
Полная версия
Французская эмиграция и Россия в царствование Екатерины II
В таком неопределенном состоянии находились переговоры, безрезультатно тянувшиеся уже более полутора лет, когда разразившаяся в Париже революция круто изменила положение. Переговоры пришлось прервать, и попытка к заключению франко-русского союза так и осталась неосуществленной.
Первое известие о восстании в Париже 14 июля и о взятии Бастилии привез курьер, отправленный из Парижа русским посланником во Франции И.М. Симолиным. «Приехал курьер, – читаем мы в дневнике Храповицкого, – с известием, что сколь скоро сведали в Париже о перемене министров, а особливо Неккера, то народ взволновался, взяли подозрение на королеву, разбили Бастилию; les gardes françaises пристали к народу. Король приходил в собрание депутатов, из коих несколько отправилось в Париж для усмирения народа[6], но тут и утвердили свою милицию, над коей начальник Лафайет».
Сегюр, не получивший еще никаких официальных уведомлений об этих событиях от своего правительства, впервые узнал о них от графа Безбородко, сообщившего ему, что «беспорядок достиг высшего предела», что «всюду нарушают законы, оскорбляют дворянство и грабят замки». «Так как мне ничего не писали, – говорит Сегюр, – согласно обычаю, достойному порицания, но которому, из боязни себя компрометировать, следуют многие министры, руководящие политикой, я не был в состоянии ответить надлежащим образом и отличить истину от преувеличений в этих известиях».
Прибывшему из Парижа курьеру было поручено в дополнение к привезенному им письменному донесению сделать устный доклад императрице. Но титулярный советник Павлов, на долю котораго выпала историческая миссия возвестить российской императрице о начале французской революции, настолько смутился в высочайшем присутствии, что оказался совершенно не в состоянии выполнить возложенное на него поручение. «Оробел, – пишет Храповицкий, – велено ему подать изъяснение на письме». Между тем известие о восстании в Париже распространилось по городу. Сегюр следующим образом сообщает о впечатлении, вызванном этим известием в различных кругах столицы: «При дворе волнение было сильным и неудовольствие всеобщим; в городе впечатление было обратным, и, хотя Бастилия очевидно не угрожала никому из жителей Петербурга, я не могу описать энтузиазма, который вызвали среди купцов, торговцев, граждан и некоторых молодых людей высших классов падение этой государственной тюрьмы и этот первый триумф бурной свободы. Французы, русские, датчане, немцы, англичане, голландцы, все на улицах поздравляли друг друга, обнимались, как будто их освободили от давившей их тяжелой цепи». Ни у одного из русских современников этой эпохи мы не находим подтверждения этому сообщению Сегюра, и нужно думать, что в данном случае друг французских философов оказался жертвой собственного увлечения… Действительно, трудно себе представить, чтобы падение Бастилии могло вызвать особый восторг среди «торговцев, купцов и граждан» Екатерининского времени. Вернее будет предположить, что в проявлениях радости по поводу этого события участвовали, главным образом, проживавшие в Петербурге иностранцы. Что касается русских, то особое сочувствие и интерес парижские события могли возбудить только среди весьма ограниченного круга лиц, главным образом среди представителей молодежи, «зараженных духом вольного мудрствования». Впрочем, нельзя не отметить, что взятие Бастилии нашло довольно своеобразное отражение также и в одной из русских служилых семей. Статс-секретарь императрицы П.А. Соймонов, вернувшись однажды вечером к себе домой осенью 1789 года, с удивлением заметил, что галерея его дома освещена множеством свечей. Его семилетняя дочка на вопрос отца, что означает подобная иллюминация, отвечала. «Но, папа, разве не нужно было отпраздновать взятие Бастилии и освобождение этих несчастных французских узников?» Эта девочка была не кто иная, как будущая София Петровна Свечина, известная поборница католицизма. В доме Соймоновых любили говорить на гуманитарные темы, беседовать о злоупотреблениях власти, об угнетении народа, о попрании человеческого достоинства и т. п. Наслушавшись этих разговоров, впечатлительный ребенок сделал из них соответственный практический вывод. Но этот случай, по-видимому, является единичным, и говорить об общем энтузиазме среди населения столицы было бы несомненно большим преувеличением.

Взятие Бастилии. Художник П. Деларош
Императрица отнеслась к известию о взятии Бастилии весьма серьезно. За предшествовавшие годы Екатерина очень внимательно следила за всем, происходившим во Франции. Во время знаменитого процесса ожерелья королевы она велела присылать себе из Парижа все относящиеся к этому делу документы. Она читала знаменитый «отчет» Неккера и другие его труды и живо интересовалась как собранием нотаблей, так и заседаниями Генеральных Штатов. Но все же до 14 июля она, подобно большинству современников, не отдавала себе отчета в грозном значении назревавших событий. Взятие Бастилии, по-видимому, в этом отношении открыло ей глаза. С этого момента в ее оценке переживаемых Францией потрясений замечается резкая перемена. Весной 1788 года она еще писала Гримму: «Я не разделяю мнения тех, которые думают, что мы приближаемся к большой революции». Тогда она считала, что французскому правительству легко будет справиться с народным волнением, и верила в возможность заключения франко-русского союза. А после 14 июля 1789 года мы находим в ее переписке мрачные предположения о дальнейшем ходе событий во Франции. Уже в сентябре 1789 года она говорит Храповицкому: «Это настоящее безначалие; они способны повесить своего короля на фонарном столбе, это ужасно».

С.П. Свечина Художник Ф.-Ж. Кинсон
С самого начала она проявляет несколько презрительное чувство к королю, не сумевшему обуздать восстание. «Все дело в короле, – говорит она Храповицкому, – он всякий вечер пьян, и им управляет, кто хочет, сперва Бретель, партии королевиной, потом принц Конде и граф д'Артуа и, наконец, Лафайет; уговорили его идти в собрание депутатов». Неизвестно, откуда Екатерина почерпнула сведения о пьянстве Людовика XVI, но, очевидно, она была введена в заблуждение, ибо никто другой никогда не обвинял его в этом пороке. Вероятно, она увлеклась своим чувством: ее глубоко возмущали, для нее были непонятны слабость и уступчивость короля. Она считала, что в его лице унижается самый принцип монархической власти. Она хотела бы придать ему мужества, видеть его более стойким, более решительным. «Как изменились времена, – пишет она Гримму 15 ноября 1789 года, – Генрих IV и Людовик XIV называли себя первыми дворянами своего королевства и считали себя непобедимыми во главе своего дворянства. Блеск царствования Людовика XIV поддерживался за границей до наших дней». Впоследствии это несколько пренебрежительное отношение к королю сменилось чувством искренней жалости к нему и к королевской семье.
Но в данную минуту ее более всего занимала политическая сторона вопроса. Ей стало ясно, что раздираемая внутренними волнениями Франция действительно не может служить для России надежной союзницей. Все ее планы о заключении франко-русского союза, все расчеты, сопряженные с этой комбинацией, подготовленной долголетними усилиями, приходилось оставить. Это убеждение в ней окончательно окрепло после получения депеши нашего посланника в Париже И.М. Симолина, в которой эти мысли получили вполне определенное, ясное и последовательное выражение. «Это событие, помимо своей важности с общей точки зрения, в настоящую минуту имеет особое значение для нашего двора, – писал Симолин. – Было бы иллюзией рассчитывать теперь на союз с Францией и, в особенности, на ее политическое значение. Если бы даже новое министерство было хорошо расположено к предложенному ее Императорским Величеством союзу, оно не было бы в состоянии им заняться. В отношении тех дел, которыми мы сейчас заняты, Франция может считаться как бы несуществующей. Не позволяя себе давать советы, я считаю своим долгом говорить, что я вижу. Итак, я говорю, что, если бы даже Франция была хорошо расположена по отношению к нам, она не в состоянии оказать нам никакой услуги, и что союз Франции с Россией следует считать мечтой».
