Хозяйка пряничной лавки – 3
Хозяйка пряничной лавки – 3

Полная версия

Хозяйка пряничной лавки – 3

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Наталья Шнейдер

Хозяйка пряничной лавки – 3

Глава 1

1.1

Самовар на сундуке тихо вздохнул, будто ему, в отличие от некоторых, было что сказать. За окном кто-то прошел, тень скользнула за стеклом и исчезла. Лавка снова стала слишком пустой, слишком теплой и почему-то слишком тесной.

Я ждала продолжения.

Громов, разумеется, продолжать не спешил. Сидел напротив, сцепив пальцы, прямой, сухой, застегнутый вместе с душой и совестью на все пуговицы. Только взгляд у него был не канцелярский, и это раздражало сильнее всего.

Потому что смотрел он на меня так, будто сам только что услышал собственные слова и теперь не мог решить, кого следует придушить за них первым: себя, меня или государыню императрицу с ее манифестом, из-за которого все и началось.

С чего ему вообще взбрело в голову рассказывать мне о новом законе? Пришла бы в управу после Солнцеворота и влетела бы мордой в новые пошлины. Экая важность в масштабах мировой революции. Нет же, решил предупредить заранее. Как будто ему не все равно.

Как будто я поверю в это «не все равно».

Я налила чай себе, чтобы занять руки. Громову, чтобы заполнить паузу. Я ждала. Сейчас он скажет еще что-нибудь. Разложит по пунктам, как раскладывал манифест: резон первый, резон второй, выгоды, риски.

Он молчал, глядя на меня через стол спокойно и прямо. Я не выдержала первой.

— Слушаю вас, Петр Алексеевич.

— Я все сказал. — Он поднес чашку к губам.

— «Странно» — и все? Не самый удачный способ объясниться.

— Я не намерен объясняться.

Полный и исчерпывающий ответ человека, у которого на любой вопрос имелись три формулировки и ссылка на статью закона.

Тишина давила. За окнами лавки стояла темнота. Никто не скрипел снегом, не заглядывал в стекла. Не слышно было девчонок на людской кухне и ворчания тетки. Словно мы были одни. По-настоящему одни. И при этой мысли почему-то захотелось спрятать глаза.

Дурдом.

Я поставила чашку, чтобы не видно было, как дрогнули руки.

— Мы уже обсуждали это. И вам известен мой ответ.

— Тогда мы говорили о вашей репутации. Сейчас — о вашем деле.

Если бы мы сидели не так близко, если бы между нами был настоящий стол, а не крышка сундука, я бы, может, не заметила, как сжались его пальцы на фарфоровой ручке.

— Я предлагаю вам законный способ его сохранить и возможность выбирать, что делать дальше, не ожидая, когда первый доброжелатель с гражданской совестью напишет на вас донос.

Я прикрыла глаза, заставив себя медленно вдохнуть и так же медленно выдохнуть.

— Петр Алексеевич, я по-прежнему не понимаю, с чего бы вам предлагать себя в качестве универсальной заплатки то для моей репутации, то для моего дела.

— Я не предлагаю себя в качестве заплатки.

— А в качестве чего?

Он снова замолчал. Взгляд задержался на моем лице, спустился к губам — нет, показалось, нечего себе льстить, — вернулся к глазам.

Щеки обожгло жаром, и я разозлилась окончательно.

На него. На себя. На эту дурацкую лавку с совершенно лишними сейчас окнами. На стол из крышки сундука и упаковки для чая, который с какого-то перепугу решил быть не столом, а жалкой деревянной условностью между мной и сильным красивым мужчиной.

Красивым, чтоб его. Господи, о чем я думаю!

— В качестве союза, — сказал Громов.

Я моргнула.

— Союза?

— Да. Союз предполагает две стороны, Дарья Захаровна.

— С равными правами?

— С вашими правами, прописанными так, чтобы их невозможно было обойти.

— Как у держав? С границами, контрибуциями и взаимным правом прохода войск?

Уголок его рта едва заметно приподнялся.

— Если вы на этом настаиваете, можно обойтись без прохода войск.

Да чтоб тебя!

Я вдруг слишком ясно увидела его руки. Большие, сильные, ухоженные, но не мягкие. Не руки человека, который всю жизнь только перекладывал бумаги. И совершенно некстати вспомнила, как эта рука держала мою, ведя перо. И как его дыхание касалось моего виска.

