
Юрий Шиблев
Круг
Дядя умер в апреле, когда город уже начинал оттаивать после долгой зимы, но в воздухе ещё стояла та особенная сырость, что бывает только ранней весной, не осенняя, не промозглая, а какая-то больничная, пахнущая талым снегом, мокрым асфальтом и чем-то ещё, чего я не мог назвать. Рак. Долгая болезнь. Полгода в палате, где пахло хлоркой и варёной капустой, и редкие визиты, во время которых я сидел у его кровати и не знал, о чём говорить с человеком, который когда-то держал меня за руку в детстве, а теперь превратился в бледную тень самого себя, только кожа да кости, серое лицо, глаза, которые смотрели куда-то в потолок и видели там что-то, чего я не видел.
Он был очень замкнутым. Мало говорил. Много курил, пока мог. А когда не мог, то просто лежал и смотрел в окно, за которым ничего не было, кроме серого неба и голых веток тополя. Иногда он переводил взгляд на меня, он был долгий, изучающий, как будто хотел что-то сказать, но не решался. Я не спрашивал. Мне казалось, что ещё успею. Что смерть — это что-то, что случается с другими, не с нами. Я ошибался. Он умер в ночь на вторник, не сказав ни слова.
Квартиру я разбирал в мае. Она была маленькой, запущенной — старые обои в цветочек, продавленный диван, горы газет, которые он зачем-то хранил, хотя никогда не читал при мне. Пахло пылью, табаком и одиночеством и тем особенным запахом, который остаётся в жилье после смерти и не выветривается неделями. Я перебирал его вещи без цели, просто чтобы занять руки. Старые фотографии, на которых он был молодым и ещё не седым. Письма, которые он писал моей матери, но так и не отправил. Какие-то квитанции, рецепты, пустые пачки из-под сигарет.
И тетрадь.
Она лежала на антресолях, завёрнутая в целлофан и перемотанная скотчем, обычно так прячут то, что не должны найти, но и не могут выбросить. Чёрная обложка вся потёртая на сгибах. Страницы пожелтели и пахли старой бумагой и чем-то ещё неуловимым, не то землёй, не то дымом. Я открыл её тогда же, вечером, при свете настольной лампы, которая бросала на стол жёлтый круг света и оставляла всё остальное в темноте.
Я читал до утра.
То, что было написано в тетради, не походило ни на дневник, ни на исповедь. Это был голос. Чужой и в то же время странно близкий. Человек, называвший себя Отцом, говорил о Круге — о святой земле, о договоре, о власти, которую ему дали люди, потому что хотели верить. Он писал, что никакой святой земли нет. Что всё это просто слова. Но люди верят словам. И пока они верят, Круг будет стоять. Я не верил в Бога. Не верил в святость. Но что-то в этом голосе меня зацепило, это не было смыслом, не идеей, а тоном. Человек, писавший это, не врал. По крайней мере, не врал себе.
Я закрыл тетрадь, когда за окном уже серело, и понял, что поеду. Хотя ещё не понимал зачем. Или понимал, но не хотел себе в этом признаваться.
Следующие несколько дней я провёл в странном состоянии, не в тревоге, не в решимости, а где-то между. Ходил на работу. Пил кофе. Отвечал на звонки. Но всё это было как во сне, как будто я уже был не здесь, а где-то там, в лесу, о котором писал Отец. Я пытался найти ответы в городе. Набирал в поиске слова из дневника — «Круг», «святая земля», «Отец», — но интернет молчал. Ссылки вели на пустые страницы. Форумы обрывались на полуслове. Как будто этого места не существовало или кто-то тщательно стёр все следы.
Я стал спрашивать у людей. Осторожно. Намёками. Друзья пожимали плечами. Коллеги смотрели с недоумением. И только один знакомый, с которым мы когда-то вместе начинали, но давно разошлись по разным дорогам, отвёл меня в сторону и сказал вполголоса, оглядываясь, как будто нас могли подслушать: «Ты про лес спрашиваешь? Про тех, кто там? Не ищи в интернете. Они не любят, когда о них пишут. Но есть один человек. Он все расскажет, только не по телефону. Нужно встретиться лично».
