
Полная версия
Несколько мгновений одной жизни. Том 2. Северная Звезда
— Всё щупаешь, — заметил Пивцов. — Будто избу купил.
— Что можно проверить — проверь.
— А что нельзя?
— То и без нас случится.
Пивцов хотел отшутиться, но не нашёлся. В этой короткой фразе было слишком много их общей службы. Он сел на койку, развязал мешок, достал рубаху, кусок мыла, обёрнутый в тряпицу, две пары грубых носков. Всё разложил с напускной небрежностью, хотя Семён знал: у Пивцова каждая вещь имеет своё место. Неряшливость на суше может быть характером; на море она становится опасностью.
Семён положил часы на стол. Металл негромко стукнул о дерево, и звук этот, маленький и отчётливый, вдруг показался в каюте чужим. Часы продолжали идти. Он слышал их сквозь гул парохода, сквозь шорохи Пивцова, сквозь далёкое дыхание машины. Тик. Так. Тик. Так. Неумолимо и почти ласково.
Он достал папиросу, покатал между пальцами, но не закурил. В груди держалось странное чувство. Не страх, не тоска, не дурное предчувствие. Скорее спокойная, плотная мысль, которую невозможно доказать, но невозможно и отогнать: этот рейс — последний. Не потому, что Бог шепнул, не потому, что сон приснился, не потому, что сердце кольнуло. Просто вся его жизнь, со всеми вахтами, штормами, погибшими товарищами, письмами, портами, болезнями, сединой, сошлась в эту точку и встала за его спиной.
Когда он был мальчишкой, море казалось выходом из тесноты. За горизонтом, думал он тогда, непременно есть нечто такое, что объяснит и изменит жизнь. Потом выяснилось: за горизонтом — другой горизонт; за одним ветром — следующий; за одним спасением — новая беда. Море ничего не объясняет. Оно только долго спрашивает человека, кто он такой, пока тот не устанет притворяться.
— Ты чего притих? — спросил Пивцов.
— Считаю.
— Деньги? — Пивцов оживился. — Тогда не забудь: ты мне с прошлого рейса за табак должен.
— Не деньги.
— А что?
Семён посмотрел на него. Пивцов перестал улыбаться раньше, чем услышал ответ.
— Сколько осталось.
В каюте сделалось тише. Машина внизу работала, по палубе над головой кто-то прошёл тяжёлыми шагами, за переборкой глухо ударил ящик, но тишина всё равно появилась — не отсутствие звука, а запрет на лишние слова.
Пивцов медленно сложил рубаху, хотя она уже была сложена.
— Брось, Семён Игнатьич, — сказал он наконец. — Кто считает, тот всегда ошибается. Море свои счёты отдельно ведёт.
— Вот и я о том.
Они посидели немного, не глядя друг на друга. У каждого старого моряка есть внутренняя книга, которую он никому не показывает. В ней не только рейсы и порты, но и фамилии тех, кто исчез за бортом, чьи вещи потом делили молча; лица тех, кого хоронили в чужой земле; случаи, когда смерть прошла рядом, задев рукав, но почему-то выбрала другого. К молодости эта книга тонка и почти пуста. К старости она тяжелее всякого сундука.
— Пойдём наверх, — сказал Пивцов. — Сейчас капитан речь держать будет. Если пропустим, он подумает, что мы уже померли без приказа.
Семён взял часы, застегнул карман и поднялся. Этот жест — проверить клапан — был старым суеверием, почти молитвой. Часы не должны выпадать. Вещь, которая отмеряет время, нельзя отдавать воде раньше срока.
На палубе собралась команда. Матросы стояли кучками, курили, прятали руки в рукава; кочегары держались ближе к вентиляционным решёткам, откуда шёл тёплый, угольный воздух. Пассажиры в городских пальто жались к надстройке, уже поняв, что на корабле их важность ничего не значит. У борта суетился портовый чиновник с папкой; ветер трепал ему бумаги, и он выглядел оскорблённым, как человек, которому природа не выказала должного почтения.
Капитан стоял у сходней — сухой, высокий, с аккуратной бородкой и глазами того серого цвета, который не отражает небо, а сам его производит. Он говорил негромко, но так, что слова доходили до нужного места. О дисциплине. О погоде. О том, что рейс будет непростой. О приказе, который на борту выше всякого частного мнения. О вещах обычных, много раз слышанных и оттого не менее необходимых. Уставные фразы на берегу звучат деревянно; в море они становятся досками настила: по ним ходят, не замечая, пока одна не треснет.
