
Полная версия
Тихий дом внутри меня

Марика Полунина
Тихий дом внутри меня
Марика Полунина, 2026
Рукописи сгорели, 2026
ISBN 978-5-6056274-2-5
Предисловие
Начну я со сказки, потому что иногда только сказка умеет говорить правду так, чтобы сердце не испугалось и не закрылось.
Жила-была девочка. Она была из тех, кого редко замечают сразу, не потому, что она пряталась, а потому, что смотрела на мир слишком внимательно и потому словно растворялась в нём. В её глазах всегда жило что-то глубокое, будто она знала больше, чем могла объяснить словами, и чувствовала больше, чем позволяла себе показать. Мир встретил её без подсказок и без бережных инструкций, и она училась жить на ощупь, прислушиваясь к дыханию пространства, к паузам между словами, к тому, что не произносится вслух.
Она умела радоваться — искренне, до света в груди, и умела плакать так тихо, что слёзы будто растворялись внутри, не доходя до края. Иногда она бегала по двору, ловя солнечные блики, и ей казалось, что жизнь проста и бесконечна, а иногда замирала в тени, когда чувствовала, что быть заметной небезопасно.
Постепенно девочка научилась быть удобной. Она стала угадывать настроение взрослых, подстраивать интонацию, смягчать себя, сжиматься ровно настолько, чтобы никого не потревожить. Ей казалось, что любовь — это награда за старание, и если быть хорошей, правильной, нужной, то тебя обязательно выберут. Так она начала отдаляться от себя, шаг за шагом, почти незаметно, будто оставляла части своей души по дороге, чтобы идти дальше налегке.
Годы шли, и девочка выросла, но ощущение собственной прозрачности не исчезло. Она искала свет в других людях, в отношениях, в идеях, в высоких смыслах, надеясь, что кто-то однажды скажет ей, куда идти и как жить правильно. Она шла за чужими голосами, принимала их за истину и старалась соответствовать, всё чаще забывая, как звучит её собственный.
Иногда ей казалось, что если она остановится, то просто исчезнет, растворится в воздухе, потому что слишком долго жила не изнутри, а из ожиданий. И возможно, так бы и случилось, если бы однажды она не поняла одну простую и одновременно самую трудную вещь: свет, который она искала повсюду, никогда не был снаружи. Он всегда жил в ней самой. И освещать путь она должна не для других и не по чьему-то разрешению, а для себя.
Эта сказка заканчивается здесь, но история только начинается. Потому что дальше будет путь женщины, которая учится идти, опираясь на собственное дыхание, слыша свой голос и позволяя себе быть живой. Об этом и будет эта книга — о возвращении к себе, о смелости не раствориться и о свете, который больше не нужно искать, потому что он уже есть.

Глава 1
Всё верно: это бесконечный процесс, но у каждого свой темп.
И это не обязательно ровная линия и планомерное познание — может быть и как парабола, с резким падением и взлётом.
Главное, что ты идёшь навстречу себе!
Каблуки стучали о плитку так бодро, что прохожие могли бы подумать: вот идёт женщина, у которой жизнь под контролем. Ха-ха, сейчас! На самом деле это была моя личная барабанная дробь, чтобы не забыть: держи спину, улыбайся, ты же всё ещё красивая, аккуратная и почти не сломанная. Почти. Трещины? Ну да, есть. Но кто их не маскирует тональником и правильно завязанным шарфом?
Телефон дрогнул в кармане, и у меня, как у дурочки, сердце подпрыгнуло.
Сообщение от него:
«Перезвоню, когда смогу».
И всё. Ни «скучаю», ни «прости», ни даже жалкого смайлика. Просто сухая канцелярщина.
Хотя ладно, кого я обманываю, — он уже неделю «не может». Неделю без звонков, без сообщений, без попытки хотя бы изобразить заботу. И я уже перестала злиться, потому что злость требует энергии, а энергии у меня, как у телефона, на один процент — только на то, чтобы дойти до дома и не упасть лицом в подъезде. Осталось только чувство, что его «не могу» давно превратилось в моё «не нужна».
Я даже хотела набрать: «Я скучаю, Паш». Пальцы сами написали, мозг закричал: «Ты нормальная вообще?» Стёрла. Стерпела. Проглотила. Как и всё в этой жизни.
