Кровь на бархате
Кровь на бархате

Полная версия

Кровь на бархате

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Ария заметила это краем глаза. Она как раз проходила мимо, неся стопку выстиранного белья, и невольно замедлила шаг. Лика не повернулась к ней, но Ария успела уловить: в её лице не было привычной жёсткой усмешки, не было торжества, не было даже равнодушия. Было что-то другое — будто трещина в броне, которую Лика так тщательно выстраивала.

На следующий день одна из старших девочек, во время очередного «учения» спросила:

— А испытание с иглой? Мы же обычно…

Лика перебила, не глядя на неё:

— Лишних иголок больше нет.

Ответ прозвучал сухо, буднично — так, словно речь шла о сломанной пряжке или потерянной пуговице. Но Ария знала: иголки в приюте были всегда. Их хранили в жестяной коробочке в кладовке, и запасов хватало на годы вперёд.

«Она не хочет», — впервые подумала Ария, и эта мысль обожгла её изнутри.

С тех пор, как Мария умерла от сепсиса, «испытание иглой» больше не повторялось. Лика по-прежнему держала дистанцию, по-прежнему говорила резкими, рублеными фразами, по-прежнему требовала подчинения. Но иглу она больше не доставала. Арии казалось, что за этим молчанием скрывается нечто большее, чем просто отсутствие иголок. Возможно, перед её глазами до сих пор стояла картина: Мария, сжимающая окровавленный палец, капля крови, скатывающаяся по коже Или, может, в тот момент, когда монахини равнодушно обсуждали «оскорбление приюта кровью», в Лике что-то надломилось. Но вслух никто этого не произносил. Все понимали: жестокость Лики — не её выбор, а выживание.

Если она не покажет силу сегодня — завтра её саму загонят в угол. Если не заставит младших подчиняться — сама станет жертвой. Система работала как капкан: либо ты кусаешь, либо кусают тебя. И всё же иногда, когда Лика оставалась одна, Ария замечала, как та замирает у окна, глядя на двор, где когда-то бегала Мария. В эти мгновения её лицо теряло привычную жёсткость, а пальцы непроизвольно сжимались, словно пытаясь удержать что-то невидимое — или, наоборот, стряхнуть с себя остатки воспоминаний.

Ария не знала, чувствует ли Лика раскаяние. Возможно, нет. Но что-то точно изменилось.

Так приют превращал детей в тени — ещё до того, как они сталкивались с настоящими чудовищами за его стенами. В этих сырых, пропитанных запахом плесени стенах сама жизнь становилась медленной, неумолимой трансформацией: из ребёнка с мечтами и надеждами — в существо, умеющее только выживать.

Младшие учились молчать. Не просто сдерживать слова — а гасить в себе всякий звук, даже дыхание, если рядом проходила старшая. Они осваивали искусство незримости: двигаться по коридорам, прижавшись к стенам, есть, не издавая ни шороха, плакать, зажав рот рукой. Молчание становилось их щитом, хотя и непрочным: порой достаточно было случайного всхлипа или кашля, чтобы навлечь на себя гнев.

Они учились прятаться. Не только в чуланах или за грудами ветхого белья — но и внутри себя. Запирать чувства за семью замками, скрывать мысли за пустым взглядом, прятать последние крохи достоинства так глубоко, чтобы никто не смог их вырвать. Некоторые находили убежища в фантазиях: представляли, как однажды выйдут за ворота и окажутся в мире, где нет решёток на окнах и окриков надзирательниц. Другие — в воспоминаниях о временах до приюта, когда ещё были дома, с семьёй, в тепле.

Они учились терпеть. Терпеть голод, от которого сводило желудок. Терпеть холод, пробирающийся под дырявые одеяла. Терпеть боль от ударов, царапин, ушибов. Терпеть унижения, от которых горели щёки и сжимались кулаки. Терпение становилось их второй кожей — грубой, ороговевшей, нечувствительной к большинству ран. Но иногда под этой кожей всё же прорывалось: тихий стон во сне, непроизвольный всхлип, дрожащая рука, вытирающая слёзы.

Старшие учились ломать. Не в порыве ярости — а методично, как ремесленники, осваивающие новое мастерство. Они изучали слабые места: кто боится темноты, кто не переносит холода, кто дорожит последней пуговицей на рубашке. Они придумывали ритуалы подавления, облекая жестокость в подобие правил: «испытание холодом», «игра в молчанку», «выбор». Эти ритуалы придавали насилию видимость порядка, превращали его в обыденность.