Семён слушал не капитана, а паузу перед отходом. Она всегда одна и та же, но каждый раз новая. Канаты ещё держат судно; на палубе ещё есть лишние люди, которым через минуту придётся сойти; берег ещё рядом, такой близкий, что можно, кажется, одним прыжком вернуться в его грязь, дым, женские платки, в письмо, в избу, в печь. Но машина уже решила иначе. Вода у борта дрожит. Железо ждёт команды. Тело само знает: ты уже не на берегу.
Машинный телеграф коротко, сухо звякнул. Капитан поднял руку. На причале засуетились портовые: мокрые канаты снимали с тумб, подтягивали, бросали на палубу; один конец, тяжёлый и тёмный, шлёпнулся в воду, подняв жирный всплеск. Кто-то из молодых крикнул: «Прощай, земля!» — и сам, кажется, смутился высоты собственного голоса. В ответ другой, постарше, бросил: «Не прощайся раньше времени!» Но шутка не удержалась в воздухе, ветер унёс её сразу.
«Северная Звезда» двинулась не вдруг. Сначала только изменилась вода между бортом и причалом: появилась узкая тёмная щель. Потом щель стала полосой. Потом берег, ещё минуту назад твёрдый и единственный, начал отступать, как отступает во сне комната, когда просыпаешься и не можешь удержать её очертаний.
Женщины на пристани уменьшались. Платки превращались в пятна, лица — в светлые точки, жесты — в догадку. Семён стоял у борта и молчал. Он не махал рукой. Не хотел делать вид, будто расставание можно завершить красивым движением. В правом кармане лежало письмо. В левом, под ладонью, тикали часы.
«Последний берег», — подумал он.
Не последний вообще — таких слов он не любил, в них слишком много театра и слишком мало морской правды. Но именно этот берег, эта пристань, эти женщины, этот мокрый настил, этот город с низким небом уходили от него так, как ещё никогда не уходили. Сорок лет он покидал землю и возвращался. Сегодня он впервые почувствовал: возвращение уже не входит в саму привычку пути. Его ещё можно желать, можно обещать жене, можно занести в судовой журнал как назначение рейса. Но внутри счёт пошёл иначе.
Он прижал ладонь к карману. Часы отвечали ровно, настойчиво, маленьким металлическим сердцем. Пока они идут, время не кончилось. Пока они идут, можно стоять на палубе, слушать ветер, видеть, как берег становится линией, а потом — мыслью. Пока они идут, человек ещё принадлежит не смерти и не морю, а следующей минуте.
А что будет, когда стрелки остановятся, Семён Игнатьевич решил пока не знать.
Глава 3. Команда
В первые часы пути море ещё не вполне море. Вода за кормой тянется речная, тяжёлая, с ледяной кашей по краям фарватера; берег то прячется за дымом, то снова проступает серой полосой, будто не решается отпустить судно сразу. Но корабль уже перестал принадлежать земле. Это чувствовалось не по горизонту и не по карте, а по людям: у каждого менялось лицо. На пристани они были мужьями, сыновьями, должниками, пьяницами, женихами, беглецами от домашней скуки. Здесь, на палубе «Северной Звезды», все эти земные имена понемногу снимались, как лишняя одежда. Оставалось главное: кто где стоит, что умеет, сколько выдержит.
После обеда Семён Игнатьевич вышёл наверх. В кают-компании дали жидкий суп, серый хлеб и соль — еда без памяти, казённая, но горячая. Она осела в груди не сытостью даже, а маленьким доказательством порядка: котёл топится, камбуз работает, люди едят, значит, рейс вошёл в свой обычный счёт. На палубе ветер сразу выдул из него тепло. Семён застегнул воротник, прищурился и остановился у выхода, давая глазам привыкнуть к простору.
Пароход шёл ровно, но в этой ровности уже была скрытая сила. Под досками, под железом, под сапогами людей глухо работала машина. Судно ещё не вышло в чистую воду, и всё же палуба стала другой: шире, чем у причала, строже, требовательнее. На берегу вещь может лежать где попало и дождаться завтра. В море даже забытая тряпка получает значение, если о неё в темноте споткнётся человек с концом в руках.
Команда распределилась сама собой. Капитан стоял у левого борта, чуть укрытый надстройкой от ветра. Высокий, сухой, с серыми глазами и бородкой клинышком, он смотрел не на людей и не на воду, а будто в то место впереди, где ещё ничего не видно, но уже что-то решено. Руки держал за спиной. В этом жесте не было позы: так держат руки те, кто знает, что любой лишний взмах начальника рождает лишнюю суету у подчинённых.