— Допустим. Допустим, я сошла с ума и рассматриваю ваше предложение всерьез. Вы не забыли одну мелочь, Петр Алексеевич? Я замужем.

— Препятствие временное, — отозвался он так быстро, словно ждал именно этого возражения. — Развод вы получите. Консистория рассматривает дела медленно, однако исход вашего предрешен.

Ну разумеется. Юридическую часть он отработал заранее. Наверняка и сроки прикинул, и пошлины посчитал.

— Хорошо. Меня разведут через полгода. Или через год. И что же, все это время ваше предложение будет лежать на леднике?

— Оно не протухнет.

Кажется, это была шутка. Каменюка пошутил — следовало свериться с календарем и записать дату. Хуже всего, что я едва не усмехнулась.

— Дело не в сроках. — Я подалась вперед, упираясь ладонями в столешницу. — Лавка, пряники, заказы — это мое. По-настоящему мое. Не батюшкино наследство, не имущество мужа. Я это придумала, я сообразила, как из отходов сделать конфетку… в смысле, пряник. Я месила тесто, я смогла сделать так, чтобы меня приняли, несмотря на… — Я вздохнула. — Несмотря на то, что вы устроили на пару с Ветровым. И теперь вы предлагаете чтобы мое дело накрылось вашей фамилией.


1.2

— Фамилия — вывеска, Дарья Захаровна. Дело останется вашим.

— Вывеска! — Я не удержалась от нервного смешка. — Петр Алексеевич, вы же сами растолковывали мне про раздельное имущество супругов. И вы сами предупреждали, что мой супруг может доставить мне неприятности, несмотря на это. Глупый, ленивый, самовлюбленный Ветров — мог создать мне проблемы и действительно их создал. Что говорить о вас в таком случае?

— И что же вы намерены сказать обо мне?

— Не напрашивайтесь на комплименты, — огрызнулась я. — Вы умны, Петр Алексеевич. Страшно, неудобно умны.

И самое паршивое — мне это нравилось. Пропади оно все пропадом!

— Вы знаете законы так, что способны вывернуть наизнанку любой и использовать по своему усмотрению. Если однажды вам понадобится моя лавка, мое имя или моя подпись, я узнаю об этом последней. Когда останусь ни с чем — и все будет оформлено безупречно.

— Вы полагаете, что я способен…

— Я не знаю, на что вы способны! — Получилось громче, чем хотелось. Я заставила себя понизить голос. — В этом все дело: я вас не знаю. Зато знаю, что вы поселились в моем доме не ради тишины и пряников. Вы ведь не забыли, зачем приехали в Большие Комары?

Громов застыл.

— Я — нет.

— Я помню ваши уроки грамоты. Прекрасные уроки: аз, буки, веди — и между делом расспросы, кто бывал у батюшки, с кем он водил дела, куда ездил. Я помню про поддельный чай, которым, по вашим словам, торговал мой отец. Вы смотрели на меня как на подозреваемую. Не трудитесь возражать, я не слепая и, надеюсь, не дура.

— Вы — далеко не дура, Дарья Захаровна.

— Так скажите мне, не-дуре: откуда мне знать, что ваше предложение — не продолжение того же казенного интереса? Что мне предлагают фамилию, а не надзор? Удобно ведь: фигурантка под боком, бумаги под рукой, и никуда не денется, потому что жена. А потом лишение всех прав состояния и…

— Есть за что? — приподнял бровь он.

— Был бы человек, а статья найдется.

Громов не шевелился. Лицо его выглядело прежним — ровным, закрытым. Только руки медленно опустили на блюдце чашку, но пальцы остались сжатыми на ручке.

Я ждала, что он скажет хоть что-нибудь — возмутится, оскорбится. Поставит меня на место ледяной казенной формулировкой. У него их наверняка припасено на любой случай, включая что-нибудь про сватовство по казенной надобности.

— Вы полагаете, я хотел бы видеть вас под надзором? — неожиданно тихо спросил он. Как будто мой вопрос ударил по чему-то живому.

Ну конечно. Сейчас я еще начну жалеть каменюку.

Громов разжал пальцы. Аккуратно отодвинул чашку с блюдцем и поднялся.

Вот и все. Все-таки я его оскорбила. Сейчас поклонится и уйдет на свою половину, и мы продолжим жить через стенку, обмениваясь самоварами и десертами.

Как и должно быть.