Они учились получать удовольствие от власти. От того, как сжимаются от страха глаза младшей, как дрожит её голос, как она готова отдать последнее ради минутной передышки. Для некоторых это становилось наркотиком: чем больше боли они причиняли, тем сильнее нуждались в новых доказательствах своей силы. Другие — те, кто ещё помнил, каково быть слабой, — делали это с холодным расчётом: «Если я не буду жестокой, станут жестоки ко мне».

И те, и другие знали: если попытаешься дать отпор, ночью тебя могут избить. Без свидетелей, без криков — просто внезапная тьма, чьи-то руки, зажимающие рот, короткие и сильные удары, от которых темнеет в глазах. Или облить ледяной водой — не просто чтобы разбудить, а чтобы заморозить душу, чтобы каждое утро начиналось с дрожи и отчаяния. Или подстроить «падение» с лестницы — так, чтобы никто не смог доказать умышленность, чтобы всё выглядело как несчастный случай.

В приюте святой Агнесс не было добра и зла — только выживание. Дети становились сломленными, потому что сломанный человек не обращает внимает на боль, не помнит обид, не мечтает. Такие люди просто существуют — пока не наступит день, когда они растворятся в этом сером, жестоком мире.

Иногда Ария позволяла себе короткую, запретную мысль: а что, если просто сбежать? Мысль вспыхивала в голове, как искра, и тут же гасла под грузом реальности. Но в редкие минуты, когда ночной холод пробирался сквозь дырявое одеяло, а в ушах стоял монотонный стук дождя по крыше, она снова и снова возвращалась к этому вопросу.

Но куда бежать? За массивными чугунными воротами приюта простирался город — не спасительный оазис, а лабиринт опасностей. Улицы таили угрозу на каждом шагу. Дети старше десяти уже знали неписаные правила выживания за пределами приюта: не смотреть стражникам в глаза, держаться подальше от портовых складов, где вербовали «добровольцев» для тяжёлых работ, прятаться в подворотнях при звуке кованых сапог.

Город жил по своим законам. В тёмных закоулках валялись трупы бродячих собак, иногда — людей. Никто не обращал внимания: утром мусорщики сметут всё в общую яму за городом. По ночам до приюта доносились крики — то ли пьяные драки, то ли что-то похуже. Порой слышался звон металла, сдавленные стоны, торопливые шаги. Ария научилась не прислушиваться, не представлять, что могло происходить там, за стенами приюта.

Она знала: побег не даст свободы. Без денег, без связей, без крыши над головой ребёнок становился добычей. Город пожирал слабых: кого-то забирали в работные дома, где дети трудились до изнеможения; кого-то уводили в тёмные подвалы, откуда не возвращались; кто-то просто исчезал в лабиринте трущоб, становясь частью городской тени.

Приют был частью этой системы. Он не спасал — он лишь учил выживать в ней. Здесь не было доброты, только жёсткие правила: молчи, терпи, не выделяйся. Здесь не учили любить — учили не чувствовать. Не плакать, когда больно. Не жаловаться, когда голодно. Не надеяться, что станет лучше.

И Ария выживала. Она отточила искусство невидимости: двигаться бесшумно, говорить только по необходимости, смотреть сквозь людей, чтобы они смотрели сквозь неё. Она научилась прятать эмоции так же тщательно, как прятала свой блокнот под половицу. Научилась есть быстро и аккуратно, не оставляя следов пищи на одежде, чтобы не привлекать внимания. Научилась спать вполглаза, чтобы не пропустить окрик ночной надзирательницы.

В её мире не существовало «потом» — только «сейчас», только очередной день, который нужно пережить. Она знала: единственный способ остаться в живых — стать невидимой. Не тенью даже, а чем-то ещё более незаметным — дуновением воздуха, пятном на стене, забытой вещью в углу.

Иногда, глядя в мутное зеркало в умывальне, она пыталась разглядеть себя — настоящую, ту, что была до приюта, до правил, до страха. Но видела лишь бледное лицо с пустыми глазами, волосы, спутанные от сырости, и руки, покрытые мелкими шрамами. «Это я?» — думала она, но не находила ответа.

А потом раздавался звон колокола, и снова начинался новый день — такой же, как предыдущий, такой же, как следующий. День, где не было места мечтам о побеге, потому что побег — это тоже надежда. А надежда, как знала Ария, делает тебя уязвимым и слабым.


