
Полная версия
Голубой ветер Василия Ерошенко

Наталья Шпетная
Голубой ветер Василия Ерошенко
1. Чем пахнет дорога
В Обуховке ветер всегда был грамотнее людей.
Он умел читать рожь, когда та еще не выбросила колос; читал на речной воде следы гусей; читал по крышам, где хозяин ленив, а где вдова всю ночь не спала и до рассвета штопала ребячьи рубахи. Ветер знал, в каком доме хлеб кислый, где под полом прячут самогон, а где в сундуке лежит письмо из дальнего края, написанное такими знаками, что местный почтальон, человек суровый и почти непьющий, однажды сказал:
– Это не письмо, а тараканы строем идут.
Письмо было адресовано Василию Яковлевичу Ерошенко.
К тому времени он уже вернулся в родное село: невысокий, сухой, с седой бородкой, в которой упрямо держалась рыжинка, с лицом усталым и спокойным. Глаза его, закрытые слепотой с детства, смотрели не на людей, а как будто сквозь шум мира – туда, где всё еще продолжалась дорога.
Я впервые увидел его в мае пятьдесят второго года. Вернее, он меня услышал.
Меня звали Андрей Белов, двадцать три года, учитель словесности в семилетке, выпускник педагогического училища, обладатель одного хорошего пиджака, двух плохих стихотворений и такой самоуверенности, какая бывает только у молодых людей, еще ни разу не опозорившихся по-настоящему.
В сельсовете мне поручили зайти к Ерошенко.
– Ты парень книжный, – сказал председатель, подсовывая мне под локоть стопку учетных карточек. – Разберешь там бумаги. У него рукописи, письма, черт ногу сломит. Только смотри, старика не утомляй. Он человек известный.
– Насколько известный? – спросил я.
Председатель почесал затылок.
– Ну… японцы его знают. Китайцы знают. Эсперантисты знают.
– А мы?
– А мы тоже узнаем, – сказал председатель с деловым оптимизмом. – После описи.
Так началось мое знакомство с человеком, который, будучи слепым, видел больше стран, чем весь наш районный комитет вместе взятый; который писал сказки по-японски, говорил с китайскими литераторами о свободе, преподавал слепым детям в Туркмении и спорил с полицейскими на таком количестве языков, что сами полицейские, по его словам, «теряли охоту к аресту из-за грамматических затруднений».
Домик его стоял на краю села. Перед крыльцом росла старая груша, ветвистая и немного насмешливая: каждый год она обещала урожай, потом вдруг передумывала и давала три кривые груши – зато с таким ароматом, будто в них кто-то спрятал июль.
Дверь открыла сестра Василия Яковлевича, Александра. Маленькая, быстрая, с глазами, в которых навсегда поселилась тревога о брате.
– Вы от школы?
– От сельсовета, – сказал я и сразу понял, что это прозвучало хуже.
Из комнаты донесся голос:
– Саша, если от сельсовета, дай ему стул покрепче. У власти, как известно, тяжелый взгляд, а у ее представителей – тяжелые портфели.
Я вошел.
Он сидел у окна. На коленях лежала тонкая книжка с выпуклыми точками. Пальцы его двигались по строкам почти нежно, как музыкант касается струн перед тем, как заиграть.
– Андрей Белов, – представился я. – Учитель.
– А, учитель, – оживился он. – Значит, человек, который объясняет детям, что Пушкин велик, а дети потом всю жизнь думают, что это был высокий человек?
Я растерялся.
– Я стараюсь…
– Старайтесь не слишком, – сказал он. – Дети не любят, когда им доказывают очевидное. Садитесь. Вы пришли описывать мои бумаги?
– Да.
– Тогда предупреждаю: среди них есть опасные.
– Политические?
– Грамматические. Один лист написан по-английски, на обороте японское стихотворение, поля испещрены эсперанто, а в углу китайский адрес. Если вы попытаетесь навести порядок слишком решительно, бумага обидится.
Он говорил тихо, но каждое слово было на месте. В его голосе слышалась усталость, а под ней – веселая пружина.