Мы встретились через два дня в забегаловке на окраине — дешёвой, с липкими столами и запахом прогорклого масла, который въедался в одежду. За окном шёл дождь, он был мелкий, осенний, хотя была ещё весна, и струйки стекали по стеклу, искажая огни фар и вывеску гастронома напротив. Он ждал меня в углу, за дальним столиком, и когда я подошёл, не встал, не протянул руки, только кивнул на стул напротив. Ему было лет сорок, может, больше, но выглядел он старше. Его серое лицо, глубокие залысины, глаза, которые смотрели на тебя и одновременно куда-то мимо, как будто он видел что-то за твоей спиной, чего ты сам ещё не замечал. Он пил чай из треснувшей кружки и молчал, пока я не заговорил первым.
— Вы знаете про Круг?
— Знаю.
— Тогда расскажите.
Он поставил кружку, очень медленно, аккуратно, как ставят вещь, которая может разбиться и посмотрел на меня. Теперь уже прямо. Его взгляд был цепким, оценивающим, и под этим взглядом мне стало неуютно. Так смотрит человек, который знает о тебе больше, чем ты сам.
— Ты не первый, кто спрашивает. Многие спрашивают. Журналисты. Родственники. Просто любопытные. Но не многие едут. А ты поедешь. Я вижу.
— Почему вы так думаете?
— Потому что ты похож на него. — Он кивнул на мою сумку, где лежала тетрадь. — На того, кто это написал. Такие, как ты, либо сгорают в городе, либо уходят в лес. Третьего не дано.
Я почувствовал, как внутри что-то сжалось, это был не страх, а скорее холодок, какой бывает, когда ты вдруг понимаешь, что твоя жизнь была не совсем твоей. Он не мог знать про тетрадь. Я никому о ней не говорил.
— Кто вы?
— Никто. — Он отвёл взгляд и уставился в кружку, на донышке которой темнела чайная гуща. — Просто человек, который когда-то тоже спрашивал. И не поехал. А теперь помогает тем, кто готов. Если решишься то садись на автобус до конечной. Дальше пешком. Там увидишь тропу. Они тебя встретят.
— Кто — они?
— Ты все узнаешь.
Он допил чай, встал и ушёл, не попрощавшись. Я остался сидеть за липким столом, глядя на его пустую кружку, на дождь за окном, на огни вывески, которые расплывались в мокром стекле, и думал о том, что он сказал. «Ты похож на него». Откуда он знал, как выглядел автор дневника? Откуда он знал, что я поеду? И почему он сам не поехал и теперь, спустя годы, сидит в дешёвой забегаловке и отправляет других?
Я не знал ответов. Но через неделю я уволился с работы, закрыл квартиру на ключ и взял билет на автобус. До конечной. В один конец.
Автобус уходил тяжело, нехотя, переваливаясь на выбоинах разбитого асфальта, и я стоял на обочине и смотрел ему вслед, пока красные габаритные огни не растворились в серой мороси, висевшей над лесом с самого утра. Двигатель ещё какое-то время гудел где-то за деревьями — низкий, надрывный звук, а потом и он исчез, съеденный тишиной, и я остался один.
Остановка была старой, довоенной ещё кладки — бетонный навес на покосившихся столбах, ржавый щит с расписанием, в котором невозможно было разобрать ни одной цифры, и только одна буква, не то «К», не то «Ж», ещё чернела на выцветшем фоне, как полустёртая память о том, что сюда когда-то ходили автобусы. Под навесом было сухо, это было единственное сухое место на многие километры вокруг, и там, в этой неестественной сухости, лежал смятый пластиковый стаканчик, занесённый ветром бог знает когда и с тех пор никем не тронутый, и край его чуть подрагивал от сквозняка — единственное движение на многие километры вокруг. Я смотрел на него и думал, что он здесь чужой как и я, как и всё, что попадает в эту глушь из мира, где есть асфальт, светофоры и тёплые остановки с крышей.
Я достал телефон. Экран загорелся, высветил пустые деления сети и короткое «Нет сигнала», и я убрал его обратно в карман куртки, чувствуя среднее между досадой и облегчением. В конце концов, я сам выбрал этот автобус. Сам взял билет до конечной. Сам сошёл здесь, хотя мог сойти на любой из предыдущих остановок и вернуться в город, где остались тёплая квартира, незаконченные дела и люди, с которыми мне больше не о чем говорить. Я не вернулся. Я стоял на краю леса, вдыхал сырой октябрьский воздух и понимал, что назад дороги нет, не потому что автобус не вернётся, а потому, что я не хочу, чтобы он возвращался.
Я закурил. Огонёк зажигалки вспыхнул и погас, оставив после себя запах горелого газа и первую струйку дыма, которую я втянул в лёгкие и выпустил обратно в серое небо, в сырой воздух, в морось, висевшую между деревьями как предчувствие зимы. Сигарета кончалась быстро, слишком быстро, и я курил её, не торопясь, оттягивая момент, когда придётся сделать первый шаг. За моей спиной, в городе, осталось всё, что составляло мою жизнь последние годы не зная, вернусь ли когда-нибудь, и тишина, которая поселилась в этих стенах после того, что случилось. Я не думал о том, что случилось. Я вообще старался не думать — мысли здесь были лишними, они мешали, они тянули обратно, а мне нужно было вперёд.
Лес начинался сразу за остановкой. Старый, смешанный, с почерневшими от сырости стволами и голыми ветками, которые переплетались над головой в сложный, нечитаемый узор, он стоял стеной — чёрной, мокрой, равнодушной, пахнущей прелой листвой, мокрой корой и чем-то ещё, чем-то древним, чего я не мог назвать, но что чувствовал кожей, как чувствуют приближение грозы. Я, выросший среди бетона и стекла, среди шума машин и гула проводов, смотрел на него и не понимал, как через него идти. Я никогда не был в лесу. Не в таком. В парке это да, в детстве, с матерью, по асфальтированным дорожкам мимо крашеных скамеек. Здесь не было дорожек. Здесь была тропа, узкая, едва заметная, вытоптанная чьими-то ногами в раскисшей от дождей земле, и она уходила вглубь, в темноту между стволами, и не обещала ничего, кроме продолжения себя.
Я бросил окурок на землю и затоптал его. Пора было идти.
Сумка через плечо казалась невесомой, в ней лежало только самое необходимое: документы, немного денег, смена белья и старая тетрадь в чёрной обложке, которую я не открывал с тех пор, как нашёл её среди вещей умершего дяди. Я не знал, зачем взял её с собой. Вернее, знал, но не хотел себе в этом признаваться.
Тропа чавкнула под ногами, принимая мой вес. Земля здесь была мягкой, податливой, напитанной недавними дождями, и каждый шаг отдавался тихим звуком, который лес подхватывал и гасил, не давая разлететься эхом. Я шёл медленно, неуверенно, как ходят люди, не привыкшие ходить по земле. В городе под ногами всегда было что-то твёрдое, асфальт, плитка, бетон и я никогда не задумывался о том, что земля может быть другой. Живой. Дышащей. Чужой.
Впереди было тихо. Так тихо, как не бывает даже в самой пустой городской квартире, потому что в городе всегда есть что-то: гул труб, шаги соседей за стеной, шум лифта, сирена скорой где-то вдалеке. Здесь не было ничего. Только лес, и небо, и я, чужой, лишний, как тот пластиковый стаканчик под навесом остановки.
Я поправил сумку на плече и пошёл дальше, не оборачиваясь — не потому, что не хотел, а потому, что знал: если обернусь, то увижу только пустую дорогу и серый туман, а это хуже, чем ничего.
Лес не кончался. Он тянулся во все стороны одинаково — серый, мокрый, равнодушный и чем дальше я уходил от остановки, тем больше мне казалось, что я иду не вперёд, а вглубь, в какое-то другое пространство, которое не измеряется километрами. В городе расстояние всегда имело смысл: от дома до метро пятнадцать минут, от метро до работы ещё десять, и ты знаешь, что если идти достаточно долго, то обязательно придёшь. Здесь этого знания не было. Здесь была только тропа, и деревья, и низкое небо над головой, и всё это никак не менялось, сколько бы я ни шёл.
Я остановился, чтобы перевести дух. Куртка, которая в городе казалась достаточно тёплой для октября, здесь, в лесу, пропиталась сыростью и стала тяжёлой, как будто впитала в себя всю влагу, висевшую в воздухе. Джинсы ниже колен были в грязи. Ботинки, городские, на тонкой подошве, скользили на мокрой земле, и я уже дважды едва не упал, хватаясь за ветки, которые обламывались в пальцах — мёртвые, трухлявые, не держащие веса. Я не был готов к этому месту. Оно не было враждебным, оно просто не замечало меня, как не замечает море пловца, который слишком далеко заплыл и теперь не может вернуться.
Я достал сигареты. В пачке оставалось ещё с полдюжины, и я закурил, стоя посреди тропы и глядя на лес, который смотрел на меня дуплами, трещинами в коре, пустотами между ветками, он смотрел без злобы, без интереса, как смотрит на чужака старый зверь, не решивший пока, опасен этот чужак или просто мимо проходит. Дым поднялся вверх и растаял, и мне вдруг подумалось, что я первый раз за долгое время остался наедине с собой. Не в квартире, где всегда можно включить телевизор или открыть ноутбук. Не на улице, где всегда есть прохожие, машины, витрины. А по-настоящему наедине, так, что слышно собственное дыхание и собственные мысли, от которых я бежал последние месяцы.
Мысли были нехорошие. Они возвращались к тому, о чём я не хотел думать, к тому вечеру, который всё изменил, к лицу человека, которого больше нет, к звуку, который до сих пор иногда снился мне по ночам. Я затянулся ещё раз и заставил себя смотреть на деревья. Деревья были безопаснее.
Где-то вдалеке, за пеленой тумана, мне почудилось движение. Я замер, не донеся сигарету до губ, и прислушался. Ничего. Только ветер, только редкие капли, срывающиеся с веток. Я постоял так с минуту, чувствуя, как пульс медленно возвращается к норме, и сказал себе: показалось. Лес играет с воображением. В городе я не замечал за собой мнительности, но здесь, в тишине, любой звук казался значительным, а любая тень была угрожающей.
Я затоптал окурок и двинулся дальше.
Тропа начала петлять. Она обходила поваленные стволы, которые лежали поперёк дороги, как мёртвые великаны, обросшие мхом и грибами, ныряла в низины, где под ногами хлюпала вода, взбиралась на пригорки, с которых открывался всё тот же вид: лес, лес, лес, до самого горизонта, бесконечный, уходящий в никуда. Я перестал считать время. Телефон я отключил ещё на остановке, чтобы не тратить заряд, а часов у меня не было, осталось только внутреннее чувство, которое говорило, что я иду уже больше часа, а может быть, и два.
Потом лес начал меняться. Не резко, не вдруг — постепенно, как меняется всё в природе. Сначала я заметил, что деревья стали реже. Потом что тропа стала шире, как будто по ней ходили чаще. Следом в воздухе появился запах, которого не было раньше: не прелая листва и не мокрая кора, а что-то другое. Дым. Пахло дымом, но не лесным пожаром, а печным, жилым, человеческим.
Я остановился. Сердце, которое весь последний час билось ровно и глухо, вдруг дало сбой, но не от страха, а от странного, почти забытого чувства. Там, впереди, были люди. Я ещё не видел их. Но я знал, что они там.
И я двинулся дальше, на запах дыма, который вёл меня теперь увереннее, чем тропа, и думал только о том, чтобы поскорее выйти к людям, хотя ещё утром я хотел быть один.
Я шёл на запах дыма, и лес постепенно отступал, не сразу, не резко, а так, как отступает вода во время отлива, оставляя после себя коряги, камни и мусор, принесённый течением. Деревья расступились, и тропа вывела меня на край широкой поляны, за которой начиналось что-то вроде просёлочной дороги, она была разбитой, с глубокими колеями, заполненными мутной водой, но всё же дороги, а не лесной тропы. Я остановился на краю леса и впервые за несколько часов увидел небо, не серые клочья между ветками, а целое небо, низкое, тяжёлое, но живое, с редкими просветами, в которых угадывалось заходящее солнце.
Посёлок лежал в низине, у реки, которую я не заметил сразу, потому что она была такой же серой, как и всё вокруг. Домов было немного, может быть, двадцать, может быть, тридцать и они стояли вдоль единственной улицы, уходящей куда-то за холм. Дома были старые, деревянные, с почерневшими от времени срубами и покосившимися заборами, но в некоторых окнах горел свет, он был жёлтый, тёплый, почти нереальный после бесконечного серого леса. Над крышами поднимался дым, не столбами, а жидкими прядями, которые ветер тут же прибивал к земле, и от этого казалось, что посёлок не стоит на месте, а медленно, неуверенно дышит.