Это донесение, несомненно, свидетельствует о необычайной наблюдательности и прозорливости нашего посланника. Трудно себе представить большую противоположность, чем эти два дипломата: Симолин в Париже и Сегюр в Петербурге, и этот контраст выражается особенно ярко в их оценке революционных событий. Иван Матвеевич Симолин, вышедший из крайне скромной семьи, – он был сыном проповедника в Ревеле, будучи определен в Коллегию иностранных дел, быстро выдвинулся благодаря исключительному трудолюбию и недюжинным способностям. Сменив князя Барятинского на посту русского посланника в Париже, он вел там настолько уединенный и замкнутый образ жизни, что подчас вызывал этим даже неудовольствие приезжавших в Париж русских вельмож. «Г. Симолин вел жизнь весьма уединенную, во многих отношениях не соответственную званию российского посланника», – пишет в своих записках граф Евграф Федотович Комаровский, посетивший Париж в 1787 году. В придворных кругах Версаля Симолин не пользовался симпатиями. В особенности королева его не любила и почти никогда с ним не разговаривала. Симолин не поддавался соблазнам либеральной философии и, проживая в центре западной культуры, оставался все таким же стойким бюрократом и убежденным сторонником самодержавия, каким был в петербургских канцеляриях. Не увлекаясь отвлеченными идеями, не мечтая о свободе и равенстве, этот «реальный политик» оценивал события исключительно с точки зрения их пользы или вреда для русских интересов. Рядом с этим граф Сегюр, отпрыск старинного феодального рода, блестящий придворный кавалер, строивший всю свою политическую карьеру на личных, светских успехах при дворе и в обществе, видя, что революция мешает осуществлению той дипломатической комбинации, которой он так добивался, тем не менее, будучи весь во власти либеральных идей, приветствует эту революцию и шлет Лафайету поздравительное письмо. «Поздравляю вас со счастливой революцией, которую вызвали неумелость некоторых министров, тяжесть налогов и раздраженное самолюбие парламентов. Я ее опасался, потому что она погубила бы Францию, если бы почти чудесным стечением обстоятельств не устранились все препятствия, которые должны были вам мешать в ваших действиях». Письмо это было перлюстрировано и доставлено Екатерине, которая с возмущением заметила Храповицкому: «Может ли так писать королевский министр?» На это Храповицкий в оправдание Сегюра мог ответить только, что «они (т. е. Сегюр и Лафайет) друзья и были вместе в Америке».
Россия летом 1789 года переживала тяжелое время: одновременное ведение войн со шведами и турками требовало громадного напряжения сил. Отношение Англии и Пруссии к России было явно недоброжелательным. «Мы пруссаков ласкаем, – писала Екатерина Потемкину, – но каково на сердце терпеть их грубости и ругательством наполненные слова и дела». При таких условиях союз с Францией мог бы иметь существенное значение. Известно, что Екатерина сама очень желала заключения этого союза, который, казалось, открывал для русской политики совершенно новые возможности: потому вынужденный отказ от этой мысли явился для нее большим разочарованием. Все казалось подготовленным, но в последнюю минуту революция всему помешала, она временно вывела Францию из строя и таким образом лишила Россию той поддержки, на которую Екатерина имела основание рассчитывать. Этим обстоятельством, между прочим, в значительной мере объясняется то осуждение, вернее сказать, та ненависть, с которой Екатерина относится ко всем проявлениям французского революционного движения. Вполне понятно, что русской императрице, в особенности после недавно пережитых ужасов Пугачевского бунта, не могли не внушать отвращения анархия, грабежи и восстания, сопровождавшие падение старого режима во Франции, но все же со стороны поклонницы энциклопедистов можно было бы ожидать несколько иного отношения к идейной стороне французской революции, не будь именно того факта, что революция в критический момент расстроила все расчеты русской политики. О революции, о деятелях революционного времени Екатерина отзывается в самых резких и презрительных выражениях; революцию она называет «резвушкой» (l'égrillarde), Национальное собрание – гидрой с 1200 голов (по числу депутатов). «До сих пор, – пишет она Гримму, – считался достойным виселицы всякий, кто дерзал замышлять гибель государства, а вот целая нация, или, вернее, 1200 депутатов этим занимаются. Если бы из них кое-кого повесить, то, я полагаю, остальные бы одумались. Нужно было бы начать с того, что лишить их тех восемнадцати ливров, которые получает каждый депутат, и тогда эти бедняги вернулись бы каждый к своему ремеслу, чтобы зарабатывать свой хлеб; а затем нужно издать закон, что в собрание не допускается ни один адвокат, ибо это создает стаю ябедников, против которых во всех странах издают законы, и даже очень строгие, а во Франции из этих лающих собачонок сделали законодателей. Эти канальи подобны маркизу Пугачеву, о котором я всегда говорила, что никто более его самого не был убежден, что он изверг».