Повседневная жизнь Арии была чередой монотонных, изматывающих ритуалов, где каждый час подчинялся жёсткому распорядку, а малейшее отклонение грозило болью или унижением. В этом мире не существовало «хочу» или «не хочу» — только «надо», только «должна», только бесконечная череда действий, выверенных до автоматизма. Здесь время измерялось не часами и минутами, а ударами колокола, окриками надзирательниц и тяжёлыми вздохами уставших детей.

В пять утра резкий звон благовеста разрывал сон всего приюта. Он врывался в сознание, как ледяной поток, смывая остатки грёз и тепла. Ария вскакивала ещё до того, как благовест громыхал в сыром воздухе спальни. Она едва успевала протереть глаза, прогоняя липкую пелену полусна, но уже знала: промедление смерти подобно.

Сестра Марта не терпела медлительности. Её шаги в коридоре звучали как приговор — размеренные, тяжёлые, заставляющие сердце сжиматься. Ария помнила тот день, когда монахиня вылила ведро помоев на постель одной девочки, замешкавшейся с уборкой. Запах гнили стоял в спальне ещё несколько дней, а девочка, заливаясь слезами, мыла пол под фальшивыми насмешливыми взглядами старших. Этот урок Ария усвоила навсегда: лучше не испытывать судьбу.

Быстрыми, выверенными движениями она начинала свой утренний обряд. Сначала — натянуть грубую рубаху, царапающую кожу. Ткань уже потеряла цвет от бесконечных стирок, а швы натирали плечи, но Ария не обращала внимания. Затем — заправить койку. Каждое движение должно было быть точным: одеяло — без единой неровности, простыня — без малейшего залома. Она знала: даже крошечная складка могла стать поводом для наказания.

Далее — уборка. Тряпка скользила по полу, исследуя каждый сантиметр, выискивая невидимые пылинки. Ария заглядывала в углы, проводила пальцами по плинтусам, проверяла подоконник. В воздухе витал запах сырости и щёлока — неизменный спутник приюта. Сквозняк гулял по спальне, забираясь под одежду, но она не обращала внимания. Замятая простыня? Десять ударов плетью. Пыль в углу? Час стояния на коленях в холодной трапезной. Недостаточно быстро выполнила поручение? Лишение ужина.

Пока она работала, вокруг разворачивалась привычная утренняя картина. Где-то в дальнем углу спальни старшая девочка толкала младшую, заставляя её быстрее заправлять постель. У окна одна из воспитанниц тихо всхлипывала, пытаясь скрыть слёзы — видимо, допустила какую-то ошибку. В дверях уже маячила тень сестры Марты, наблюдавшей за процессом с холодным, оценивающим взглядом.

Закончив уборку, Ария вставала у своей койки, опустив глаза, ожидая проверки. Сестра Марта медленно обходила спальню, останавливаясь у каждой постели. Она проводила пальцем по поверхностям, заглядывала в углы, принюхивалась, словно ищейка. Когда монахиня подошла к Арии, та задержала дыхание. Сестра Марта осмотрела постель, провела рукой по одеялу, наклонилась, чтобы проверить пол под кроватью.

— Порядок, — наконец произнесла она, и Ария позволила себе выдохнуть.

К шести часам она уже стояла в зале для молитв. Стены, покрытые осыпающейся штукатуркой, словно отражали внутреннее состояние воспитанниц — потрескавшиеся, обшарпанные, лишённые тепла. Ряды девочек выстроились в строгом порядке, глаза опущены, руки сложены перед собой. Сестра Марта следила за каждым движением: за зевок — десять ударов ремнём, за косой взгляд — час стояния на коленях в углу. Ария научилась молиться с закрытыми глазами, отрешившись от окружающего. Так легче было перенести бесконечное чтение псалмов и монотонный голос монахини, который сливался с шумом дождя, стучавшего по крыше. Она повторяла слова механически, не вдумываясь в смысл, позволяя сознанию плыть где-то вдали от этого места.

В семь часов наступил завтрак — не облегчение, а ещё одно испытание. На стол ставили овсянку, в которой то и дело попадались черви. «Не привередничайте, другого не будет», — хрипло бросала сестра Марта, проходя мимо. Ария глотала пищу, стараясь не думать о вкусе, о противном хрусте на зубах. Голод всё равно оказывался сильнее отвращения. Она ела быстро, не поднимая глаз, стараясь не привлекать внимания. Рядом кто-то шёпотом жаловался на боль в животе — видимо, съел слишком много, надеясь насытиться. Ария знала: переедание чревато рвотой — в еду иногда для сытности подмешивали траву, но она вызывала сильную тошноту.

