«Поезд уходит без свистка. Сапсан в ад»
«Поезд уходит без свистка. Сапсан в ад»

Полная версия

«Поезд уходит без свистка. Сапсан в ад»

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Константин Черкасов

«Поезд уходит без свистка. Сапсан в ад»

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВАГОН ДУШ.

Глава 1. Явь без сна

Сознание возвращалось не рывком, а медленным, тягучим наплывом, похожим на то, как проступает изображение на старой фотобумаге в проявителе. Сначала — звук. Он был везде, он был самим воздухом. Гул. Не гудок, нет, — гул, низкий, вибрирующий, от которого закладывало уши и начинала ныть затылочная кость. Этот гул пронизывал вагон насквозь, дрожал в стакане, оставленном на столике, переливался в стеклопакете, за которым угадывалась не чернота, а какая-то стойкая, мазутная полумгла.

Потом — запах. Это было хуже звука. Запах нельзя было игнорировать, он лез в ноздри, обволакивал язык горькой пленкой. Железо, разогретое до красноты, смешанное с озоном, и — странная, тошнотворная сладость, которая въелась в обивку сидений. Эта сладость напоминала о чем-то знакомом. О подвале. О сыром подвале, где висят туши, а на столе, под лампочкой без абажура, лежат инструменты, разложенные по размеру. Сергей Александрович открыл глаза.

Потолок был низким, обшитым темно-вишневым бархатом, который на ощупь, если бы он дотянулся, наверняка оказался бы жестким, как наждак. Он лежал на диване — слишком широком для одного, но слишком узком, чтобы вытянуться во весь рост. Ноги подгибались, икры сводило судорогой. Он попытался сесть, и мир качнулся. В ушах зашумело, а перед глазами поплыли рыжие круги. Он зажмурился, считая до десяти, как учил себя когда-то, чтобы не потерять сознание в самый неподходящий момент.

В вагоне было тихо, если не считать этого проклятого гула. Пластиковая перегородка купе была зашторена плотной, пыльной портьерой, которая, судя по всему, не видела стирки со времен основания железных дорог. Сергей поднял руку. Пальцы были его, он узнал их — длинные, с аккуратными, чисто подстриженными ногтями. Он всегда следил за руками. Работа требовала деликатности. Он провел ладонью по лицу — щетина, густая, колючая, за сутки, а может, за трое. Он не помнил.

Он не помнил, как попал сюда.

Память напоминала кисель — вязкий, мутный, в котором тонули отдельные куски. Последнее четкое воспоминание было серым. Серый кабинет, лампочка дневного света, которая мерцала и жужжала. Стол с металлическими ножками. Человек, напротив. Лица он не помнил — только голос, безэмоциональный, механический. И вопрос: «Вы понимаете, что это значит?» Что значит — он не помнил. А потом провал. И вот — поезд.

Он сел, наконец, свесив ноги с дивана, упершись ботинками в грязный пол. Ботинки были его, хорошие, немецкие, которые он берег и натирал до зеркального блеска по субботам. Теперь они были заляпаны чем-то липким, похожим на грязь, но цвет у этой грязи был подозрительно красный. Он потянулся к столику, где стоял граненый стакан с водой. Вода была мутная, на донышке плавали какие-то хлопья. Он все равно сделал глоток. Горло саднило, будто он кричал несколько часов подряд.

За окном ничего не было. Вернее, не было привычного пейзажа. Когда он повернул голову, прижавшись лбом к холодному стеклу, он разглядел не бескрайние поля и не бетонные заборы, а размытое мельтешение. Белые и красные искры били в стекло, оставляя короткие, мгновенные росчерки. Иногда в этом потоке проступали очертания — металлические фермы, какие-то порталы, провода, толстые, как змеи, идущие параллельно составу. Но все это неслось с такой скоростью, что мозг отказывался складывать картинку в осмысленную реальность. Казалось, поезд летел не по рельсам, а по раскаленной проволоке над бездной.

— Проснулись, касатик?