Он сунул руку за отворот сюртука и вытащил несколько сложенных вчетверо листов.

— Здесь выписки из манифеста. Статьи, которые касаются вашего положения. — Голос звучал ровно, по-канцелярски. — Вы не верите на слово. Проверьте сами.

— Проверить по чему? По вашей совести?

— По казенному экземпляру. После Солнцеворота манифест будет лежать в городской управе, там же, где вы собирались выправлять свидетельство. Потребуйте книгу входящих указов. Если не хотите ждать, пока присутственные места откроются, поговорите с купеческим старостой. Им тоже разосланы экземпляры.

Знала бы я еще, кто сейчас купеческий староста. Значит, придется узнать. И приехать знакомиться, если я намерена все же купить это чертово гильдейское свидетельство.

Громов будто прочел мои мысли.

— Купеческий староста сейчас Прокопий Савельевич Рябинин. Попросите кого-нибудь вас свести. А пока возьмите.

Чтобы протянуть листы, ему пришлось наклониться. Совсем немного, ровно настолько, чтобы я снова вспомнила: сундук не стол. Я взялась за бумагу, и наши пальцы соприкоснулись, замерев на долю секунды дольше, чем стоило. Громов отпустил бумагу первым и выпрямился.

— Доброй ночи, Дарья Захаровна.

Поклон вышел безупречным, только ушел Громов слишком быстро. Я не успела сообразить, что положено отвечать в таких случаях, а дверь на улицу уже закрылась. Я опустилась обратно на табурет. Самовар окончательно остыл и больше не вздыхал: теперь нам обоим было нечего сказать.

Я развернула листы.

Местные закорючки, чтоб их. Впрочем, чего я ожидала — что манифест государыни императрицы перепишут кириллицей специально для меня? Читать такое с моими навыками — все равно что разбирать чужие накладные после бессонной ночи: буквы знакомые, смысл ускользает. Мозги я об эти статьи сломаю гарантированно.

Я уже собиралась отложить чтение до утра, когда обратила внимание на почерк. Не писарская скоропись с завитушками, от которой у меня слезились глаза, — крупные, ровные, раздельно стоящие буквы. С просветами между словами, с просторными интервалами между строк. Так пишут прописи для учеников.

Он знал, как я читаю. Кому и знать, как не ему: сам ставил мне руку, сам видел, как я черкаю закорючки. И он сидел у себя при свече и переписывал казенный текст набело — медленно, крупно, в расчете на меня.

Выходит, разговор он готовил заранее. И не только разговор. Даже то, что я не поверю на слово, просчитал — и заготовил мне возможность проверить.

— Так, — сказала я вслух пустой лавке. — Прекрати немедленно.

Подумаешь, почерк. Канцелярская привычка к разборчивости, ничего больше. Человек всю жизнь пишет отчеты, ему положено иметь разборчивый почерк.

Листы я сложила и забрала с собой наверх. Исключительно из деловых соображений.


1.3

Вернувшись к себе в спальню, я попыталась продраться сквозь строки манифеста. Раз. Второй. На третьем заходе буквы начали складываться в нечто понятное.

В удавку.

Оказывается, я не могла вернуть себе купеческое звание еще по одной причине: дворянкам можно было вести самостоятельную торговлю. Купчихам дозволялось иметь собственное дело, только пока они не замужем или уже овдовели.

Я прогнала из сознания соблазнительную картину: Ветрову на голову приземляется полутораведерный чугунок, разумеется, не пустой. Сложила выписку из манифеста, накрыла расходной книгой, оклеенной ситчиком, и отправилась на кухню вспоминать, что в мире существуют не только вредные ревизоры и государственные бумаги, но и продукты, ножи и печка.

Завтра на обед у постояльца будут свиные ребра. Тетка сегодня ухватила их по дешевке вместе с обрезью. Но начать готовить традиционно следовало сегодня.

На пороге кухни меня встретила Нюрка.

— Барыня, постояльца кормить?

Лучше бы уморить голодом. Или подсыпать мышьяка. Сколько проблем разом решилось бы.

— Кормить, — сказала я. — Подавайте.

Девчонки потащили миску с рагу и оставшиеся от завтрака калитки, чай и десерт.

Я проводила их взглядом и вернулась к делу.

Ребра лежали под окном смирно, не пытались требовать с меня пошлины и этим нравились мне больше закона. Я натерла их солью, толченым перцем и чесноком. Потом тонко нарезала лук, выстелила им дно чугунка и уложила сверху мясо. Плеснула в чугунок рассола, накрыла крышкой и сунула в печь. К завтрашнему дню ребра станут мягкими.