С восьми до полудня её ждала работа в прачечной. Это было едва ли не хуже утренней уборки. Здесь воздух был пропитан едким запахом щёлока, а руки постоянно ныли от холодной воды. Ария стирала бельё для портовых рабочих — грубое, заскорузлое, пропитанное потом и солью. Она тёрла ткань о стиральную доску, пока пальцы не начинали дрожать от усталости. Трещины на коже болели, но останавливаться было нельзя: старшая надзирательница за малейшую задержку била прутом по спине. Иногда Ария смотрела на свои руки — тонкие, с обкусанными ногтями, покрытые красными пятнами от химикатов — и думала, что они уже не похожи на руки ребёнка. В углу прачечной всегда стояла бадья с тёплой водой, куда девочки окунали руки, пытаясь хоть немного согреть их, но это редко помогало.

Обед в полдень не приносил радости. На стол ставили суп из картофельных очисток — жидкую, безвкусную похлёбку, едва утолявшую голод. В помещении всегда было холодно, а пар от супа лишь ненадолго согревал лицо. Она отмеряла каждый глоток, зная: если проглотить слишком много такого супа, к горлу подкатит тошнота. Лучше оставить немного в миске, чем потом мучиться от рвоты.

С часу до пяти её ждали уроки грамоты и счёта у сестры Марфы. Класс располагался в дальнем крыле приюта — в комнате с холодными каменными стенами и узкими окнами, через которые едва пробивался свет. Девочки сидели за грубыми столами, выводя буквы дрожащими от усталости руками. Ошибка в написании буквы или неверный ответ по арифметике означали карцер — тёмную, сырую комнату, где приходилось стоять на коленях на холодном каменном полу. Сестра Марфа любила повторять: «Знание даётся через боль. Ничего не бывает просто так. Все надо заслужить». Ария зубрила буквы и цифры, повторяя их про себя снова и снова, чтобы не ошибиться. Она старалась не смотреть на других девочек — их пустые, измученные взгляды лишь усиливали чувство безысходности. Иногда она ловила на себе взгляды — такие же пустые, как её собственный, — и понимала: они все здесь одинаковы.

С пяти до семи — помощь на кухне. Здесь тоже царили страх и молчание. Украсть кусок хлеба? Невозможная роскошь. Если кого-то ловили на воровстве, били по лицу, а потом заставляли стоять у входа в трапезную, пока остальные ели. Ария чистила овощи, мыла посуду, таскала вёдра с водой, стараясь не смотреть на котлы с едой. Запах жареного мяса, предназначенный для настоятельницы, только усиливал чувство голода. Она двигалась бесшумно, как тень, не задевая кастрюли, не шумя посудой. Каждое неосторожное движение могло привлечь внимание старшей поварихи, а её кулак был тяжёлым, как молот.

Ужин в семь — суп с ненавистной травой. В трапезной всегда было шумно — девочки ели быстро, почти не разговаривая, лишь изредка перешёптываясь. Ария старалась не слушать их шёпоты, не вникать в их страхи и жалобы. Она просто ела, глядя в одну точку, иногда даже не моргая.

В восемь — вечерняя молитва. Ария стояла в ряду других девочек, глядя на мерцающий огонёк свечи. В этот момент ей казалось, что мир сузился до этого тусклого света, до монотонного голоса монахини, до запаха воска и сырости. Она повторяла слова не вдумываясь, позволяя телу двигаться по привычке. После молитвы — короткий перерыв на умывание и подготовку ко сну. Но даже это время не принадлежало ей: нужно было успеть всё сделать до того, как сестра Марта объявит отбой.

Потом — сон. Если повезёт, никто не разбудит для «работы» — мытья полов в покоях настоятельницы. Но чаще всего сон прерывался окриком: «Ария, вставай! Пол грязный!» Она поднималась, не задавая вопросов, не жалуясь, не пытаясь сопротивляться. Она просто делала то, что от неё требовали.

Ария давно перестала мечтать. Она знала: её не возьмут в услужение — слишком худая, безродная, «не приглянётся господам». Кто возьмёт сироту без гроша? В приюте ей не раз повторяли: «Ты — никому не нужная оборванка. Твоё место здесь, и другого не будет». Эти слова въелись в сознание, как щёлок в кожу, — вытравить невозможно.