Голос был скрипучий, женский, с надрывом, как у старой гармошки. Сергей вздрогнул. Он не слышал, как открылась дверь. Она стояла на пороге, сгорбившись, держа в дрожащих руках поднос. На подносе стоял заварной чайник, облупленный, с отбитым носиком, и пиала с чем-то серым, напоминающим овсянку, но с резким запахом тушенки.

Женщина была стара. Нет, стара — это мягко сказано. Она была выжжена. Лицо ее напоминало сморщенный, много раз сложенный и снова развернутый пергамент. Темные пятна пробивались сквозь желтоватую кожу, которая висела складками, будто была велика на пару размеров. Глаза ее — выцветшие, слезящиеся, с красными, воспаленными веками — смотрели на Сергея с такой липкой, приторной жалостью, что ему захотелось отвернуться. Длинный, крючковатый нос почти касался подбородка. Она улыбнулась, открыв редкие, желтые зубы.

— Отлежался, — сказала она, ставя поднос на столик. От движения у нее тряслись руки, и чайник звякал о край пиалы. — Ты это, попей. Сахар есть. Мед. Поправляться надо.

Сергей молчал. Он впился взглядом в ее руки. Руки были в морщинах, с узловатыми суставами, но на пальцах блестели кольца. Тонкие, серебряные, с какими-то черными камнями. В одном из колец, на безымянном пальце, он заметил странную символику — перевернутый треугольник, пересеченный линией. Его передернуло. Ему показалось, что он уже видел этот знак. В другой жизни.

— Где я? — спросил он. Голос сорвался на хрип. Словно он глотал битое стекло.

— В поезде, касатик, — ласково ответила она и поправила косынку на голове. Косынка была черной, старой, выцветшей, как сажа. — В хорошем поезде. Ты теперь пассажир. Билетик у тебя, поди, есть? Посмотри в кармане. В пиджачке.

Сергей опустил взгляд на себя. На нем был его пиджак — темно-серый, в мелкую клетку, который он носил в магазине. Дорогой пиджак. Он сунул руку во внутренний карман и нащупал что-то шершавое, плотное. Он вытащил это и развернул.

Это был билет. Но сделан он был не из бумаги. Билет был из кожи. Светло-коричневой, хорошо выделанной кожи, с тиснением. Он знал эту кожу. Он знал этот запах. Свой запах. На билете стоял номер вагона — семь — и место — восемнадцатое. И какой-то штамп, напоминающий печать, которую ставят на документах. Но вместо герба там был отпечаток чьей-то ступни.

— Семь — число божественное, — зашепелявила старуха, заглядывая через его плечо. — А восемнадцать... восемнадцать — это жизнь. Полная жизнь. Так что все у тебя правильно. Да ты не бойся, Сереженька. Ты мой хороший.

От приторного «Сереженька» его затошнило. Он хотел сказать ей, чтобы она убиралась, чтобы она закрыла свой гнилой рот, но вдруг заметил, что вся ее фигура — сгорбленная, в поношенной синей форме проводницы, с блестящими, стертыми пуговицами — начало двоиться, или у него просто плыло перед глазами. Он помотал головой.

— Что это за станция была? — спросил он, кивая на окно. Сквозь стекло, за мельканием искр, вдруг проступил свет. Яркий, белый, чистый свет, льющийся с платформы. — Я слышал остановку. Там кто-то заходил.

Старуха оглянулась на окно, и ее лицо исказила странная гримаса. Гримаса боли и счастья одновременно.

— А то, Сереженька, станция «Рождественская». Там девчоночка одна вышла. В белом платьице. Лет шести, не больше. И мамка ее ждала на перроне. Так красиво стояли, ручками махали... Там теперь рай. Ты не смотри, что в окне темно. Для них там ярко. Очень ярко.

