Поцелуй Искариота
Поцелуй Искариота

Полная версия

Поцелуй Искариота

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Третий бес назывался зависть. Он настигал её на рынке, когда она видела молодых женщин с детьми на руках, счастливых, уставших, обыкновенных. Женщин, у которых был дом, муж, миска горячей похлёбки на ужин и детский смех за стеной. Мария ненавидела их. Ненавидела за то, что они жили той жизнью, которая не была дарована ей. За то, что их дети не умирали в младенчестве. За то, что их мужья возвращались из моря. За то, что они не знали, что такое стоять на коленях на грязном полу и чувствовать, как чужие руки сжимают твои волосы, а ты улыбаешься, потому что так надо, потому что, если ты не улыбнёшься, тебя побьют или не заплатят.

Четвёртый бес назывался ложь. Он внушал ей, что она уже не человек. Что нет ей прощения, нет возврата, нет пути назад. «Ты перешла черту, – шептал бес голосом, похожим на её собственный. – Теперь ты можешь только падать дальше вниз, в самую глубину. Там, где нет дна, ты найдёшь покой».

Пятый бес назывался страх. Он шептал о том, что завтра будет хуже, чем сегодня. Что тело её износится, красота увянет, и даже те, кто платил монету, отвернутся. Что она умрёт в этой лачуге, одна, и шакалы выгрызут ей глаза, прежде чем кто-нибудь найдёт её труп. Что никто не придёт, никто не позаботится, никто не скажет слова над её могилой, потому что у неё не будет могилы, её бросят в яму для безродных, туда, где хоронят рабов и преступников.

Шестой бес назывался пустота. Он выедал её изнутри, как червь выедает плод, оставляя одну кожуру, которая рассыпается при первом прикосновении. С ним нельзя было ни бороться, ни договориться. Иногда Мария сидела на пороге лачуги, смотрела на озеро и чувствовала, что внутри неё нет ничего. Ни боли, ни надежды, ни страха, ничего. Только ветер, дующий сквозь пустой дом.

Седьмой бес назывался отчаяние. Он редко появлялся, раз в месяц, может быть, раз в два месяца. Но когда появлялся – Мария искала верёвку или нож, или высокий камень, с которого можно броситься в воду. Отчаяние говорило ей: «Нет выхода. Нет смысла. Нет бога. Есть только ты и эта вонь, и эта грязь, и эта боль, которая никогда не кончится, потому что ты заслужила её. Ты родилась, чтобы страдать. Ты проживёшь, чтобы страдать. Ты умрёшь, чтобы страдать и после смерти. Так зачем ждать?» Но что-то останавливало её и она продолжала жить.

*****

Слухи о пророке из Назарета дошли до Магдалы ранней весной, когда миндаль зацвёл на склонах холмов, а рыбаки начали выходить в море после зимних штормов, и вода в озере стала тёплой, почти ласковой. Говорили разное. Одни – что это Мессия, вернувшийся на землю, чтобы возвестить конец времён. Другие – что это чудотворец, исцеляющий любые болезни одним словом: даже проказу, даже слепоту от рождения. Третьи – что это мятежник, собирающий армию для войны с Римом, и что скоро начнётся восстание, и тогда все налоги будут отменены, а римлян выгонят пинками за пределы Иудеи. Но тех, кто видел его своими глазами, объединяло одно: они не могли забыть его взгляда.

– Он смотрит, – рассказывала старая Анна, торговавшая зеленью на рынке, – и кажется, что он видит тебя насквозь. Не как мужчины смотрят, с похотью или презрением, а как будто внутрь тебя. Как будто знает о тебе всё, даже то, что ты сама о себе не знаешь.

Мария слушала эти рассказы, сидя на корточках у порога, и не верила. Она давно перестала верить в чудеса. Чудес не было, были только голод, грязь и монеты, которые падают на пол со звоном. Были только семь бесов, которые жили в ней, пили её кровь, ели её плоть, дышали её дыханием. И никакой пророк не мог изгнать их, потому что они были частью её.