В один из дней небо нависло низко, затянутое свинцовыми тучами, из которых без устали лилась холодная морось. Воздух пропитался запахом сырости, гниющих отбросов и конского навоза — обычным благоуханием городских окраин. Под ногами хлюпала грязь, развезённая сотнями сапог и колёс; лужи отражали серость этого мира, будто зеркала, разбитые на тысячи осколков.

Ария брела с корзиной мокрого белья к сушильным верёвкам за прачечной. Платье её давно потеряло цвет от бесконечных стирок, а башмаки промокли насквозь — но она этого будто не замечала.

Она уже почти дошла до верёвок, когда сквозь пелену дождя мелькнул неожиданный блик. С вершины холма медленно спускалась карета.

Она двигалась так плавно, будто скользила над грязью, не касаясь земли. Кучер в ливрее сидел прямо, не смея даже взглянуть на свою пассажирку — лишь крепко держал вожжи, не позволяя себе ни малейшего поворота головы.

Ария прижалась к стене прачечной, прячась в тени, но не отрывая взгляда. Дверца кареты приоткрылась, и на мгновение девочка увидела ту, ради кого, казалось, замер весь мир.

Леди была закутана в плащ — чёрный, как самая глубокая ночь, без единого отблеска. Он словно поглощал свет, делая её фигуру почти призрачной. Но когда она чуть сдвинулась, из-под плаща проглянуло платье — и Ария затаила дыхание. Ткань словно тихо светилась, как лунный свет на воде, храня в себе отблески далёких звёзд.

Но самое странное было не в наряде. У леди была почти белая кожа.

Ария прищурилась, пытаясь понять, не обманывают ли её глаза.

После короткой остановки леди зашла обратно в карету и та проплыла мимо, оставив после себя лишь лёгкое облако водяных брызг и странное ощущение нереальности. Ария ещё долго стояла, прижимая к груди корзину с бельём. В ушах шумел дождь, под ногами хлюпала грязь, а в голове крутилась не мысль о богатстве, не мечта оказаться на месте той дамы — а совсем другое.

Все слышали слухи, что богачи — это другие существа. Но Ария думала иначе. Не людьми были как раз те, кто жил в этих грязных кварталах, кто превратился в тени, в механизмы, выполняющие приказы. Они забыли, как улыбаться, как мечтать, как просто жить. Их лица стали маской покорности, их глаза — пустыми колодцами, их голоса — шёпотом, боясь привлечь внимание.

Ария боялась думать об этом — но слухи, словно ядовитый туман, просачивались сквозь щели ветхих стен приюта, оседали в ушах по ночам, не давая уснуть. Они были невнятными и обрывочными, однако от этого становилось ещё страшнее.

Говорили о «бледных господах» — о тех, кто жил в огромных особняках, за коваными решётками, за тяжёлыми шторами, не пропускавшими ни луча света. В приюте шептались, что в этих домах никогда не открывают окон: ни летом, ни зимой, ни в ясный полдень, ни в лунную ночь. И будто бы сквозь толстые стены никогда не доносятся звуки — ни смеха, ни разговоров, ни музыки. Только тишина, густая и неподвижная, как стоячая вода в заброшенном колодце.

Воду они, дескать, выплёвывали, будто она жгла им глотки. А вот то, другое то, что доставляли им в тёмных сосудах, завёрнутых в чёрную ткань, — они поглощали с тихим, почти звериным удовлетворением.

Кто-то шептал, что это кровь. Говорили, будто для этого есть тайные места, куда уводят тех, кто слишком беден, кто никому не нужен, кто не оставит после себя ни слёз, ни жалоб.

Кто-то возражал: «Нет, это не кровь. Это настойка. Лекарство для бледности. Они пьют его, чтобы кожа оставалась белой, как мрамор, чтобы глаза светились, как звёзды, чтобы время над ними не властвовало».

Но никто не знал наверняка. Ни один человек из приюта никогда не бывал в тех домах. Ни один из местных не мог рассказать, что творится за высокими заборами. Только страх, липкий и холодный, оставался после таких разговоров.

Ария старалась не слушать. Старалась не представлять. Но образы сами всплывали в голове: тёмные комнаты, где горят не свечи, а странные лампы, излучающие бледно-зелёный свет; длинные столы, на которых стоят те самые сосуды, укутанные в чёрное; фигуры в белых одеждах, беззвучно скользящие по паркету, будто призраки, забывшие, как быть людьми.

Она вспоминала леди в светящемся платье — ту, чья кожа была похожа на снег. Была ли она одной из них? Или, может, она единственная, кто сохранил в себе что-то человеческое? Ария не знала. И боялась узнать.

По ночам, когда ветер стучал в окно, а крысы скреблись под кроватями, ей казалось, что где-то там, на холме, в одном из тех домов, кто-то тоже смотрит в темноту. Кто-то, чей взгляд проходит сквозь стены, сквозь расстояния, сквозь саму ночь. И этот взгляд — холодный, внимательный, голодный — на мгновение задерживается на ней.

Она зарывалась лицом в подушку, стараясь заглушить мысли, отогнать видения. Но слухи, как туман, не рассеивались. Они оседали в сознании, пропитывали его, словно сырость — старую ткань. .

Одно она знала точно: если «бледные господа» и существуют, то они — не люди. Но и те, кто живёт внизу, в грязи и нищете — тоже уже не совсем люди.

И где-то между этими двумя мирами, между холодом холма и смрадом приюта, между слухами и реальностью, между страхом и надеждой — жила она. Ария. Ещё не тень, но уже не та, кем была когда-то.

Но самое страшное — говорили о детях, которые уходили в город и не возвращались. Не просто пропадали, а исчезали бесследно. Вот ещё вчера они бегали по двору приюта, смеялись, дрались за кусок хлеба, строили шалаши из старых тряпок, перешёптывались перед сном — а сегодня их нет. Ни следов, ни криков, ни даже слухов. Никаких свидетельств того, куда они могли уйти, никаких намёков на причину. Только пустые койки в спальне, которые быстро занимали новые сироты — такие же худые, испуганные, ещё не успевшие привыкнуть к запаху сырости и щёлока.

Сестра Марта лишь качала головой, произнося: «Такова их судьба. Такова воля бога». Её голос звучал ровно, без тени сочувствия или тревоги. Монахини читали молитвы — длинные, монотонные строки, которые сливались в единый гул, не приносящий утешения. А воспитанницы переглядывались. В их взглядах читался немой вопрос: «А кто следующий?»

Ария чувствовала, как этот вопрос ползёт по коже, словно ледяные пальцы. Она старалась не смотреть на свеже опустевшие койки. Старалась не прислушиваться к шёпоту по ночам. Но эти слухи, заполняли мысли, не давали дышать.

Кто-то говорил, что детей уводили городские стражники — якобы для работ на портовых складах, где нужны были маленькие ловкие руки. Другие шептали, что виноваты бродяги — те, что прятались в заброшенных домах и искали слабых, чтобы продать их в далёкие края. Третьи — самые молчаливые, самые напуганные — намекали на нечто иное. На то, что исчезали не все дети, а только те, кто отличался. Кто слишком громко смеялся, кто смотрел на мир с любопытством, кто не научился быть тенью.

«Может, их забрали бледные господа?» — мелькнула однажды мысль, и Ария тут же отогнала её. Но образ не исчезал: тёмные дома на холме, кованые решётки, тяжёлые шторы, за которыми скрывалось нечто, ждущее своего часа.

Поэтому она сжимала кулаки до боли, закусывала губу так, что чувствовала железный вкус крови, и повторяла про себя, как заклинание:

«Это не моё дело. Это не моя жизнь. Я просто хочу выжить».

Но иногда, в самые тихие часы ночи, когда даже крысы замирали в своих норах, она всё же задавала себе вопрос — не вслух, а мысленно: «А если это случится со мной?»

И тогда она вжималась в матрас, натягивала одеяло до подбородка, закрывала глаза и представляла прекрасное и светящееся платье — то самое, которое видела однажды.


В один из дней Ария шла к аптекарю, чтобы продать коренья для изготовления лечебного настоя — сестра Марта обещала с этих денег купить хоть немного соли. Путь лежал через площадь, где торговали рыбой, и дальше — мимо высоких домов с резными ставнями.

Утро выдалось сырым и ветреным. Низкие тучи цеплялись за острые шпили городских башен, а порывы ветра поднимали с земли клочья соломы и сухие листья, гоняя их по булыжной мостовой. Воздух пропитался запахом тухлой рыбы — на площади вовсю кипела торговля. Рыбаки в грубых холщовых рубахах выкрикивали цены, размахивая серебристыми тушками, а покупательницы придирчиво щупали брюшки, принюхивались, спорили. Над всем этим гулом висел едкий дым от жаровен, где подрумянивались рыбные пироги.

На страницу:
2 из 3