На столе лежали предметы, совсем не похожие на вещи сельского старика: потемневший японский веер, маленький латунный колокольчик, обрывок шелкового шнура, бамбуковая палочка, пачка писем, перевязанных лентой, и бумажный фонарик, сложенный так искусно, что казался спящим насекомым.
– Вот с этого начните, – сказал он и коснулся фонарика. – Только осторожно. Он старше вашей уверенности.
– Откуда он?
– Из Токио. Или из памяти. Это не всегда разные места.
Я записал: «Фонарик бумажный, японский». Перо скрипнуло.
– Плохо, – сказал Ерошенко.
– Что плохо?
– Вы написали «японский» так, будто приговорили его к национальности. Фонарик, Андрей, служил мне в Японии, потом пережил высылку, Китай, Москву, Туркмению и Обуховку. Он интернационалист.
Я улыбнулся, а он вдруг поднял голову.
– Вы смеетесь глазами. Это хорошо. У многих смех только зубной.
За окном ходил майский ветер. Он шевелил занавеску, трогал бумаги на столе, будто хотел сам прочесть их. Я тогда еще не знал, что буду приходить к Василию Яковлевичу почти каждый день. Не знал, что в этих бумагах найду не только рукописи, но и тайну – маленькую, человеческую, упорную, как семя в сухой земле.
И уж конечно, не знал, что однажды слепой старик попросит меня:
– Андрей, найдите мне голубой ветер.
Я решил, что он бредит.
Но он не бредил.
Он вспоминал.
2. Мальчик, который услышал свет
Василий Ерошенко родился в 1890 году в слободе Обуховке Курской губернии, там, где чернозем так жирен, что сапог выходит из него как ложка из густой каши. Семья была крестьянская, многодетная, крепкая. Отец, Яков, человек молчаливый и работящий, верил в три вещи: землю, Бога и то, что дети должны рано вставать. Мать умела петь так, что даже куры переставали спорить.
– Я помню свет, – сказал мне однажды Василий Яковлевич. – Не картины, нет. Мне было четыре года, когда корь забрала глаза. Но свет помню. Он был теплый. И еще помню красное пятно – может, платок матери, может, огонь в печи. С тех пор красный для меня пахнет дымом и молоком.
Он ослеп после болезни. В деревне слепота была не только бедой, но и приговором к неподвижности. Слепого жалели, кормили, иногда учили плести корзины или молиться дольше прочих. Но Вася не принял приговора. Он был упрям.
– Я сперва думал, – говорил он, – что если побежать быстро, слепота отстанет. Бегал. Падал. Разбивал колени. Потом понял: отстать может не слепота, а страх.
Его отправили в Московское училище для слепых. Представьте себе мальчика из слободы, который впервые слышит Москву: копыта, колокола, трамвайный звон, чужие речи, шелест платьев, запах керосина, мокрой мостовой, книжной пыли. Для зрячего город – стены и вывески. Для слепого – музыка препятствий.
В училище он выучился читать рельефно-точечным шрифтом, освоил музыку, играл на скрипке. Музыка сначала показалась ему честнее людей: она не притворялась видимой.
– Скрипка, – говорил он, – это такая женщина, которая не прощает фальши и потому незаменима для воспитания характера.
Там же он впервые почувствовал, что мир больше, чем деревня, губерния и даже Россия. Учителя говорили о Европе, о новых школах для слепых, о языках. Но настоящий ключ к миру дал ему не русский, не французский, не английский, а искусственный язык, придуманный для взаимопонимания людей, – эсперанто.
– Почему именно эсперанто? – спросил я.
– Потому что в нем было обещание, – ответил он. – Не империя, не рынок, не армия, а обещание: люди могут договориться без господина-переводчика. Для слепого это особенно важно. Нас всегда кто-нибудь «ведет». А я хотел идти сам.
Он говорил на эсперанто легко, как дышал. Позднее этот язык станет для него паспортом, мостом, убежищем, а иногда и уликой. Полиции разных стран не нравятся люди, которые умеют разговаривать поверх границ. У всякой полиции граница – любимая мебель.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