Но однажды, в тот день, когда солнце стояло в зените и воздух дрожал над озером, как вода в котле на медленном огне, она пошла к колодцу. Воды в кувшине оставалось на два глотка, а жажда мучила её уже вторые сутки. Она взяла ржавое ведро, единственное, что у неё было, накинула на голову грязное покрывало, чтобы не слепило солнце, и побрела по пыльной дороге к городскому колодцу, что стоял на площади у старой синагоги. Дорога была длинной, ноги болели, в горле пересохло так, что язык прилипал к нёбу. Когда она подошла к площади, там толпился народ. Мужчины, женщины, дети, старики – все вместе – смотрели в одну сторону. Мария остановилась на краю толпы. Она не любила толпу: в толпе её узнавали, в толпе на неё смотрели с отвращением, и она чувствовала эти взгляды кожей, даже когда не видела их.

– Что случилось? – спросила она у мальчишки, стоявшего рядом.

– Мессия, он здесь, исцеляет. Принесли слепого из Вифсаиды, и тот прозрел. Принесли больного на носилках, и тот встал и пошёл. Говорят, он даже мёртвых воскрешает.

Мария хотела уйти, она не верила в исцеления. Исцелений не бывает, бывает только временное забытьё, которое кончается с рассветом, оставляя после себя похмелье и стыд. Но ноги не слушались и не давали ей уйти, она стояла и смотрела туда, где в центре площади, под сенью старой смоковницы, сидел человек. Он не был похож на Мессию. Не было на нём ни верблюжьей шкуры, как у Иоанна Крестителя, о котором рассказывали, что он ест акриды и дикий мёд и кричит в пустыне. Не было огня в глазах, который жжёт издалека. Не было жестов проповедника, размахивающего руками, чтобы привлечь внимание. Он сидел спокойно, смиренно, почти незаметно, был одет в белый хитон, выгоревший на солнце до бледно-серого, и сандалии, подвязанные грубыми ремнями, потёртые от долгой ходьбы по пыльным дорогам. Лицо его было обыкновенным с первого взгляда. Но когда Мария задержала взгляд на этом лице, она поняла, что не может отвести глаз. В нём было что-то, чего она никогда не видела ни на одном человеческом лице. Покой, такой глубокий, такой полный покой, что, глядя на него, Мария вдруг почувствовала, как внутри неё, в самой глубине, где уже много лет не было ничего, кроме пустоты и бесов, шевельнулось что-то живое. Что-то, что она не чувствовала со смерти последней дочери. Что-то, что, она думала, умерло навсегда. Она не знала, сколько простояла так. Может быть, минуту, может быть, час. Время вокруг этого человека текло иначе.

Человек между тем исцелял. Приносили к нему хромых – они начинали ходить. Приносили слепых – они открывали глаза. Приносили больных, которых несли на носилках четверо, а уводили на своих ногах, плача от радости и смеясь сквозь слёзы. Каждого он называл по имени. Каждому говорил: «Вера твоя спасла тебя». И в голосе его было столько тепла, что даже те, кто стоял вдалеке, чувствовали, как тает лёд в их собственных сердцах. Мария хотела уйти. Ей нечего было делать среди этих счастливцев, которые получали чудо, потому что они были достойны. Она была недостойна и знала это. Все в Магдале знали это. И человек, если он действительно мессия, пророк, наверняка тоже знал. Он посмотрит на неё и отвернётся, как отворачивались все. Или, ещё хуже, скажет: «Изыди, грешница, не оскверняй святое место своим присутствием», – и она уйдёт, сгорбившись, с глазами, полными слёз, и ляжет в своей лачуге, и больше не встанет. Она повернулась, чтобы уйти, сделала шаг, второй, третий. Но вдруг услышала голос:

– Мария.

Она замерла и не могла повернуться. Голос был негромким, тихим, почти шёпотом. Но она слышала его так отчётливо, будто он прозвучал прямо у её уха, будто весь мир затих, чтобы дать этому звуку пройти сквозь шум толпы, сквозь крики торговок, сквозь плач младенцев и скрип колодезных цепей, сквозь шум ветра и плеск волн, сквозь её собственное дыхание, которое вдруг остановилось.

– Мария, – повторил голос. – Подойди.

Она медленно обернулась. Человек смотрел на неё, прямо на неё. Через всю площадь, через сотни голов, через пыль, поднятую ногами паломников, через удушающую жару, через слёзы исцелённых и крики зевак. Он смотрел на неё, и в его взгляде не было ни осуждения, ни брезгливости, ни лицемерного сочувствия, которое бывает хуже проклятия. В его взгляде была любовь, чистая, спокойная любовь.

Мария не помнила, как преодолела разделявшее их расстояние. Она не помнила, как люди расступались перед ней: кто с испугом, кто с любопытством, кто с отвращением, кто с тайной надеждой, что, может быть, и до них дойдёт очередь. Она не помнила, как упала на колени, как её грязное покрывало соскользнуло с головы, открыв спутанные, выцветшие волосы, как слёзы впервые за много лет потекли по её щекам, оставляя светлые дорожки на серой, потрескавшейся коже. Она стояла на коленях перед этим человеком, и внутри неё, в той пустоте, которую она считала бездонной, словно кто-то разорвал мешок, в который были зашиты все её бесы, и они вылетали наружу один за другим, скуля и корчась, как побитые псы.

Стыд вылетел с воем, и Мария вдруг перестала бояться своих собственных глаз в зеркале. Она посмотрела на свои руки и не почувствовала отвращения. Гнев вылетел с рыком, и кулаки её разжались, оставив на ладонях полоски запёкшейся крови, которые стали затягиваться прямо на глазах, как будто время ускорилось, чтобы залечить раны, нанесённые годами. Зависть вылетела с плачем, и Мария увидела женщин с детьми и не почувствовала ничего, кроме тихой, светлой грусти. «У них есть дети, а у меня нет, – подумала она. – Но они тоже страдают, тоже боятся, тоже одиноки, даже когда их дом полон. Я не одна в своей боли». Ложь вылетела с шипением, и Мария поняла, что она всё ещё человек. Что душа её не сгорела, что она может вернуться. Может стать другой. Страх вылетел с визгом, и ночные тени перестали шевелиться. Луна перестала быть хищником, подкрадывающимся к добыче. Она стала просто луной – холодной, далёкой, красивой. Пустота просто исчезла. Растаяла, как утренний туман над озером, оставив после себя только чистоту и свежесть. Мария вдруг почувствовала, что внутри неё есть место, которое теперь можно заполнить. И последний, седьмой бес, отчаяние, забился в уголке сознания, там, где пряталась мысль о верёвке и ноже, о высоком камне и холодной воде. Он не хотел уходить, вцепился когтями и шипел: «Она моя, моя навсегда. Я жил в ней дольше, чем ты, я знаю каждый её страх. Я знаю каждую её слабость, ты не имеешь права меня изгонять». Но человек посмотрел на этот уголок. Не сказал ни слова, просто посмотрел. И отчаяние выпустило добычу. Оно вылетело, даже не закричав, только всхлипнуло, как ребёнок, которого отнимают от груди слишком рано, слишком резко, слишком жестоко.

Мария подняла голову. Слёзы текли по её лицу, но она не вытирала их, потому что они были чистыми впервые за много лет. Она смотрела на того, кто назвал её по имени, и не могла вымолвить ни слова. Горло перехватило, язык прилип к нёбу. Только слёзы говорили за неё.

– Встань, – сказал он. – Вера твоя спасла тебя; иди и впредь не греши.

Она встала, ноги дрожали, как у новорождённого ягнёнка, который только что появился на свет и ещё не знает, как стоять на этом свете. Вокруг шептались. Кто-то говорил: «Это та самая, из лачуги у болот». Кто-то: «Из неё вышли семь бесов». Кто-то: «Нечистая, как она посмела приблизиться к святому?» Кто-то, с неожиданным сочувствием: «Смотрите, она плачет, может быть, и правда исцелилась».

Но Мария не слышала их, она смотрела на человека, и в её сердце, которое она считала мёртвым, загоралась искра.