Я вышел на дорогу и двинулся к домам. Ботинки тут же увязли в грязи, здесь на открытом месте, земля была ещё более раскисшей, чем в лесу, и каждый шаг давался с усилием. Я думал о том, как выгляжу со стороны: чужой, городской, в кожаной куртке и с сумкой через плечо, идущий неизвестно откуда и неизвестно зачем. В городе на меня никто не обращал внимания, ведь там каждый был сам по себе. Здесь, я чувствовал, на меня смотрели. Ещё не видя людей, я уже знал, что они здесь и что они заметили меня раньше, чем я заметил их.
Первым, кого я увидел, был старик. Он сидел на лавке у крайнего дома, закутанный в старый ватник, и курил, глядя на дорогу. Его лицо было тёмным от загара и ветра, а глаза были светлые, выцветшие, как старая джинса, они смотрели на меня без интереса, но и без враждебности. Он проводил меня взглядом, не сказав ни слова, и только когда я поравнялся с ним, коротко кивнул, но не мне, а скорее своим мыслям, как будто подтверждая что-то, что он знал заранее.
Я прошёл мимо. Улица была пуста, но я чувствовал присутствие людей за заборами, за занавесками, в тёмных проёмах окон. Где-то скрипнула дверь. Где-то звякнула цепь — собака, которую я не видел, но которая, видимо, сидела на привязи и не лаяла, а только слушала. Тишина здесь была другой, чем в лесу, она была не пустой, а наполненной, как будто кто-то только что говорил и замолчал при моём появлении.
На перекрёстке, если это конечно можно было назвать перекрёстком место, где от главной улицы отходила ещё одна, ещё более разбитая, уходящая к лесу стоял колодец. Старый, с деревянным срубом и ржавой цепью, на конце которой болталось пустое ведро. Рядом с колодцем стояла женщина, она была пожилая, в платке и тёмной длинной юбке и набирала воду. Она обернулась, когда я подошёл, и посмотрела на меня без испуга. Скорее с любопытством, как смотрят на редкую птицу, залетевшую не в те края.
— Здравствуйте, — сказал я.
Она не ответила. Только оглядела меня с ног до головы, неспешно и вернулась к своему ведру. Я постоял ещё немного, чувствуя себя глупо, и уже хотел идти дальше, когда она заговорила, не оборачиваясь:
— Ты явно не местный.
— Нет.
— Ты идешь к Кругу?
Слово упало в тишину, как камень в колодец, так же глубоко, с оттяжкой. Я не сразу понял, что она имеет в виду, а когда понял, то не нашёлся, что ответить. Она выпрямилась, держа ведро в обеих руках, и посмотрела на меня всё с тем же спокойным, изучающим выражением.
— Иди дальше по дороге, — сказала она. — У леса. Там они.
И пошла прочь — медленно, тяжело, неся полное ведро перед собой, и вода чуть выплёскивалась через край, оставляя на земле тёмные пятна.
Я стоял у колодца и смотрел ей вслед, пока она не скрылась за поворотом. Ведро на цепи чуть покачивалось от ветра. Где-то далеко, за домами, залаяла собака и снова стихла. Я достал сигареты, закурил и двинулся дальше по улице, туда, где, по словам старухи, был этот самый Круг.
Слово звучало у меня в голове и не желало уходить. Круг. Она сказала это так, как говорят о чём-то известном и одновременно запретном, но не для чужих ушей, а для тех, кто понимает. Я не понимал. Я только знал, что в тетради, которую я вёз с собой, это слово встречалось чаще других, и каждый раз оно было написано с большой буквы, как будто автор не мог позволить себе писать его иначе. Круг. Замкнутая линия. То, что внутри, и то, что снаружи. То, из чего нельзя выйти.
Я докурил и пошёл дальше. Посёлок кончался так же внезапно, как и начался, — последним покосившимся домом с заколоченными окнами, за которым снова начинался лес. Дорога сужалась, превращаясь обратно в тропу, но теперь это была не та тропа, что вела меня от остановки, эта была шире, утоптаннее, с колеями от телеги или чего-то похожего. И в конце этой тропы, у самой кромки леса, темнел частокол.