Штурман вертелся рядом — не суетился явно, но выдавал себя глазами. Молодой ещё, лет тридцати, с быстрым лицом и улыбкой, которую он надевал раньше, чем понимал, нужна ли она. Он смотрел то на компас, то на капитана, то на воду, и всякий раз будто проверял, совпадает ли мир с тем, чему его учили. Семён не осуждал его. Каждый когда-нибудь впервые оказывается на своём месте и пугается не моря, а самого места.
У носа матросы делали то, что моряки всегда делают в первые часы: занимали руки. Один подтягивал леер, хотя тот и так сидел крепко; другой сматывал швартовый конец в бухту, которая ещё не раз будет распущена и смотана снова; третий, старый, с лицом в мелких морщинах, протирал мокрой тряпкой кнехт и делал вид, что занят делом первейшей важности. Семён знал эту привычку. Если руки оставить пустыми, они начнут выдавать тревогу: теребить пуговицу, мять шапку, искать папиросу. Лучше уж верёвка, железо, узел. Хоть какая-то польза.
Возле вентиляционных грибков курили кочегары. Они вылезли наверх глотнуть холодного воздуха, но и холод не мог сразу смыть с них подземный жар. На скулах уже лежала угольная пыль, глаза краснели, смех выходил хриплый, с надсадой. От них пахло топкой, потом и тем чёрным хлебом угля, которым кормят пароходное сердце. Они держались особой кучкой: не выше матросов, не ниже, а отдельно. У людей огня всегда свой закон.
Семён пошёл по палубе медленно, своим экономным шагом. Он кивал знакомым, но разговоров не искал. Сейчас все были ещё «до»: до первой тяжёлой ночи, до настоящей качки, до усталости, когда человек перестаёт играть выбранную роль. На берегу храбрость дёшева. В порту любой может быть балагуром, смельчаком, любимцем женщин и грозой кабаков. Море потом без злости, даже без любопытства, снимет с него всё лишнее и оставит то, что есть. Семён за сорок лет видел это столько раз, что перестал верить первым словам. Он верил рукам, спине, глазам в третью ночь без сна.
— Семён Игнатьич!
Он обернулся. От молодых у вант отделился Степка — веснушчатый, широколобый, с ресницами такими светлыми, что лицо от этого казалось моложе. На прошлых рейсах он ещё бегал юнгой, путался под ногами и всё время боялся сделать не так. Теперь на нём красовались новые нашивки. Он нёс их на себе с гордостью и смущением, как мальчишка, которому впервые доверили отцовский нож.
— Говорят, ты опять с нами, — сказал он, почти запыхавшись, хотя прошёл всего несколько шагов. — А я думал, ты на берегу останешься. Жена-то, поди, не хотела отпускать?
— Жёны редко хотят, — ответил Семён. — Просто одни говорят, другие молчат.
Степка смутился, но улыбнулся. Ему нравилось, когда старик отвечал не прямо: казалось, за такими словами прячется какой-то морской секрет.
— А капитан новый, — сообщил он, понизив голос. — Сухой, говорят. Как трюм после ремонта. Ты его знаешь?
— Капитанов лучше узнавать в деле, а не по разговорам.
— Значит, не знаешь?
— Значит, не спешу знать.
К ним подошёл второй молодой — длинный, нескладный, в слишком чистом бушлате. Чистота эта сразу выдавала новичка: одежда ещё не успела принять форму тела, соль не съела ворс, уголь не забился в швы. Лицо у него было городское, бледное, с большими глазами человека, который хочет видеть всё и оттого не замечает главного.
— Это Петруха, — сказал Степка. — С берега. Первый раз идёт. Совсем зелёный.
— Пётр, — тихо поправил тот и протянул руку. — Писарев. Я в управе служил. Бумаги переписывал. Потом…
Он замолчал. Дальше у него, видно, не было готовой фразы. Как объяснить, что из тёплой конторы, где чернила сохнут на промокашке, а за окном каждый день одна и та же улица, человек вдруг попал сюда — к мокрым канатам, железу, ветру, чужим рукам, чужим окрикам?
— Надоело сидеть, — сказал Семён.
Пётр покраснел пятнами.
— И это. А ещё хотелось… настоящего.
Семён не усмехнулся. Слово было глуповатое, книжное, но когда-то он сам носил его в груди, только не умел так назвать. «Настоящее» — каждый юнец ждёт от моря именно его, будто море обязано выдать человеку правду за одну смелость явиться на борт.
Он пожал Писареву руку. Ладонь оказалась мягкая, влажная, конторская. Но взгляд был честный, без хитрости. Это ещё ничего не значило, но и не было пустяком.