– Как тебя зовут? – спросила она, и голос её, сорванный годами молчания, годами стонов и криков, которые никто не слышал, прозвучал хрипло, как у старой вороны, которая слишком долго сидела на сухой ветке.

– Меня зовут Иисус, Мария, – ответил он. – Из Назарета, – и улыбнулся.

Улыбка его была такой, что Мария не могла оторвать от неё глаз. В ней была только радость. Радость о том, что она, Мария, стоит здесь, перед ним, живая, исцелённая, свободная. Радость о том, что он сделал то, зачем пришёл. Радость о том, что ещё одно сердце открылось для любви.

Мария отошла от него, но недалеко. Села в тени дерева, на том же месте, где стояла, когда впервые увидела его. Дерево было старым, его посадили ещё при Ироде Великом, и ствол его был искривлён, как спина старого раба, а ветви сплетались в густой шатёр, под которым можно было укрыться от солнца и от чужих глаз. Вода в кувшине давно вытекла, ведро валялось на земле, забытое. Но Мария не чувствовала жажды. Внутри неё текла другая вода, живая, чистая, холодная, как горный ручей, который она помнила из детства, когда отец ещё водил её в горы, до того, как стал сборщиком податей, до того, как её продали замуж, до того, как всё рухнуло и превратилось в пепел. Она сидела, прислонившись спиной к шершавому стволу, и смотрела на него. Он снова исцелял, к нему подходили один за другим, и он не отказывал никому. Женщина с кровотечением, которая не могла остановить кровь, прикоснулась к краю его одежды и исцелилась. Мать принесла сына, который не мог говорить, он коснулся его губ и сказал: «Говори», – и мальчик заговорил, запинаясь, но заговорил. Старик с катарактой, почти слепой, попросил: «Сделай, чтобы я увидел своих внуков, прежде чем умру». Иисус плюнул на землю, смешал слюну с глиной, помазал глаза старику, и старик увидел.

Мимо Марии проходили люди. Некоторые бросали на неё косые взгляды, узнавали, отворачивались. Некоторые подходили и касались края её одежды, словно надеялись, что сила, изгнавшая бесов, перейдёт и на них. Мария не прогоняла их, потому что её пустоту заполнила любовь, которую она никогда не испытывала. Мария не знала, как назвать эту любовь, она знала только одно: она любит его. И любит не как бога, мессию, – она полюбила его как мужчину. И эта любовь не была грехом, она знала это. Если бы это было грехом, он не улыбнулся бы ей, не сказал бы «иди и впредь не греши» – он сказал бы: «Отойди от меня». Но он не отослал её, а оставил сидеть в тени, и иногда, когда между исцелениями выпадала минута, он смотрел в её сторону, и в его взгляде было что-то такое, от чего сердце Марии замирало, а потом начинало биться быстрее, как у девочки, которая впервые увидела море.

Она просидела там до вечера. Когда солнце начало клониться к закату, Иисус собрал учеников. Их было немного, все в простой одежде, с запылёнными сандалиями и лицами, обветренными долгой дорогой. Самый старший, коренастый, с курчавой бородой, что-то горячо говорил, размахивая руками. Самый молодой, почти мальчик, смотрел на учителя влюблёнными глазами. Ещё один, с острым, умным лицом, держался чуть поодаль, как будто что-то задумал.

Они повернулись и пошли в сторону северных ворот, туда, где за городом начиналась дорога на Капернаум. Мария тоже встала. Ноги всё ещё дрожали – слабость после исцеления была такой, будто она пробежала несколько миль. Но она сделала шаг, потом другой и пошла за ним, не зная, куда он идёт, не зная, возьмут ли её с собой, не зная, что скажут другие ученики. Она просто шла, как тогда, в детстве, шла к озеру, чтобы плавать. Кто-то из учеников обернулся, заметил её, что-то сказал учителю. Тот остановился, повернулся.

– Зачем ты идёшь за нами? – спросил Иисус. Не строго, не вопросительно, а так, как спрашивают, когда ответ уже знают, но хотят услышать из уст самого человека.

Мария опустила глаза. Потом подняла.

– Ты исцелил меня, – сказала она. – Я не знаю, куда ты идёшь, но я знаю, что хочу быть там, где ты. Позволь мне следовать за тобой, я буду прислуживать тебе и ученикам твоим. Буду готовить, стирать, носить воду, мне некуда больше идти и нет никого, кто ждал бы меня.

Ученики переглянулись, коренастый по имени Пётр нахмурился и что-то прошептал Иисусу. Мария не слышала о чём, но догадалась: «Если блудница пойдёт с нами, что скажут люди?»

Но Учитель не обратил внимания на его шёпот. Он смотрел на Марию, и в его взгляде было то же, что и днём, на площади: любовь и покой.

– Иди, – сказал он. – Ты будешь с нами.

Мария поклонилась. Не низко, как раба, а так, как кланяются раввину, с уважением, но без унижения. Она нашла своё место среди женщин, которые тоже шли за ними – Сусанна, Иоанна, жена Хузы, Саломея, мать Иакова и Иоанна. Они приняли её без слов, только посмотрели: кто с любопытством, кто с сочувствием, кто с настороженностью. Но никто не прогнал. Уже вместе вышли из Магдалы, когда на небе зажглись первые звёзды. Дорога шла вдоль берега, в двухстах локтях от воды, и в вечерней тишине слышно было, как волны лижут песок. Мария шла последней, позади всех. Ей нравилось это место: отсюда она видела всех, а её не видел никто. Она смотрела на спину Иисуса, тот шёл впереди, чуть ссутулившись, как человек, который несёт непосильную ношу. Плащ его развевался на ветру, и в свете луны, только что поднявшейся из-за холмов, он казался тенью, которая идёт по земле, чтобы осветить её изнутри.

– О чём думаешь, Мария? – спросила её Иоанна, женщина средних лет с добрым, усталым лицом.

Мария помолчала. Потом сказала:

– Я думаю о том, что в моей лачуге осталось незаконченное полотно. Моя мать ткала его, когда умерла, нить свисает с края, как оборванная жизнь. Я хотела бы закончить его когда-нибудь, но, наверное, уже не закончу.

Иоанна посмотрела на неё с жалостью: – У тебя была мать и она умерла?

– Была, и она очень много ткала.

– Все матери ткут. Если будет на то воля божья, ты закончишь своё полотно, а сейчас отпусти своё прошлое, как сделали все мы.

Мария не нашла, что на это ответить. Сегодня она заснёт под открытым небом, на жёсткой земле, на краю дороги, в тени оливковой рощи. Рядом с другими женщинами, которые приняли её. В двух шагах от человека, который спас её. И когда она закроет глаза, последним, что она увидит, будет луна над Геннисаретским озером, такая же, как в детстве, когда она лежала на спине в тёплой воде, смотрела в небо и чувствовала себя свободной.

Глава 5. Первое убийство не забывается.

Ему было шестнадцать, когда он впервые убил человека. Не римлянина, до римлян он тогда ещё не дорос, хотя часто думал об этом, сжимая в кулаке воображаемую рукоять. Человек, которого он убил, был иудеем. Более того, выросшим на соседней улице, и Иуда помнил его с детства: толстый, добродушный Егуда бен Ханания, торговавший овечьей шерстью и всегда дававший детям сушёные финики, когда они пробегали мимо его лавки. Теперь этот человек лежал в пыли с перерезанным горлом, и кровь его, густая и чёрная в лунном свете, впитывалась в ту самую землю, на которой они оба играли в камушки десять лет назад. Нож всё ещё был в руке Иуды. Короткий, кривой, лезвие дымилось на ночном холоде, и этот пар казался Иуде дыханием самой смерти, невидимой, стоящей рядом и разглядывающей его с холодным любопытством.

– Готово? – раздался шёпот из темноты.