Сергей прилип к стеклу. Он вглядывался в эту белизну, в этот свет, который сочился сквозь бетонные конструкции, и видел там не рай. Он видел силуэты. Маленькие, детские силуэты, которые он узнавал по походке, по этому особенному, беззащитному повороту головы. Они уходили по светлой лестнице вверх, держась за руки с незнакомыми ему мужчинами и женщинами. Они смеялись. Одна из них — с бантом, с большим, белым бантом, как у той, из Парка культуры, — оглянулась на поезд. Она посмотрела прямо на него. Сквозь стекло. Сквозь гул. Сквозь года.

У Сергея перехватило дыхание. Сердце забилось где-то в горле, тяжело, бухая, как поршень. Он отшатнулся от окна, прижался спиной к бархатной обивке. Руки его задрожали. Он сжал их в кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони до боли, до крови.

— Вы... вы видели? — прошептал он, глядя на старуху. — Там девочка. Она...

— Тише, тише, касатик, — старуха подошла ближе, и он почувствовал исходящий от нее странный холод. Никакого тепла. Она положила свою сухую, жесткую ладонь на его лоб. Ладонь была как древесная кора. — Это не твоя забота. Ты пассажир. Ты просто едешь до своей остановки. А она уже доехала. У ней билетик был действителен. У нее все хорошо.

— Откуда вы знаете? — спросил он срывающимся голосом. — Откуда вы знаете, что у нее хорошо?

Старуха вздохнула, и этот вздох был похож на скрип несмазанной двери. Она убрала руку, и на его лбу осталось странное ощущение — будто его коснулись холодной землей.

— А я проводник, Сереженька, — сказала она тихо, почти шепотом. — Я все про всех знаю. Я здесь, чтобы вы не заблудились. Успокойся. Сейчас кто ни будь подсядет, он чай с тобой попьет. А ты пока отдохни. Скоро следующая станция. Там мальчики зайдут. Шумные. Веселые.

Она развернулась и, шаркая туфлями, вышла в коридор. Дверь закрылась за ней не сразу, и Сергей услышал, как она тихо, с присвистом, насвистывает мелодию. Ту самую, которую играл шарманщик у его подвала. Ту, которая всегда звучала, когда он входил в мастерскую.

Он остался один. Гул поезда заполнил тишину. Где-то там, за окном, продолжали мелькать искры. Свет станции «Рождественской» погас, уступив место темноте. Сергей посмотрел на стакан с водой. Вода стала красной. Он перевел взгляд на свои руки и увидел, что под ногтями засохла темная, бурая корка. Он не знал, когда и где он испачкался.

Он поднес ладонь к лицу, вдохнул. Запах металла, смешанный с дубильным экстрактом. И — сладость. Та самая, тошнотворная сладость. Она была его. Она всегда была его.

Поезд набирал скорость. В висках стучало. За стенкой купе кто-то плакал, тихо, по-детски. Сергей зажал уши ладонями и закрыл глаза, но гул проникал сквозь кожу, сквозь кости, сквозь самую суть его существа.

Он был здесь. И назад дороги не было.


Глава 2. Проводница

Дверь за старухой закрылась не сразу — задержалась на мгновение в проеме, будто раздумывая, не вернуться ли, не добавить ли еще каплю этого приторного сочувствия. Щелкнул замок. И сразу стало тесно. Воздух в купе сделался густым, осязаемым, словно после ухода женщины осталось не пустое пространство, а ее слепок — сгорбленный, пахнущий нафталином и старой овчиной.

Сергей сидел неподвижно. Руки лежали на коленях — длинные пальцы, чистые ногти, белая, тонкая кожа с синеватыми прожилками. Хирургические руки. Так говорили покупатели. Руки мастера. Руки, которые знают, где проходит граница между эпидермисом и дермой, где нож входит легко, без усилий, одним точным движением. Сергей смотрел на них и не узнавал. Они дрожали. Мелкая, противная дрожь пробегала по фалангам, заставляя подрагивать кончики пальцев. Он сжал их в кулаки. Костяшки побелели. Дрожь не прошла.