— Слушай, Писарев, — сказал Семён. — В конторе ошибся строкой — переписал. Бумагу уронил — высушил. Здесь иначе. Узел неправильно завязал — и кто-нибудь сорвётся. Конец не там бросил — кто-нибудь ногу сломает. Забыл закрыть люк — вода вспомнит за тебя. Понял?
— Так точно, — поспешно сказал Пётр.
— Не так точно. Просто понял или нет?
Пётр помедлил.
— Не до конца.
— Вот это уже лучше.
Степка фыркнул, но Семён глянул на него — не строго, только внимательно, — и тот сразу затих.
— На море человек, который сразу всё понял, опаснее дурака, — сказал Семён. — Дурак хоть иногда боится. А этот полезет, куда не просили, и ещё других потащит.
Он наклонился к бухте у ног Петра, вытащил из неё конец и быстро, без показной ловкости, завязал простой узел. Потом распустил.
— Повтори.
Писарев взял верёвку неловко, как берут незнакомый инструмент, который может обидеться. Первую петлю сделал слишком широко, вторую затянул не туда. Степка уже открыл рот, чтобы подсказать, но Семён поднял палец. Писарев сам заметил ошибку, покраснел ещё сильнее, переделал. Узел вышёл кривой, но держал.
— Запомни не руками — руками забудешь, — сказал Семён. — Запомни кожей. Верёвка должна лежать так, чтобы ты ночью, не глядя, понял: выдержит или нет.
Пётр кивнул. На этот раз без поспешности.
— Ступайте, — сказал Семён. — Вам сейчас полезнее бегать, чем рассуждать. Смотрите, кто как делает. Только у болтунов не учитесь.
Молодые отошли. Степка сразу начал что-то объяснять Писареву, размахивая руками с важностью человека, который сам вчера ещё не умел, а сегодня уже наставник. Семён смотрел им вслед и думал, что поколение на корабле меняется не сразу, а вот так: один мальчишка учит другого завязывать чужую ошибку. Море принимает эту смешную преемственность и потом, когда надо, спрашивает с неё без скидок.
От вентиляционных люков потянуло жаром. Семён свернул туда. Он любил заглядывать вниз, хотя служба не требовала. Палуба — лицо судна; мостик — его разум; а машина — сердце, слепое, горячее, не знающее ни молитв, ни приказов, кроме давления, тяги и пара. Если там что-то пойдёт не так, вся морская выправка наверху станет красивой бесполезностью.
Железная лестница в машинное отделение была крутая, с поручнями, отполированными ладонями до тусклого блеска. Уже на первых ступенях воздух изменился: ветер исчез, вместо него поднялась вязкая горячая тяга. Шум становился плотнее с каждым шагом. Внизу не разговаривали — там либо кричали, либо молчали. Поршни били ровно; в трубах дрожал пар; от котлов шёл оранжевый свет, словно в железном брюхе судна держали запертый закат.
Кочегары работали у топок голые по пояс. Пот прочерчивал светлые дорожки на чёрной от угля коже. Лопаты входили в уголь с хрустом, уголь летел в раскалённые пасти, огонь на мгновение вспыхивал ярче и снова прятался за дверцами. В этом труде не было ничего красивого для чужого глаза, но была величина: они кормили движение. Пока их руки поднимались и опускались, «Северная Звезда» шла вперёд.
— Э, морской пожаловал! — гаркнул один из кочегаров, низкий, широкий, с руками как обожжённые корни. — Наверху скучно стало, Игнатьич? Пришёл посмотреть, как люди работают?
— Пришёл согреться, — ответил Семён, перекрикивая гул. — Старость к печке тянется.
Кочегар рассмеялся, кашлянул и снова швырнул уголь в топку.
Механик Михалыч стоял у приборов. Сухой, жилистый, в кителе, навсегда пропитанном маслом, он держался среди труб и манометров так, будто это был не адский подвал, а его кабинет. Стрелки дрожали под стеклом; уровни воды в котлах стояли ровно. Михалыч бросил на Семёна короткий взгляд — не вопросительный и не приветственный, а рабочий: увидел, признал, принял.
— Опять вместе, Семён Игнатьич, — сказал он. — Жена всё-таки отпустила?
— Сказала: иди, раз надо.
— Умная женщина.
— Умные женщины чаще всего несчастные.
Михалыч усмехнулся краем губ, но спорить не стал. Они давно знали друг друга достаточно, чтобы не разворачивать каждую фразу в разговор.