Иуда не ответил, не мог. Горло перехватило ледяной рукой, и рука эта была его собственной. Он смотрел на тело, на то, как подёргивается ещё нога убитого – просто мышцы, просто рефлекс, ничего больше – и чувствовал, как внутри что-то меняется. Это была не совесть: у зелотов она спит крепко, ей не дают просыпаться праведным гневом. Что-то другое, то, что отличает убийцу по необходимости от убийцы по природе. То, что делает человека человеком.

– Эй, Искариот, – шёпот стал настойчивее. – Стража идет, уходим.

Чья-то рука схватила его за плечо и рванула назад. Иуда споткнулся, едва не упал, но удержался на ногах и побежал. Они бежали втроём: он, Иоханан бен Заккай, их командир, и молчаливый гигант по имени Шимон, прозванный Скалой за свою способность проламывать головы одним ударом кулака. Бежали по кривым улочкам Иерусалима, прижимаясь к стенам, ныряя в тень, когда впереди мелькал огонь факела. Иуда бежал, не чувствуя ног, не слыша дыхания, не ощущая биения сердца. Он всё ещё был там, у тела. Всё ещё видел, как кровь растекается по пыли, образуя причудливые узоры, похожие на буквы неведомого алфавита. Они добрались до убежища, подвала под домом горшечника в Нижнем городе. Иоханан запер дверь на засов, Шимон молча уселся в углу и начал точить нож, хотя нож был и без того острый. Иуда прислонился спиной к холодной каменной стене и закрыл глаза.

– Ты как? – спросил Иоханан. Он был старше Иуды лет на десять, с лицом, изрубцованным шрамами, следами давнего боя с римским патрулём, и глазами, в которых фанатизм горел ровным, немигающим пламенем.

– Нормально, – ответил Иуда, не открывая глаз.

– Первый раз – всегда так, потом привыкнешь.

Иуда не ответил. Он думал о том, что не хочет привыкать.

Всё началось годом раньше. Иуде только-только исполнилось пятнадцать, и он уже твёрдо знал, чего хочет. Мечта, заложенная дедом в детстве, разрослась и окрепла: нужно найти Мессию. Найти великого царя, найти того, кто поднимет Иудею с колен. Для этого нужно было выбраться из провинциальной дыры в большой мир, в Иерусалим, где всегда кипела политика, где зрели заговоры, где вершились судьбы нации. Иуда ушёл из дома, когда ему минуло четырнадцать, ушёл без сожаления, оставив матери короткую записку на глиняном черепке: «Я вернусь, когда станет чем гордиться». В Иерусалиме он быстро понял три вещи: одинокий провинциал без денег и связей – никто; храмовые священники больше озабочены доходами от лавок, чем приходом Мессии; и то, что настоящая сила таится не в синагогах, не во дворцах, не в советах старейшин, а в подполье. В отрядах зелотов, тех, кто добивался своих целей ножом.

Зелоты, или, как еще называли, ревнители, в прямом смысле ревновали к Богу. К тому, кто вывел их из Египта, дал закон на Синае и обещал им Мессию. Они верили, что никто, кроме Бога, не имеет права править народом. Ни кесарь, ни Ирод, ни первосвященники, купившие свои должности за серебро. Только Бог, только Мессия, сын Давидов, который должен прийти. Эта вера была старой, как сама Иудея. Ещё во времена Маккавеев, за полтора века до описываемых событий, евреи поднимались на борьбу за свободу веры. Но тогда речь шла о защите закона от эллинистического развращения. Теперь, в эпоху римского владычества, вопрос стоял иначе. Римляне считали Иудею своей провинцией, а зелоты считали её Божьим уделом.