Фонарь сверху включился внезапно и выхватил меня из темноты резким кругом света, как актрису на сцене в момент кульминационной реплики. Я даже невольно усмехнулась про себя: ну да, спасибо, жизнь, я ведь как раз мечтала быть актрисой — проявленной, увиденной, стоящей в свете, а не где-то на заднем плане собственной истории. Вот она, моя сцена, без декораций и зрительного зала, но с той самой яркостью, о которой я когда-то мечтала, даже не понимая, что именно ищу. И тут, как добивающий аккорд, в голове зазвучала наша песня:
— А ты меня любишь? — Ага…
— А ты со мной будешь? — Ага…
— Так будем мы вместе, так будем мы рядом с тобою всегда…
Да чтоб вас. Сладкий яд памяти, заевший в плейлисте. Эта песня звучала когда-то как клятва, а сейчас — как издёвка. Его «ага» теперь звучало как диагноз.
И тут звонок. «Илья». Братец родной, радость семьи.
— Да, — говорю сухо.
— Дай денег.
— О, привет, Илюш. Я отлично, спасибо, что спросил.
— Мира, ну чё ты начинаешь?! У тебя есть, у меня нет. Мне надо.
— Я уже давала.
— Ну и что? Мне сейчас нужно.
— А работать?
— Ты опять за своё? Ты же всегда помогала. Или теперь решила родного брата по миру пустить?
Я вздохнула так громко, что мимо проходящий дедушка оглянулся.
— Нет, Илья, я просто устала и, кажется, теряю себя!
— Ага. Значит, денег не будет.
— Правильно понял. Умница.
Щёлк — и гудки. Он отключился, даже не попрощался. И это, кстати, семейная традиция: использовать, требовать, бросать трубку и уходить в закат обид и тишины. Какая там любовь, какая забота — бизнес-модель проста: «ты должна».
В груди заныло. Не оттого, что брат снова обидел. А оттого, что всё это слишком привычно.
Ещё один поворот, и я у дома. Подъезд встретил запахом железа, сырости и безысходности. Щёлкнул замок, и я вошла в свой музей восковых фигур. В зале муж сидел спиной ко мне перед телевизором, громкость которого, казалось, была на пределе. И это, кстати, было громче всего, что могло быть между нами.
— Привет, — выдохнула я.
Ответ — тишина.
— Андрюш, я купила твой любимый йогурт. С лесными ягодами.
— Кефир есть. Зачем тратить?
— Я просто хотела порадовать, — добавила я, уже чувствуя, как внутри поднимается знакомое напряжение.
— Я понимаю, — ответил он мягко. — Правда, понимаю.
Вот она, романтика после десяти лет брака: никто не кричит, никто не хлопает дверями, никто не обвиняет. И от этого становится даже не легче, а странно пусто. Потому что я ждала другого — чтобы он встал на мою сторону, чтобы сказал: «Да, ты права, ты старалась, тебя недооценили, тебе больно». Мне хотелось не разбора ситуации, не рационального комфорта, а простой подпитки в обиде. Хотелось, чтобы меня пожалели, не задавая вопросов, не предлагая конструктив.
Он держался нейтрально. Всегда. Пытался поддержать не эмоцией, а смыслом, не драмой, а устойчивостью. И в этом месте мне становилось грустно и немного одиноко. Потому что внутри всё ещё жила старая логика: если ты не на моей стороне, значит, ты против меня; если ты не разделяешь мою боль целиком, значит, ты не любишь.
И наверное, больше всего бесило именно то, что он не поддавался на мои концепции бессознательных проявлений детских травм. Не вовлекался в этот танец. Он просто оставался рядом. Спокойный. Добрый. Настоящий.
Я стояла в пальто и не хотела его снимать. Потому что пока пальто на плечах — я вроде как защищена. С пальто я ещё та женщина, которая идёт красиво и держит осанку. Без пальто — я просто та, кого не ждали.
Он не обернулся. Просто переключил канал. Как будто этим движением вычеркнул меня из кадра.
Я тяжело опустилась на банкетку. Ту самую, где когда-то сидела девчонка-жена, а он сушил мне волосы и смеялся. Тогда было тепло. Сейчас — лампа в коридоре и я, чужая в своём доме.
Он в одной комнате, я в другой. Живём как постояльцы в хостеле: общий коридор, но миры разные.
— Тебе что-нибудь приготовить? — спросила я из вежливости.
— Не надо. Я уже поел.
— А как день? Как сам?