Взгляд упал на поднос. Чайник остывал, запотевший, с каплями воды, стекавшими по отбитому носику. Рядом — пиала с серой массой. Овсянка. Или то, что выдавало себя за овсянку. Поверхность каши покрылась тонкой пленкой, и в этой пленке, как в мутном зеркале, отражался потолок — темно-вишневый, бархатный, с подтеками, похожими на старые пятна. Сергей взял ложку. Металл обжег пальцы холодом, хотя чайник был теплым. Ложка вошла в кашу с чавкающим звуком, и из глубины поднялся запах — мясной, наваристый, с привкусом душистого перца, который он сам добавлял в фарш. Тот самый перец, от которого покупатели потом сходили с ума и бросались под колеса трамваев.

Ложка выпала из пальцев. Звякнула о пиалу. Сергей откинулся на спинку дивана и уставился в окно.

Там, за стеклом, продолжалось бешеное мельтешение. Красные и белые искры били в бронированное стекло, оставляя на мгновение светящиеся росчерки, похожие на нервные окончания. Иногда в этом хаосе проступали силуэты — металлические балки, порталы, кабельные плети толщиной с руку, обмотанные изолентой. Все это проносилось мимо с такой скоростью, что глаза отказывались фокусироваться, мозг переставал соединять куски в целое. Казалось, поезд летит не по рельсам, а по лезвию бритвы, рассекая пространство, и за бортом — не земля, а какая-то иная субстанция, жидкая и раскаленная, как олово.

Внезапно мельтешение прекратилось. За окном повисла непроглядная чернота. Ни искр, ни проводов, ни света. Только чернота, плотная, тяжелая, давящая на стекло. И в этой черноте, словно проявленные кислотой, начали проступать лица. Сначала неясно, размыто, как пятна сырости на стене, потом четче. Лица девочек. Маленькие овалы, светлые волосы, банты и косички. Они проплывали мимо окон, прижимаясь к стеклу ладошками. Ладошки оставляли влажные следы на внешней стороне, будто изнутри. Рты открывались в беззвучном крике. Сергей зажмурился. Сжал веки так сильно, что перед глазами поплыли оранжевые пятна. Открыл снова — чернота была пустой.

Только глубоко внизу, там, где должны были быть шпалы, клубилось багровое зарево, похожее на отсвет огромного пожара. Отсвет шевелился, дышал, переливался, как живое пламя. Поезд шел над этим заревом, не приближаясь и не удаляясь. Расстояние сохранялось идеальное, точно вычисленное для того, чтобы пассажир видел все, но не мог коснуться.

Где-то в коридоре послышались шаги. Мягкие, неслышные, но Сергей уловил их внутренним чутьем — тем особым чувством, которое вырабатывается у того, кто привык ждать. Шаги приближались, остановились у двери. Замок щелкнул, и дверь отворилась без стука, без предупреждения.

На пороге стояла она. Старуха. Проводница. Анна — так она назвалась, хотя имени своего не произносила. В руках держала новый поднос, на этот раз с двумя стаканами в металлических подстаканниках. Пар поднимался над чаем тонкими, прозрачными струйками, пахло мятой и чем-то горьким, похожим на полынь. Она вошла без приглашения, шаркая туфлями, и поставила поднос на столик рядом с нетронутой кашей.

— Остыло, касатик, — сказала, кивая на пиалу. — Не годится. Сейчас новую принесу. А пока чайку попей. С мятой. Я всегда мяту завариваю, когда пассажиры нервничают.

Сергей молчал. Смотрел на ее лицо. Теперь, при свете тусклой лампы под потолком, черты проступали резче. Кожа казалась не живой, а выделанной — серой, с глубокими трещинами, будто ее много раз сушили и снова мочили. На скулах — темные пигментные пятна, неровные, асимметричные. Одно пятно имело форму, почти идеально повторяющую отпечаток мужской ладони. Левой руки. Сергей знал, как выглядят отпечатки. Он собирал их. Для точности.