Завтра к обеду сделаю глазурь, оболью и суну в печь еще раз, уже открытыми. Было бы соблазнительно взять мед, но злорадство будет длиться куда меньше, чем последующие объяснения с исправником, поэтому обойдусь патокой, сушеной черной смородиной и мясным соком.

Я выпрямлялась от устья печи, когда дверь кухни отворилась и на пороге возник постоялец. Будто почувствовал мои кровожадные мысли в его адрес. По большому счету — несправедливые, не он ведь сочинил этот манифест. Но почему-то именно его хотелось обвинить во всех смертных грехах.

Я зачем-то поправила фартук, прежде чем окончательно выпрямиться и посмотреть на него с видом «чего приперся».

Громов стоял на пороге моей кухни с десертной тарелкой в руках. На тарелке аккуратной горкой лежали продолговатые коричневые комки. В смысле «картошка». И я смотрела на пирожные добрых пару секунд, прежде чем поняла, как они выглядят для непосвященного человека.

— Дарья Захаровна, — произнес Громов так ровно, будто зачитывал опись имущества. — Потрудитесь пояснить. Это десерт — или ваше суждение о моем сегодняшнем предложении?

Я отставила в сторону ухват.

Смеяться было нельзя. Смеяться было решительно, категорически нельзя — потому что если я начну, то уже не остановлюсь и весь сегодняшний вечер, манифест, гильдии, союз без права прохода войск и статский советник на пороге моей кухни с тарелкой в руке — все это выплеснется наружу разом, а потом пойдут слезы.

Я сглотнула. Выпрямилась. Сложила руки на переднике, как примерная хозяйка.

— Это «картошка», Петр Алексеевич.

Я же сама посмеивалась, что не увижу его физиономию, когда десерт поставят на стол. Вчера. Сто лет назад. Когда он еще не сидел напротив меня через крышку сундука и не произносил слова «союз». Что ж. Увидела. И это зрелище определенно стоило того, чтобы простить нарушение границ.

Громов перевел взгляд с тарелки на меня. Потом обратно на тарелку.

— Картошка, — повторил он, словно проверяя слово на вкус. — Вы упоминали это. В перечне. Между пончиками и коврижками.

Неделю назад. Или больше? Я успела сбиться со счета, столько всего произошло за это время. Я упоминала этот десерт мимоходом, в перечне из десятка названий, который Громов выслушал с лицом человека, заподозрившего у меня горячку. Надо же, запомнил.

Я запретила себе придавать этому значение.

— Вы тогда, кажется, решили, будто я заговариваюсь.

— Я и сейчас не вполне уверен, что вы не заговариваетесь. Это напоминает не картошку, а… нарушение общественного порядка. — Он помолчал. — Вы не ответили на вопрос, Дарья Захаровна.

— Если бы это было суждение, я не стала бы тратить на него сливки и шартанский бренди.

Он посмотрел на меня долгим взглядом. Пирожное пахло на всю кухню — пряностями, какао и коньяком.

Громов взял с тарелки вилку. Аккуратно разломил один шарик, оглядел золотисто-кремовый надлом. Положил кусочек в рот.

Я ждала.

Громов прожевал. Посмотрел на оставшуюся половину так, словно она его в чем-то обманула. Доел. Взял вторую «картошину».

— Внешность обманчива, — заключил он тоном, которым закрывают дело за отсутствием состава преступления. — Это десерт.

— Рада, что дознание окончено.

— Внесите его в постоянный реестр. — Он помолчал и добавил: — Доброй ночи, Дарья Захаровна.

Второй раз за вечер. Поклон, впрочем, на этот раз вышел чуть менее безупречным: мешала тарелка, которую он так и не выпустил из рук.

— Доброй ночи, Петр Алексеевич.

Дверь за ним закрылась беззвучно. Тарелку он унес с собой.

Я держалась, пока в глубине дома не стихли его шаги. Потом опустилась на лавку, уткнулась лицом в передник и наконец рассмеялась. Слезы ожидаемо рванулись следом. Я вытерла лицо передником. Воистину, в этом мире не заскучаешь.

Манифест. Удавка. Союз с правом прохода войск. И статский советник, уносящий к себе в ночь тарелку «картошки», как трофей с поля боя.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу