люди, для которых три тысячи долларов — не цена жизни ребёнка, а сумма, которую можно проиграть за вечер в казино, даже не поморщившись.
Три тысячи долларов. Я представила, сколько это в рублях по нынешнему курсу. Почти двадцать миллионов. На такие деньги можно было бы купить всё — новую квартиру, машину, шубу матери. Можно было бы вылечить Ваню и ещё осталось бы. А они здесь проигрывают такие суммы за вечер, не моргнув глазом. Для них это развлечение, адреналин. Для нас — жизнь или смерть.
Я вдруг остро, до зубной боли, захотела, чтобы кто-то из этих богатых, счастливых, равнодушных людей хоть раз почувствовал то, что чувствую я. Чтобы у них тоже заболел кто-то близкий, чтобы они тоже стояли перед выбором — долги или смерть. Но тут же испугалась своих мыслей. Нельзя желать зла другим. Даже если они живут в другом мире.
Троллейбус остановился на конечной. Дальше нужно было идти пешком.
Я достала из кармана клочок бумаги, где записан адрес, который когда-то обронил отец. «Казино „Королевская игра“, проспект Мира, 17». Он говорил, что вход для «своих» — со двора, через служебные двери. Что охрана там злая, но, если сказать, что ты к Клыку, могут пропустить.
Я шла по центральным улицам, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы не выдать свою растерянность. Всё здесь было чужое: эти вывески на иностранный манер, эти дорогие машины, эти женщины в норковых шубах, спешащие по своим делам. Я ловила на себе косые взгляды прохожих — слишком дешёвая куртка, слишком старомодное платье, слишком испуганный вид.
Возле огромного здания с колоннами я остановилась.
«Казино „Королевская игра“» — гласила неоновая вывеска, которая даже вечером горела тусклым красным светом. Над входом висела какая-то замысловатая конструкция с игральными картами и рулеткой. Швейцар в ливрее стоял у дверей, равнодушно оглядывая прохожих. К нему подкатил джип с тонированными стёклами, из которого высыпала компания мужчин в дорогих пальто.
Я обошла здание стороной, как учил отец. Нырнула в арку, потом во двор, заставленный машинами. Здесь пахло бензином и мусорными баками. Нашла неприметную железную дверь с табличкой «Служебный вход. Посторонним вход воспрещён».
Сердце колотилось где-то в горле. Если я сейчас войду, обратной дороги не будет. Клык — это не сберкасса, где можно взять ссуду и спокойно выплачивать. Это кабала. Но другого выхода нет. И я толкнула дверь — заперто.
Я постояла, прислушиваясь к себе. Ещё не поздно повернуть назад. Ещё можно сказать себе: «Я пыталась, но не получилось». Вернуться домой, лечь на свой продавленный диван, притвориться, что ничего не было. А через два месяца хоронить Ваню.
Нет.
Я постучала. Сначала робко, потом сильнее.
Каждый удар отдавался в висках. Я думала о том, что за этой дверью — другие люди, другая жизнь, другие законы. Там нет места жалости, там только деньги. Но мне и не нужна жалость. Мне нужны деньги. Только деньги.
Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно на весь двор. Я сжала кулаки, заставила себя дышать ровнее. Если я сейчас покажу страх, они сожрут меня. Надо держаться. Надо быть твёрдой. Хотя бы казаться.
Дверь распахнулась резко, так что я отшатнулась.
Тогда постучала. Сначала робко, потом сильнее.
Дверь распахнулась резко, так что я отшатнулась. На пороге стояли двое. Типичные «мордовороты», как их называли в народе: широкие, как шкафы, в чёрных пиджаках, с бритыми затылками. У одного на лице красовался шрам через всю бровь, у второго — золотая фикса во рту, которая блеснула, когда он осклабился.