— Сахар есть, — продолжала Анна, двигая по столу сахарницу с пожелтевшими кусками рафинада. — Меду, правда, нет. Мед кончился. На прошлой станции последнюю банку отдали. Мальчику. Там мальчик был, кашлял сильно. Мы всегда даем мед, когда дети. Это правильно.

Она говорила и говорила, и голос ее лился, как подгоревшее молоко — густой, с хрипотцой, с привкусом пепла. Сергей смотрел на ее руки, лежащие на столе. Тонкие, скрюченные, с распухшими суставами. Кольца на пальцах — узкие серебряные ободки с черными камнями. Всего пять колец. По числу пальцев. На левой руке — перевернутый треугольник с чертой, на правой — круг, пересеченный тремя линиями. Символы. Система. Ему стало не по себе.

— Анна, — сказал он, и голос прозвучал глухо, будто из колодца. — Анна, вы знаете, что это за поезд?

Старуха подняла на него слезящиеся глаза. Взгляд был мутный, старческий, с бельмом на левом зрачке, но в глубине — странная ясность, острая, колючая, как игла.

— Знаю, касатик, — ответила. — Я здесь работаю. Сорок лет уже. Или больше. Время здесь не считают. Вы бы видели, какие пассажиры бывают... Одни плачут, другие поют. Третьи кричат, что ошиблись, что им не сюда. Но ты не кричишь. Ты молчишь. Это хорошо. Молчаливым легче.

Она взяла его руку своими сухими, холодными пальцами, и Сергея передернуло от прикосновения. Она погладила его ладонь, и по спине пробежал холод. Чужой холод. Нечеловеческий.

— Ты бы, Сереженька, не смотрел в окно, — сказала вдруг тихо, почти шепотом. — В окне правда, но ее лучше не видеть. Там все, что было. И все, чего не было. Там твои следы. Ты их оставлял везде. Даже там, где не ходил. Ты ведь помнишь?

Он дернул руку, вырываясь. Но пальцы старухи сжались с неожиданной силой — стальной хваткой, не соответствующей хрупкой внешности. Кольца впились в кожу. Перевернутый треугольник оставил на запястье красную полосу, болезненную, горячую.

— Не надо, — прошептал Сергей. — Не надо меня трогать.

Анна разжала пальцы. Улыбнулась беззубо. Поправила черную косынку, под которой прятались жидкие, седые волосы, и отступила к двери.

— Как скажешь, — кивнула. — Только ты не думай, что я злая. Я добрая. Я всем добрая. Потому что вы все — мои дети. Даже те, кто... — Она запнулась, и в глазах мелькнула тень, похожая на страх. — Даже те, кто не заслужил. Мне велено всех любить. Я и люблю. По-матерински.

Она вышла. Дверь снова закрылась, и щелчок замка прозвучал, как вздох облегчения. Сергей остался один. На столе дымился чай. Мята смешивалась с полынью, и этот запах напоминал больницу. Или морг. Там тоже пахло мятой, когда привозили новых.

Он посмотрел на запястье. Там, где кольца оставили след, проступала краснота. Но не как от ссадины, а как узор — тот самый перевернутый треугольник с чертой. Татуировка. Она появилась прямо на коже, четкая, как отпечаток штампа. Сергей тер запястье рукавом, тер сильно, до боли, но рисунок не стирался. Он был внутри. Часть тела. Часть билета.

Поезд дернулся. Резко, сильно, так, что чай плеснулся через край стакана и потек по металлическому подстаканнику, шипя и испаряясь. За окном снова вспыхнул свет — сначала тусклый, серый, потом яркий, ослепительный. Поезд замедлял ход. Слышался скрежет тормозов — долгий, пронзительный, похожий на человеческий вопль. Сергей прижался к стеклу. За ним, за мелькающей завесой искр, проступала платформа. Белая, сияющая, утопающая в зелени. Деревья с белыми цветами, фонтаны, из которых била светящаяся вода, и чистое, без единого облачка, небо.