— Я немного устал, — сказал он спокойно. — Решил почитать. Тут как раз интересный момент.
Ну да, конечно. Я кивнула, хотя он этого не видел. Он уже смотрел в книгу так, как умел только он — растворяясь полностью, будто мир вокруг на время перестаёт существовать. Телевизор действовал на него примерно так же: если сюжет цеплял, он выпадал из реальности целиком, без злого умысла, без пренебрежения, просто потому, что умел быть внутри процесса.
Вдох.
Выдох.
И снова заело:
— А ты меня любишь? — Ага…
— А ты со мной будешь? — Ага…
От этого «ага» хотелось смеяться и орать одновременно. Потому что в нём не было холода, но не было и огня. Не было искры, вспышки, подтверждения, которого мне так хотелось. Он отвечал честно, по-своему, без драматизации, без надрыва. А мне хотелось внимания. Хотелось, чтобы на меня посмотрели. Чтобы отложили книгу. Чтобы я почувствовала себя центром, а не фоном.
И вот тут поднималась эта мысль — противная, липкая, но очень знакомая: будто никто меня не ждёт, никто не держит, никто не старается. Хотя, если быть честной до конца, — это была не реальность, а моя старая боль, которая искала подтверждений. Мне хотелось не спокойной надёжности, а искристости. Не тишины, а огня. Не «я рядом», а «я здесь только для тебя».
И где-то глубоко внутри возникал вопрос, от которого становилось не по себе: а куда, чёрт возьми, я вообще шла всё это время — к любви или к бесконечному ожиданию, что меня будут спасать от моей же пустоты?
Он тем временем перевернул страницу. Мир для него продолжал существовать спокойно и устойчиво. А я сидела рядом и училась — не сразу, не легко — отличать отсутствие драмы от отсутствия любви.
Позже, уже ночью, я написала:
«Сегодня внутри снова тихо-тихо… Затеплилась старая мысль: "Я не нужна". Как будто близкие смотрят сквозь меня, не замечают, не слышат. Как будто я меркну, стоит в комнате появиться кому-то поинтереснее.
И я знаю — это не про них. Это про ту маленькую девочку, что росла на обочине чужого внимания. В теле отголоски старых слёз и обид, сердце бьётся едва слышно, плечи чуть опущены, в животе — лёгкий холодок.
Я снова та девочка, что боится быть лишней, что тихо надеется быть замеченной, выбранной, обнятой. Моё сердце бьётся в такт с тишиной, пока я наблюдаю за танцем страха вдоль позвоночника и нежной колыбельной боли внутри. Я держу её за руку — ласково, без слов, в тишине своих объятий.
И в этом вся нежность. Не чтобы стать кем-то, не чтобы понравиться — а просто рядом с собой. Даже если не в свете софитов, даже если не в центре внимания, даже если просто где-то внутри себя.
И в этой тишине рождается безмолвное тепло — не громкое, не восторженное, а кроткое, живое, — тихое касание. Я ценна, потому что чувствую и продолжаю любить.
В душе что-то шевельнулось, но я не спешила отвечать. Просто здесь и сейчас с этими ощущениями. Может быть, сегодня достаточно остаться рядом с этим чувством, с нежным напоминанием: моё дыхание, я чувствую, моё сердце бьётся, я живу».
Глава 2
Если бы мне кто-нибудь хоть раз сказал:
«Люблю тебя и горжусь моей лучшей девочкой!»
Сил больше не было. Ни говорить, ни спорить, ни даже притворяться, что всё в порядке. Ужинать я не стала. Быстро в душ — смыть липкий день, смыть раздражение. В кровать я ушла почти бегом. Взяла книгу, пролистала пару страниц и даже не заметила, как провалилась.
Сон накрыл мгновенно, как холодная вода, от которой дух захватывает. Интернат. Опять он. Я никогда там не жила, но этот образ преследует меня, будто моё детство оставило закладку именно в этих гулких коридорах. Стены облупленные, зелёная краска треснула, лампы моргают, пахнет влажной тряпкой, которой моют полы без конца и без толку. Холодно, пусто, чуждо. И я всегда там одна, даже если вокруг толпа.
Я прошла по коридору до единственной открытой двери и заглянула. Там, конечно, была я. Как всегда! На этот раз я сидела перед зеркалом в маленькой комнате. На коленях — игрушечная косметичка, яркая, пластмассовая, с наклейками, которые давно начали отходить по краям. Внутри — пустота, пара детских заколок, блёстки, которые нельзя было наносить на лицо, и ощущение, что это не просто игра, а репетиция будущей жизни. Я открываю её снова и снова, смотрю в зеркало и делаю вид, что крашусь, как взрослые женщины, не понимая ещё, зачем и для кого.
Потом мне четырнадцать.
И на коленях уже не игрушка, а настоящая косметичка — моя первая контрабанда красоты. Потёртая, вся в пятнах, с крышкой, которая не закрывается до конца. Внутри — ядовито-голубые тени, осыпающиеся на пальцы, тушь с комками и помада с запахом ванили, смешанной с аптекой. Эти сокровища добыты хитростью, уговорами и почти клятвами вечной дружбы у соседки.
Это возраст, когда всё внутри пульсирует: хочется танцевать и кричать, быть взрослой и при этом всё ещё верить в чудеса. Я сижу перед зеркалом, и колени дрожат от возбуждения, будто я совершаю преступление века. Эта облезлая косметичка кажется мне сундуком с драгоценностями. Не потому, что она красивая, а потому, что в ней обещание — стать заметной, стать другой, быть увиденной. Я подношу кисточку к глазам и провожу по ресницам. Они становятся длиннее, тени ложатся на веки, и вдруг отражение в зеркале меняется. С губами, на которых алый след, я уже не просто девочка. Я взрослая. Я смелая. Я интересная. Может быть, даже красивая. В груди рождается дрожь — не от страха, а от восторга. Как будто я взломала замок, за которым всё то, чего мне так хотелось: внимание, свобода, признание. Я улыбаюсь отражению и шепчу самой себе:
— Ну вот, видишь, ты тоже можешь быть яркой!
И в этот миг, как в плохом фильме ужасов, когда свет мигает и сквозняк хлопает дверью, в комнату входит мой личный апокалипсис — папа. Его шаги гулкие и тяжёлые, словно он идёт не по коридору квартиры, а по плацу, выстраивая невидимую линию строя. В каждом шаге — военная выучка, привычка к дисциплине и уверенность человека, который всегда знает, где он прав и кто должен подчиниться. Будто он маршировал сюда заранее, с уже сформированным приказом и без права на возражения.
Лицо строгое, почти каменное, челюсть сжата, глаза прицельные — не смотрят, а наводятся. В этой походке, в этой собранности было что-то армейское, до боли знакомое: никаких уклонений, никаких «может быть». Уже в тот момент я чувствовала: он знал, что увидит, и шёл сюда с готовым приговором.
— Ты что тут удумала?! — Звуки вылетают обрывисто, в режиме стаккато — чётко, жёстко, метко, прямо в самую сердцевину. И где-то внутри меня, ещё до того, как он говорит что-то дальше, уже всё ясно: сегодня не уговорить, не смягчить, не объяснить.
Внутри мгновенно вспыхивают первые, ещё не осознанные, но уже знакомые формулы отказа самой себе: не заслужила, не позволено, не твоё. Они мелькают почти незаметно, как тени, но именно из них потом вырастет целая система внутренних запретов, в которой я буду жить много лет.
Сердце уходит в пятки. Я отскакиваю от зеркала так резко, что стул жалобно скрипит по полу. Руки сами тянутся к косметичке — я хватаю её и прижимаю к груди, словно это щит. Смешной, нелепый, совершенно бесполезный против взрослой власти, но в этот момент — единственный. Как будто, закрывая её собой, я пытаюсь защитить не тени и помаду, а что-то гораздо более хрупкое — право хотеть, пробовать, быть другой.
— Я… ну… просто накрасилась чуть-чуть… — Голос дрожит, предательски выдавая меня с головой. И я ненавижу, что он дрожит. Ненавижу эту слабость, это детское бессилие, которое невозможно спрятать, даже если очень стараешься.
— Накрасилась? — Он повторяет это слово резко, как будто оно само по себе уже обвинение. — Ты зачем это делаешь?
Сердце колотится где-то в горле, в ушах стоит гул, и мне кажется, что я сейчас перестану слышать всё остальное — только этот тон, эту интонацию, от которой внутри всё сжимается.
— Нет… правда… я просто попробовала… — лепечу я, и внутри отчаянно звучит: папа, мне так хочется, пожалуйста, это так интересно…
Он был требовательным, но чаще последовательным. Иногда объяснял логикой, рассуждал, раскладывал всё по полочкам. А иногда говорил просто: «нет». Без обсуждений. Потому что так надо. Потому что он решил. И точка.