В связи с этим все симпатии Екатерины склоняются в сторону старого режима, и притом отнюдь не представителей умеренных течений, к которым она, наоборот, относится с нескрываемым презрением, а именно в сторону сторонников полного восстановления абсолютной королевской власти и старых порядков. Идеалом ее является царствование Людовика XIV, когда внешнее могущество Франции достигало высшего предела. «Я надеюсь, – говорит она Сегюру, – что Франция вскоре вновь обретет спокойствие, силу и преобладание. Я уверена, что это последнее будет для меня благоприятным и никогда не будет благоприятным для моих врагов». При данной политической обстановке ей нужна сильная Франция, имеющая большой вес в Европе. В прошлом Франция занимала преобладающее положение в Европе во время расцвета королевского абсолютизма; следовательно, и теперь для восстановления ее прежнего могущества необходимо прежде всего усилить королевскую власть, вернуть ей былой престиж. Поборниками королевского абсолютизма являются эмигранты, по крайней мере, известная группа эмиграции. Уже поэтому, а также и в качестве жертв ненавистной для нее революции, они заслуживают в глазах императрицы поддержки и помощи. Всю совокупность этих условий необходимо иметь в виду при рассмотрении отношения Екатерины II к французской эмиграции.

Портрет Екатерины II. Художник Ф.С. Рокотов
Сегюр, шесть лет безвыездно пробывший в России, в это время возобновил ходатайство об отпуске, который и был ему разрешен. Последние события, несомненно, еще усилили его желание побывать на родине. Речь шла, однако, именно только об отпуске, и он рассчитывал в скором времени вернуться к своему посту. 6 октября он доносит министру иностранных дел: «В воскресенье я имел честь откланяться императрице… ее доброта, ее лестные и прочувственные слова, сожаление, которое она соблаговолила мне высказать, меня глубоко тронули и не могли не вызвать моей благодарности. Она меня оставила, к обеду и много говорила со мной о французских делах». «Если бы я думал, что вижу государыню в последний раз, – пишет он в своих воспоминаниях, – то эта аудиенция, конечно, меня глубоко бы огорчила. Но я уезжал в отпуск и надеялся вернуться к ней через несколько месяцев». Екатерина оказалась в данном случае более прозорливой, чем французский дипломат. Поручив Сегюру передать королю ее лучшие пожелания счастья и благополучия для Франции, императрица милостиво прибавила: «Я сожалею о вашем отъезде, вам бы лучше было оставаться со мною и не ехать навстречу бурям, всю громадность которых вы, быть может, и не предвидите. Ваша склонность к философии и к свободе неизбежно побудит вас поддерживать дело народа; я об этом пожалею, ибо я останусь аристократкой. Это мое ремесло; подумайте об этом, вы найдете Францию в лихорадочном состоянии и очень больной».
11 октября 1789 года Сегюр покинул Петербург, оставив по себе, как при дворе, так и в обществе, самые лучшие воспоминания. «Императрица бесконечно сожалеет об удалении графа Сегюра, – пишет французский поверенный в делах министру иностранных дел несколько дней спустя, – я знаю от лица, принадлежащего к ее интимному кружку, что она часто о нем говорит, отзываясь о нем в самых лестных выражениях». Только в мае 1791 года, когда окончательно выяснилось, что Сегюр больше не вернется в Петербург, состоялось его официальное отозвание. «Я вручил несколько дней тому назад графу Остерману отзывные грамоты г-на де Сегюра», – доносит тот же поверенный в делах 31 мая 1791 г. «При этом случае министр высказался самым лестным образом об этом посланнике. Весь русский двор искренно о нем сожалеет, он пользовался всеобщей любовью. Императрица продолжает относиться к нему с благоволением, а князь Потемкин недавно в присутствии более ста особ поручил мне передать ему, что он глубоко огорчен, не видя его более в России, но что, будь он близко или далеко, он всегда может рассчитывать на его вечную привязанность». Екатерина II, при известии об отозвании Сегюра, желая выказать ему особое внимание, велела переслать ему, кроме обычного для таких случаев подарка, еще кольцо очень большой ценности.