На платформе стояли люди. Мужчины и женщины. Молодые, улыбающиеся, с распахнутыми объятиями. И среди них — мальчики. Трое. Лет восьми или десяти. В синих шортах, белых рубашках, с портфелями в руках, с кепками, лихо сдвинутыми набок. Они смеялись, перекрикивались, бросали друг в друга портфелями. Такие живые, настоящие. Такие, какими никогда не были жертвы.

Поезд остановился. Двери со свистом открылись, выпуская теплый, сладковатый воздух. Запах цветущей акации и меда ворвался в вагон, смешиваясь с железным привкусом гула. Мальчики вбежали в поезд, галдя, толкаясь, и побежали по коридору мимо купе. Сергей проводил их взглядом. Один из них задержался у двери, посмотрел на Сергея. Светлые, прозрачные глаза. Взгляд спокойный, без страха, без укора. Просто смотрел, как смотрят на незнакомого взрослого в общественном транспорте.

— Дядя, — сказал мальчик, — а вы не выходите? Там хорошо. Там пирожки с повидлом. И речка есть. Ловить рыбу можно.

Сергей открыл рот, но слова застряли в горле. Мальчик улыбнулся, подмигнул и побежал догонять товарищей. Их голоса стихли в конце вагона. А Сергей сидел и смотрел на пустой коридор. Руки его лежали на коленях. И он понял — он хочет выйти. Он хочет туда, на эту белую платформу, к пирожкам, к речке, к свету. Он хочет, чтобы и его кто-то ждал. Впервые за много лет.

Но поезд дернулся снова. Двери закрылись. Свистка не было. И состав, набирая скорость, рванулся вперед, оставляя белую станцию позади, превращая ее в крошечную светлую точку, а потом — в ничто.

— Я выйду, — сказал Сергей тихо, в пустоту. — На следующей выйду.

В коридоре громко засмеялись мальчики. Смех был звонкий, чистый. Сергей закрыл глаза. В темноте под веками снова поплыли лица. Те, что по ту сторону стекла. Те, кто навсегда остался в прошлом. И запах мяты, смешанной с кровью, заполнил купе, как вода заполняет тонущую лодку.


Глава 3. Первый круг

Станция исчезла, и вместе с ней растаял сладкий запах цветущей акации. Воздух в вагоне снова сделался тяжелым, металлическим, с примесью озона и старой пыли. Поезд набирал скорость, и гул нарастал — уже не фон, а пульсирующая вибрация, пронизывающая все тело, от пяток до макушки. Сергей сидел неподвижно, слушая, как стучат колеса. Стук казался ритмичным, почти музыкальным: тук-тук-тук-тук. И в этом ритме угадывались слоги. Слова. Те-бе-не-быть. Те-бе-не-быть.

Он помотал головой. Наваждение. Просто усталость, просто бессонница. Сколько он уже не спал? Сутки? Двое? Время в этом поезде текло иначе — липко, медленно, как смола, тянущаяся за пальцами. Часов на стенах не было. Окон с пейзажем — тоже. Только бешеное мельтешение искр и лиц. Всегда лиц.

За стенкой купе слышались голоса. Мальчики, зашедшие на той станции, расселись где-то рядом, смеялись, перешептывались. Иногда доносились отдельные фразы: «А помнишь, как мы в речку?» или «Мама сказала, чтобы я не бегал». Детские голоса, живые, настоящие, с хрипотцой и притворной серьезностью. Сергей закрыл глаза и представил, как выглядит это купе. Светлое, с желтыми занавесками. На столике — ваза с полевыми цветами. Ромашки. Васильки. Те, что растут у железной дороги, в пыли, но все равно яркие, голубые, такие, что глазам больно.

Он открыл глаза. Перед ним — темно-вишневый бархат, тусклая лампа, пустой стакан с засохшим на стенках чаем. Тишина. Только гул. И стук колес. Те-бе-не-быть.