— Как машина? — спросил Семён.
— Идёт. Пока не капризничает. Но слушать надо. У старых машин характер как у старых людей: если скрипит, не всегда жалуется; иногда предупреждает.
Семён кивнул. Эту правду он понимал.
У угольного бункера возился новый мальчишка, ещё моложе Писарева. Худой, с тонкой шеей, он поднимал лопату так, будто та была наполнена не углём, а камнем для собственной могилы. Пыль прилипла к бледному лицу пятнами; глаза слезились. Он пытался не кашлять при старших и оттого кашлял ещё мучительнее.
— Городской, — сказал Михалыч. — Вчера просился к делу, сегодня дело его нашло. Посмотрим, кто кого.
— Имя есть?
— Федька. Фамилию не запомнил. Пока не заслужил, чтобы я её помнил.
Федька услышал своё имя, дёрнулся и рассыпал пол-лопаты мимо топки. Один кочегар выругался. Михалыч не повысил голоса.
— Подметёшь после вахты, — сказал он. — А сейчас не стой над просыпанным, как вдова над могилой. Работай.
Мальчишка кивнул и снова взялся за лопату. Семён отметил это движение: испугался, но не бросил. Хороший первый ответ. Не подвиг, конечно. На корабле подвигами любят называть то, что чаще всего является просто несделанной вовремя работой. Но для мальчишки и это уже было началом.
Когда Семён поднялся обратно, палуба встретила его холодом так резко, будто он вышёл из бани под северный ветер. Небо стемнело. В море ночь приходит без городских приготовлений: нет фонарей, окон, вывесок, привычных задержек света. Просто одна минута — и мир уже состоит из чёрной воды, чёрного воздуха и нескольких жёлтых пятен на палубе. Позади ещё мерцали огни Архангельска, мелкие, дрожащие, почти стыдные перед этой темнотой.
У кормы стоял боцман Ермаков — грузный, краснолицый, с носом, испещрённым лопнувшими жилками. Его голос, даже когда он говорил тихо, звучал так, будто привык перекрывать ветер.
— Завтра к полудню выйдем из этой каши, — сказал он, не оборачиваясь. — Там и посмотрим, что за народ набрали. Река всех держит за ручку. Море — нет.
Семён встал рядом. Поручень был мокрый, холодный; ладонь сразу занемела, но он не убрал её.
— Молодых много, — сказал он.
— Молодые — не беда. Беда, когда старые забывают, что тоже были молодыми.
— Мудро заговорил, Ермаков.
— Это я от холода. Когда тепло, я глупее.
Они помолчали. Ни один не смотрел на другого. Моряки редко нуждаются в лицах, когда говорят о главном; достаточно стоять плечом к плечу и смотреть в одну темноту.
Семён думал о команде. Не о списке в судовом журнале, где фамилии стоят ровно и послушно, будто все люди одинаковой длины. О настоящей команде, которая ещё только должна была родиться из этой случайной смеси: капитан со своими серыми глазами; молодой штурман с нервной улыбкой; Степка, гордый нашивками; Писарев с мягкими руками и честным стыдом; Федька у топки; Михалыч среди труб; кочегары, матросы, Ермаков. Каждый принёс на борт свою тайную тяжесть. Море не спросит, кто от чего бежал и кто к чему стремился. Оно спросит проще: удержишь или нет?
Команда ещё не знала, что для него этот рейс последний. Для них он был просто Семён Игнатьич: старший матрос, надёжный, молчаливый, иногда резкий, но справедливый. Они не видели той черты, которую он чувствовал перед собой с самого отхода. Может быть, и хорошо, что не видели. Человеку легче стоять рядом со стариком, пока он не превращён в предзнаменование.
В кармане под шинелью тикали часы. Их маленький ход терялся в ветре и гуле машины, но Семён всё равно слышал его внутренним слухом. Время шло не только у него. Оно шло у всего корабля: у капитана, который ещё не знал, какой приказ станет роковым; у Писарева, который сегодня завязал первый узел; у Федьки, который ещё кашлял угольной пылью; у женщин на берегу, уже, наверное, расходившихся по домам. Все они были связаны теперь одной дорогой, одной железной оболочкой, одним чёрным пространством вокруг.
— Завтра, значит, чистая вода, — сказал Семён.
— Если погода не передумает, — ответил Ермаков.
Семён посмотрел туда, где темнота была гуще всего. Море действительно не заставит себя ждать. Оно никогда не спешит и никогда не опаздывает. Оно приходит ровно тогда, когда люди начинают думать, будто уже поняли друг друга.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.