Я помню, как иногда всё-таки рисковала. Спрашивала снова — можно ли пойти к подруге, остаться ночевать, погулять подольше. Если чувствовала, что есть шанс, не отчаивалась, возвращалась с этим вопросом ещё раз. Иногда мама могла смягчить обстановку, и тогда папа, уже с улыбкой, уступал. Такие моменты тоже были — и, может быть, именно они давали надежду. Но были и другие. Если что-то было сделано «не так» — не убрана комната, не помыта посуда, плохое настроение без причины, — разговор обрывался резко:
«Я сказал — нет».
«Иди отсюда».
«Всё, разговор окончен».
И каким-то внутренним, почти телесным знанием я понимала: дальше бесполезно. Это не обсуждается. Сейчас был именно такой момент!
— Девочки в школе красятся… — говорю я тихо, почти наугад, цепляясь за последний аргумент.
Я вижу, как по его глазам проходит волна, — напряжение поднимается, нарастает и тут же обрывается, разбиваясь о твёрдое, привычное решение.
— В нашей семье так не принято, — говорит он жёстко, но уже без крика. — Это неправильно. Я запрещаю.
И в этом «запрещаю» больше не было необходимости повышать голос. Всё уже сказано. Всё решено.
Я стою, прижав к себе косметичку, и чувствую, как внутри медленно оседает что-то важное. Не только желание накраситься — желание попробовать себя, почувствовать, посмотреть на себя иначе. Для меня это было не про тени и помаду. Это было про мечту. Про ту девочку, которая представляла себя актрисой — в красивом платье, на сцене, под светом софитов, с сияющей улыбкой и аплодисментами.
И вот сейчас этот свет будто гаснет.
Он стоит рядом, близко, и я чувствую его дыхание, его присутствие — не как угрозу, а как силу, которая больше моей. Как взрослого, рядом с которым я маленькая. И постепенно, почти незаметно, во мне рождается понимание: сопротивляться можно, но безопаснее — подстроиться. Промолчать. Сделать вид, что согласна. А потом — если очень хочется — научиться хитрить, обманывать, прятать своё желание, лишь бы не вызвать очередной скандал.
Я перевожу взгляд на маму. Она стоит в дверях. Она всегда там — на границе. Ни здесь ни там. Ни в моей комнате, ни вне её. Стоит, смотрит и молчит. Никакого «оставь её, она ребёнок». Никакого «ну перестань, она всего лишь девочка». Только взгляд — холодный, усталый. Молчание, которое звучит громче любого крика.
— Видишь, даже мать со мной согласна! Ещё раз увижу накрашенной — всё к чёрту выкину! Иди лучше матери на кухне помоги!
Он хлопает дверью так, что дрожит стекло. Мама сразу за ним. Даже шаги её тихие, как будто она не имеет права звучать громче его.
А я остаюсь одна. Смотрю на своё отражение: глаза полны слёз, тушь стекает, оставляя чёрные разводы, губы с помадой похожи не на игру во взрослую, а на кровавую полоску. И в груди нарастает ощущение, что я преступница. Преступница — потому что захотела быть красивой.
Но самое страшное — это даже не его крик. Самое страшное — её молчание. Оно было как печать. Как приговор, подтверждённый подписью. В этом молчании я услышала то, чего боялась больше всего: «Ты и правда виновата».
Я проснулась от слёз, которые текли по моим щекам, посмотрела на часы — 4:30. Из груди вырвался стон, глухой, вытянутый, будто пришедший не из этого утра, а из тех воспоминаний, где дыхание всегда сбивалось. Этот стон словно задал ритм всему предстоящему дню — неровный, осторожный, с паузами, в которых нужно было заново учиться вдыхать. Спать уже не имело смысла: скоро нужно вставать и собираться на работу.
Я накинула алый шёлковый халат, глянула в зеркало. Волосы светлые, растрёпанные, чуть пушились — и выглядели так, будто я вернулась из поля, где всю ночь гулял ветер. Кожа бледная, глаза хоть и красные от слёз, но блестели. Я наклонилась ближе к отражению, тронула губы пальцами и усмехнулась. Сегодня я уложу волосы красиво, надену красную юбку и снова докажу самой себе, что могу быть яркой и проявленной.