Сергей встал. Ноги затекли, икры сводило судорогой, но он пересилил боль и шагнул к двери. Замок поддался легко, с маслянистым щелчком. Коридор был узким, устланным вытертой ковровой дорожкой бордового цвета с выцветшим орнаментом. Лампочки под потолком горели вполнакала, создавая полумрак, в котором тени по стенам шевелились сами по себе, независимо от движения. Сергей прошел мимо двух закрытых дверей, прислушиваясь. Из-за первой доносился плач. Негромкий, надрывный, женский. Из-за второй — тишина. Абсолютная, вакуумная, давящая на уши.

Он остановился у окна в тамбуре. Окно было матовым, покрытым сеткой мелких трещин, будто в него кто-то бился головой. Сергей приложил ладонь к стеклу. Под пальцами — холод. Ледяной, неестественный, проникающий в кости. Но за стеклом — не чернота и не свет, а серое, клубящееся марево, похожее на туман. В этом тумане иногда вспыхивали огни — дальние, неясные, похожие на фонари в густом смоге.

— Дядя, а вы куда?

Голос раздался сзади. Сергей обернулся. В коридоре стоял мальчик. Тот самый, который задерживался у двери купе. Светлые волосы, кепка сдвинута набекрень, в руках портфель, украшенный наклейками с динозаврами. Лицо круглое, румяное, с чуть вздернутым носом и ясными, светло-голубыми глазами. Такими ясными, что в них можно было увидеть свое отражение — темное, искаженное, чужое.

— Я не знаю, — ответил Сергей. Голос прозвучал хрипло, с надрывом. Он кашлянул, прочищая горло. — Я просто гуляю.

Мальчик кивнул, будто это был самый нормальный ответ в мире. Подошел ближе и тоже прижался носом к стеклу тамбура. Его дыхание оставило на матовой поверхности маленькое мутное пятно.

— А мне нравится здесь, — сказал мальчик. — Здесь быстро. И людей много. На той станции мы с ребятами ловили рыбу. Ну, не настоящую, а игрушечную. Но мама сказала, что настоящая — в речке, которая в конце пути. Там, где мы выйдем. Вы тоже выйдете в конце? Или раньше?

Сергей молчал. Смотрел на мальчика и не мог оторваться. Почему-то хотелось коснуться его, провести рукой по светлым волосам. Не так, как раньше. Не с тем чувством. А просто — чтобы убедиться, что он настоящий. Теплый. Живой.

— Я выйду на следующей, — сказал наконец Сергей. — На следующей обязательно выйду.

Мальчик улыбнулся. Широко, по-детски, открыто, обнажая молочные зубы с щербинкой между передними.

— А мы еще далеко. Нам сказали — только после темноты. Когда зажгутся все фонари. Тогда и выход. А пока мы играем. Хотите с нами? Мы в города играем и в загадки.

— Нет, — ответил Сергей слишком резко. Мальчик на мгновение смутился, но быстро взял себя в руки и пожал плечами.

— Ну, как хотите. Мы в пятом купе. Если надумаете — приходите. У нас там весело.

Он развернулся и побежал по коридору, шлепая сандалиями по ковровой дорожке. Сандалии были белые, новые, с пряжками в виде бабочек. Сергей проводил его взглядом. Рука сжалась в кулак. Ногти впились в ладонь. Знакомо. До боли знакомо.

Он вернулся в купе и сел на диван. Голова гудела. Пульс стучал в висках тяжелыми, глухими ударами, и каждый удар приносил с собой образ. Отрывок. Воспоминание.

Подвал. Лампочка без абажура — шестьдесят ватт, желтый свет, пахнет горелым. Стол из нержавейки, широкий, удобный. Инструменты: скальпели, ножи для снятия шкур, зажимы. И — она. Девочка. Примерно такого же возраста, как этот мальчик. С бантом в волосах. С портфелем в руках, который она не выпускала до самого конца. Он помнил все. Каждый миг. Как она вошла в его магазинчик за колбасой для бабушки. Как он предложил помочь донести тяжелую сумку. Как она улыбнулась, доверчиво, светло, и пошла за ним в подсобку, даже не оглянувшись.

На страницу:
1 из 3