Высокий, выше человеческого роста, сложенный из заострённых брёвен, он выглядел так, будто стоял здесь вечность. Брёвна почернели от времени и сырости, кое-где между ними пробивался мох, но частокол не казался заброшенным а наоборот, от него веяло спокойной, уверенной силой. За ним что-то было. Что-то, ради чего я сюда ехал.
Ворота были открыты.
Я остановился перед ними, чувствуя, как сердце снова даёт сбой, но теперь уже не от предвкушения, а от чего-то другого. От мысли, что ещё можно повернуть назад. Что ещё не поздно. Я стоял и смотрел на открытые ворота, и где-то там, за ними, в глубине, слышался неясный шум, это были голоса, шаги, скрип, звуки жизни, которая текла своим чередом и которой не было до меня никакого дела.
Я снова поправил лямку на плече и шагнул вперёд. Земля под ногами была всё той же раскисшей, серой, но мне вдруг показалось, что она стала теплее. Или это только казалось.
За воротами начиналась другая жизнь. Не та, что осталась в городе, и не та, что была в лесу, а какая-то третья, со своими законами, звуками и запахами. Я перешагнул порог и остановился, пытаясь охватить взглядом всё сразу: несколько строений, разбросанных по широкой поляне, огород с почерневшими стеблями, оставшимися от лета, поленницу у дальней стены, колодец — почти такой же, как в посёлке, только новее и с исправной цепью. Между строениями ходили люди, это мужчины и женщины, одетые одинаково, в тёмное, простое, без украшений и ярких пятен. Они двигались неспешно, но целеустремлённо, каждый по своему делу, и на меня никто не обратил внимания. Вернее обратили я почувствовал эти взгляды, быстрые, скользящие, но никто не остановился, не подошёл, не спросил, кто я и зачем пришёл. Как будто моё появление было частью распорядка, ожидаемым и не заслуживающим особого интереса.
Я сделал несколько шагов вглубь, не зная, куда идти и к кому обратиться. Земля здесь была утоптанной, почти твёрдой, без той лесной податливости, от которой за несколько часов пути у меня начали болеть ноги. Посреди поляны, на открытом месте, стоял большой сруб это видимо была общая трапезная или что-то вроде того и оттуда тянуло всё тем же печным дымом, но теперь к нему примешивался запах еды. Простой, грубой, но еды: варёных овощей, хлеба, может быть, каши. Я вдруг понял, что голоден. Последний раз я ел вчера вечером, в городе, перед тем как сесть на автобус.
— Ты к нам надолго?
Голос раздался сбоку, и я обернулся. Мужчина лет пятидесяти стоял в нескольких шагах от меня, засунув руки в карманы тёмной куртки, и смотрел спокойно, без угрозы, но одновременно чувствовалось напряжение. Он был невысоким, коренастым, с седыми висками и лицом человека, который много времени проводит на воздухе — обветренным, дублёным, с сеткой морщин вокруг глаз. Глаза были светлые, серые, и смотрели они на меня с тем же выражением, с каким смотрела женщина у колодца: изучающе, но без враждебности. Как на вещь, которую нужно оценить, прежде чем решить, что с ней делать.
— Пока не знаю, — ответил я. — Может быть.
Он кивнул — так же коротко и скупо, как старик на лавке в посёлке. Как будто все они здесь экономили движения и слова, оставляя их для чего-то более важного, чем разговор с чужаками.
— У нас тут тихо, — сказал он. — Работаем, молимся, просто живём. Никто не лезет в чужую жизнь. Ты не лезь, и к тебе не полезут. Переночуешь и решишь, что делать дальше.
Я кивнул, не зная, что ответить. Он постоял ещё немного, разглядывая меня, потом коротко представился:
— Николай.
И протянул свою руку, сухую, крепкую, с мозолями на ладони. Я пожал её и назвал своё имя. Он снова кивнул и, не сказав больше ни слова, повернулся и пошёл куда-то к дальним строениям, оставив меня одного посреди поляны.
Я стоял и смотрел, как он уходит — невысокая, но уверенная фигура и думал о том, что он сказал. «Никто не лезет в чужую жизнь». Это звучало как обещание и как предупреждение одновременно. В городе люди давно перестали давать друг другу такие обещания, там каждый жил сам по себе, и границы были невидимыми, но прочными. Здесь граница была проще: не лезь, и к тебе не полезут. Правило, которое я понимал.