На кухне я поставила турку. Кофе варила по своему рецепту: две ложки молотого зерна, щепотка сахара и щепотка красного перца — он обжигал, но зато пробуждал лучше любой мотивационной книги. Пока кофе закипал, я смотрела в окно: двор спал, редкие фонари подсвечивали мокрый асфальт, а внутри меня снова крутилась мысль — неужели так сложно просто любить и быть любимой?
Через несколько минут в кухню вошёл Андрей. Сонный, растрёпанный, в футболке, которую я терпеть не могла. Он потёр глаза, сел на табурет и посмотрел на меня.
— Ты чего не спишь? — спросил с лёгкой улыбкой. — Опять голова болит? Заварить тебе чай с имбирём?
Я посмотрела на него. Да, он заботился. Всегда помнил про мои мигрени, держал в холодильнике имбирь, предлагал помочь. Это было приятно. Но горько оттого, что именно он заботился. Я хотела, чтобы заботился другой. Но тот был занят. И явно не мной.
— Голова не болит, спасибо, — ответила я и сделала первый глоток кофе. Перец обжёг язык, и я даже улыбнулась — хоть что-то в этой жизни было по-настоящему острым.
— Хорошо, — оживился Андрей. — Я хотел тебе предложить поехать со мной на неделю в горы.
— В горы? — приподняла я бровь. — А жить где?
— В палатках!
Я чуть не подавилась кофе и расхохоталась. Только я подумала, что он знает меня лучше всех, а он выдаёт такое.
— Андрюш, где я и где палатки! У меня даже домашние тапочки на каблуках, если ты не заметил.
— Ну и что? — Он не сдавался. — Мы купим тебе супертёплые и удобные кроссовки. Соглашайся только! Пожалуйста!
Я покачала головой, сделала ещё один глоток и почувствовала, как перец обжёг губы.
— Не-не-не, дорогой. Палатки — это не мой жанр. Я женщина театральная, мне нужны кулисы, свет и зеркало. Пусть горы любуются кем-то другим.
Он улыбнулся и вздохнул. А я, допивая кофе, подумала, что жизнь у меня как этот напиток: немного сладкая, очень горькая и со жгучим послевкусием. И именно такие утренние воспоминания — про детство, про молчание мамы и отцовский крик — не дают мне спокойно жить. Они возвращаются снова и снова, как назойливый звонок, который нельзя сбросить. Иногда мне кажется, что всё, что я пишу в своём дневнике, — это не мысли взрослой женщины, а плач той самой девочки, которой когда-то просто не хватило одного слова.
Из дневника:
«Даже сейчас, когда вспоминаю, как мама со мной не разговаривала, наворачиваются слёзы. Та девочка, которая смотрела широко открытыми глазами на этот мир, не понимала, чем она стала неудобной, ещё почти ничего не зная о себе и о жизни. Она тихо плакала в углу, потому что чувствовала предательство. Она чувствовала себя одинокой. Именно тогда зародилось то самое чувство одиночества: чтобы быть любимой, нужно подстраиваться, нужно быть "хорошей девочкой". Ребёнок верил родителям, верил их молчанию. А потом становился попрошайкой любви и одобрения. И я до сих пор несу эту первую травму отверженности — чувство, что я нелюбимая. Не любимая никем. И даже собой».
Глава 3
Когда ты сядешь рисовать?
Когда позволишь себе не пить,
бегая от реальности своих чувств и проживаний?
А взять карандаши и начать музицировать,
наблюдая, как создаётся твой рисунок жизни — в одиночестве,
но в полноте жизни.
Я допила кофе и начала собираться на работу. Волосы уложила, юбку выгладила, помаду — ту самую, алую, которая кричит: «Смотри, я супер!» Муж стоял в дверях и смотрел на меня так, будто я сошла с обложки журнала. И, знаете, мне это нравилось. Мне нравилось ловить этот его взгляд, нравилось ощущать, что, несмотря на всё, он видит во мне женщину, которой можно восхищаться. Только вот в груди всё равно жила грусть, липкая и вязкая, как мёд, который растянули по ложке и забыли слизнуть.
Уже в прихожей, накидывая пальто, я поймала его взгляд ещё раз. Он будто хотел что-то сказать, но не сказал, а я не спросила. Это было похоже на бесконечный сериал, где оба актёра знают текст, но реплики не произносят.