Генерал Бонапарт в Совете пятисот. Художник Ф. Бушо
Предсказания императрицы сбылись. По возвращении во Францию Сегюр вскоре был назначен в Берлин с весьма важным дипломатическим поручением, но потерпел там полную неудачу. Он был свидетелем всех ужасов террора, отец его был заключен в тюрьму, и, хотя самому ему удалось оправдаться в возведенных на него обвинениях, он предпочел скрыться в свое небольшое имение в окрестностях Парижа, где он проживал в очень стесненных обстоятельствах, добывая средства к существованию литературным трудом. Вернувшись к политической жизни после переворота 18 брюмера, он играл блестящую роль при дворе Наполеона I. После реставрации Бурбонов, будучи назначен членом палаты пэров, он примкнул к ее либеральному крылу и умер в 1830 году, приветствуя Июльскую революцию.
Глава I
17 июля 1789 года, [через] три дня после взятия Бастилии, младший брат короля, граф д'Артуа, в сопровождении нескольких близких к нему лиц, снабженный паспортом, выданным Лафайетом, рано утром выехал из Версаля, направляясь к северо-восточной границе.

Людовик XVI. Художник А. Рослин
В последние дни из Парижа в Версаль, где находился двор и где заседало Национальное собрание, приходили известия одно другого тревожнее: столица находилась во власти разбушевавшейся черни, во многих местах происходили грабежи и бесчинства, в саду Пале-Рояль ораторы возбуждали толпу, парижский гарнизон присоединился к восставшим, войска, прибывшие из провинции и сосредоточенные на Марсовом поле, отказывались повиноваться. В Версале царила полная растерянность. Людовик XVI, добродушный и слабовольный, не знал, на что решиться, и не хотел прибегать к крутым мерам для подавления восстания, желая главным образом избежать кровопролития.
Одним из самых ненавистных для народной толпы лиц был граф д'Артуа; его считали чуть ли не главным виновником разорения страны и, не без основания, видели в нем ярого противника новых порядков. В проскрипционных списках, ходивших по рукам в Париже под названием «списка 242 голов, которые нужно отрубить, чтобы осуществить необходимые реформы», на первом месте стояли имена королевы и графа д'Артуа. Чтобы спасти своего брата, король, после совещания с королевой и со своим старшим братом, графом Прованским, сам приказал ему выехать за границу. Следовало ли ему повиноваться этому приказанию, или же он поступил бы более благородно, если бы он отказался исполнить повеление короля, заявив, что он считает своим долгом в это грозное время оставаться на месте и разделить со своим братом и его семьей грозившие им опасности, на этот счет мнения бытописателей этой эпохи до сих пор расходятся. Во всяком случае, со стороны принца не было сделано никаких возражений. Отъезд состоялся на рассвете, когда весь Версаль еще спал. Все произошло так внезапно, что ничего не успели приготовить: еле удалось собрать триста луидоров, чтобы снабдить принца на дорогу. До ближайших окрестностей города его провожал воинский отряд, дальше он, наоборот, старался проехать по возможности незаметно. В тот же день, но только из осторожности другим путем, уехали оба его малолетних сына, герцоги Ангулемский и Беррийский, под охраной своего гувернера. Встреча была назначена в Валансьене, поблизости от границы, где войсками командовал преданный королевской семье граф Валентин Эстерхази.
Путешествие было совершено благополучно; никто, по-видимому, не узнал путников, никто не обратил на них внимания. Граф д'Артуа прибыл в Валансьен первым. «В ночь с 17-го на 18-е меня разбудили, – рассказывает в своих воспоминаниях граф Эстерхази, – и доложили, что герцог Шиме находится у городских ворот и желает меня видеть. Я приказал ему отворить, но, предполагая, что это кто-либо другой прикрывается его именем, так как мне было известно, что он находится в Италии, я сел на лошадь и поспешил к воротам Нотр-Дам. По дороге я встретил карету, направлявшуюся к почтовой станции. Я к ней подъехал, и каково же было мое изумление, когда, открыв дверцу кареты, я оказался в объятиях графа д'Артуа».
Нужно вспомнить то положение, которое занимали во Франции члены королевской семьи, и то обаяние, которым они были окружены, чтобы понять, как был поражен опытный царедворец Эстерхази, узнав в этом путешественнике, тайком выбирающемся из Франции, родного брата короля, перед которым недавно еще все склонялись и заискивали. Графа д'Артуа сопровождали капитан его гвардии, герцог д'Энед, граф Бодрель, маркиз Полиньяк и конюшенный офицер.