Движение оформилось в 6 году н. э., когда римский наместник Квириний провёл перепись населения. Для римлян это была бюрократическая процедура: посчитать людей и имущество, чтобы обложить их налогом. Для иудеев – святотатство. Считать народ Божий, как считают скот, означало унизить его. Заплатить подать языческому кесарю, который в Риме почитался богом, означало признать его власть выше Божьей. Тогда-то и восстал Иуда Галилеянин. Он был родом из Гамалы, города на восточном берегу Галилейского моря. Вместе с фарисеем Саддуком он поднял народ, объявив перепись богохульством, а уплату подати – идолопоклонством. Их лозунг был: «Единственным руководителем и владыкой своим мы считаем Господа Бога». Ни кесаря, ни прокуратора, ни царя из чужого рода. Только Бога, и только Мессию. Восстание было подавлено с жестокостью. Римляне не церемонились с бунтовщиками. Сам Иуда Галилеянин погиб, его последователей распяли на крестах вдоль дорог, его имя было проклято. Сыновья Иуды Галилеянина, Иаков и Симон, продолжат его дело и тоже будут распяты уже при прокураторе Тиберии Александре. Внуки уйдут в пустыню, станут вождями непримиримых. Фамильное древо, политое кровью трёх поколений, стало для зелотов священным символом.

Затем движение распадётся на множество течений. Самых радикальных называли сикариями – «кинжальщиками», от латинского sica – короткий изогнутый клинок, который прятали в складках одежды. Они действовали в городах, особенно в праздничной толчее Иерусалима. Внезапно выхватить кинжал, поразить римского воина или, чаще, иудея, заподозренного в коллаборационизме, и тут же смешаться с кричащей от ужаса толпой. Такой террор имел двойную цель: устрашить врага и спровоцировать репрессии. Жестокость римского ответа должна была, по замыслу сикариев, пробудить народ от спячки, заставить его взяться за оружие. Римляне называли их разбойниками. В римском лексиконе это слово означало повстанца, врага имперского порядка. Но для многих простых иудеев эти разбойники были последней надеждой, народными мстителями, продолжателями дела Маккавеев. Грань между бандитизмом и освободительной борьбой размывалась. Голодные крестьяне Галилеи и Иудеи, задавленные податями, видели в зелотах защитников. Аристократия и священство, связанные с Храмом и Римом, видели в них угрозу самому существованию народа.

Зелоты верили в Мессию, в царя-воителя из псалмов. Их Мессия должен был прийти с мечом, сокрушить язычников железным жезлом, восстановить царство Давида, очистить Храм от скверны. Именно эта вера заставляла их всматриваться в каждого, кто собирал вокруг себя толпы и говорил о царстве Божьем. Иуда примкнул к ним не сразу. Сначала он просто слушал на рынках, в синагогах, в тёмных углах винных лавок, где собирались недовольные. Слушал речи, одну пламеннее другой. Слушал пересказы пророчеств их интерпретации. Слушал рассказы о великих восстаниях прошлого, о Маккавеях, которые с горсткой воинов разбили армию язычников и очистили Храм. Его юношеское сердце, воспалённое мечтой, впитывало эти речи, как сухая земля впитывает дождь. Пока ему было пятнадцать, он был опьянён самой идеей борьбы. Он видел себя воином Мессии. Видел, как скачет рядом с царём на белом коне. Видел, как римские орлы падают в пыль. Картины эти были настолько яркими, что заслоняли реальность. А реальность была проста: пока Мессия не пришёл, нужно что-то делать. Иоханан бен Заккай завербовал его в отряд сикариев лично. Иуда не знал, что их отряд был лишь одним из многих, и не самым важным. Что настоящие лидеры зелотов сидели высоко, имели связи с храмовой аристократией и использовали таких, как Иоханан, втёмную, для грязной работы. Он думал, что участвует в великом деле. Он был юн, зол и романтичен. Шимон-Скала дал ему первый нож. Кривой, с костяной рукоятью, на которой кто-то вырезал имя Бога, непроизносимое имя, запретное для глаз и уст. Иуда принял нож с трепетом, как принимают святой дар. Месяцы ушли на тренировки. Его учили бить быстро, без замаха, под рёбра или в шею. Учили бесшумно передвигаться. Учили распознавать переодетых римских шпионов. Учили терпеть боль на допросах, если схватят. Иуда оказался способным учеником. Ловким, быстрым, хладнокровным. Иоханан хвалил его. Шимон одобрительно хлопал по плечу своей лапищей. Иуда гордился, гордость эта была пьянящей, как молодое вино, и такой же обманчивой.

На страницу:
4 из 5