«Все они были очень утомлены. У Бодреля даже была лихорадка, – пишет Эстерхази, – я был уверен в своем гарнизоне, народ был спокоен; я предложил принцу провести день у меня, он согласился…» К утру благополучно прибыли и его сыновья. «Я их уложил спать в своей комнате; они не отдыхали с самого выезда из Версаля. Граф д'Артуа не знал даже, какой путь избрал их гувернер. После пробуждения принца я сообщил ему об их прибытии».
Граф д'Артуа не был, впрочем, особенно удручен событиями, побудившими его бежать из отечества. Он был уверен, что это лишь временная вспышка, которая быстро потухнет, и тогда скоро все восстановится. «Мы вернемся через три месяца», – таково было его заключение. Он вернулся через двадцать пять лет.
В Версале тем временем пришли к заключению, что и некоторым другим лицам, особенно возбудившим против себя общественное мнение, – некоторым придворным, некоторым министрам, – следует немедленно выехать за границу, тем более что их дальнейшее присутствие при дворе могло стать даже опасным для королевской семьи.
Пока в Версале совещаются о том, что же дальше предпринять, туда прибывает старый герцог Конде со своим сыном и внуком.
В своем замке Шантильи, где он жил до сих пор, окруженный почти королевским почетом, он более не чувствует себя в безопасности. Возмущенный слабостью и уступчивостью короля, он умоляет его согласиться на более решительные действия. Он предлагает ему встать во главе войск, повести их на Париж, усмирить мятеж и восстановить там порядок. Он уверен, что войска его помнят и знают и что ему удастся на них повлиять. Король между тем, по его плану, должен был бы удалиться в Мец под охрану полков, оставшихся верными долгу, и оттуда обратиться с воззванием к народу, объявляя, что он сам проведет те реформы, которые сочтет необходимыми.
Яркая фигура этот Конде! «Первый дворянин королевства», глава младшей линии Бурбонов, Луи-Жорж де Бурбон, герцог Конде, прямой потомок «великого Конде», перед памятью которого он благоговеет и которому – не всегда удачно – старается подражать; как полководец он, конечно, не может с ним сравниваться, но сам он уверен, что унаследовал военные таланты своего предка. Он единственный военный в королевской семье, и это придает ему особый престиж; ветеран Восьмилетней войны, участник многих сражений, он особенно прославился своей победой над Фердинандом Брауншвейгским, будущим главнокомандующим в войне первой коалиции против революционной Франции. Как генерал-губернатор Бургундии, он показал себя справедливым и заботливым администратором. «Все солдаты любят и уважают герцога, – пишет про него Мирабо, человек совершенно другого лагеря, – но он далеко не только военный, – я поражен ясностью его доводов, меткостью его выражений, логическим ходом его рассуждений». Смелый, вспыльчивый, честолюбивый и обладающий непомерным самомнением, Конде никогда не забывает о своем королевском происхождении и о своих правах на престол в случае прекращения других линий Бурбонской династии. Он любит подчеркивать свою независимость по отношению к королю и в королеве, не стесняясь высказывать свои взгляды и нередко становясь в резкое противоречие к правительству и королевской власти. По своему положению он является как бы главой оппозиции, но оппозиции справа, оппозиции феодальной, враждебной всем нововведениям и отстаивающей привилегии принцев, сословные права дворянства и все исторически сложившиеся особенности старого строя. По своему мировоззрению это рыцарь прежних времен, равно отрицательно относящийся и к новым философским учениям и к изнеженным и легкомысленным нравам версальского двора. В своем Шантийи, окруженный собранными его предками художественными сокровищами, он создал свой собственный двор, где его посещали все приезжавшие во Францию коронованные особы; там у него гостил и император Иосиф II, и цесаревич Павел Петрович, и герцог Брауншвейгский, его бывший противник на поле брани. Во время пресловутого дела об ожерелье королевы Конде, женатый на герцогине Роган-Субиз, решительно встал на сторону кардинала де Вогана и этим раз и навсегда навлек на себя вражду Марии-Антуанетты.




