
Полная версия
Васнецов
«Они натуры не держатся, – говорил он о профессорах Академии, – а создают ее сами. Еще бы, они профессора Российской школы. Они и подсвечник наизусть напишут, только вместо металла-то – мыло выйдет». И далее: «Черпать… все только из себя или из духа своего, не обращаясь к реальной природе, означает останавливаться и падать».
В Академии Чистяков числился учеником Петра Васильевича Васина, «числился» – подчеркивал сам Чистяков. Васину по большей части и адресуется его укор в том, что нынешние профессора натуры не держатся. Ученик действительно пошел не в учителя. Васин за одиннадцать лет академического пансиона в Италии написал около ста двадцати картин!
У Виктора Михайловича Васнецова в учителях были тот же Васин и еще двое – Сократ Максимович Воробьев, сын Максима Никифоровича, воспитавшего Айвазовского, Боголюбова, Лагорио, Шишкина, Клодта, и Василий Петрович Верещагин, профессор из вновь испеченных, соученик Чистякова. Обилие учителей объясняется тем, что по Уставу 1859 года ученики не закреплялись за преподавателями. Профессора дежурили в очередь, по месяцу.
В мастерскую вошел невысокий, коренастый, безупречно одетый человек, с бородкой, с пышными, холеными усами. Лоб крутой, залысины придают лицу выражение ума напряженного, неспокойного, упрямого. От вошедшего веяло правдой.
«Чистяков!» – раздались шепоты, и наступило ожидание.
Остановился у мольберта, что был ближе к двери. Посмотрел. Улыбнулся.
– Мучаетесь со светом?
– Не выходит.
– У вас свет вверху и полутон в нижней части. Что из этого следует? А то, что в свету складки имеют, если смотреть на них внимательно, каждая свой свет, полутон и рефлекс в тени. В тени рефлекс сглаживается общим световым пятном. Полутоны тоже служат свету, то есть теряются.
– Спасибо, Павел Петрович! Я вижу, не так у меня что-то. Теперь-то понятно.
– Пробуйте, пробуйте! – Отошел к другому.
– Фигура у вас правильно поставлена. Будьте смелее. Когда видишь, что композиция ясна, надо работать смело и быстро. О Чистякове говорят, что он слишком медленный. А я своего каменотеса за семь часов и начал, и закончил.
– Ай, как чемоданисто! – засмеялся он возле очередной работы. – Тут же вот как… – Карандашом указал ошибки. – Понимаете?
Мастерская оттаяла.
Мудрый Чистяков оказался доступным, своим, все видит, схватывает на лету.
– Что вы так близко стоите к картине? Вы близорукий?
– Нет.
– Вот и не фокусничайте! Ни дальнозоркий, ни близорукий – в смысле писания картины – не могут служить образцом. Простота техники, тона и силы – вот что нужно, – не ярко, не резко, а ласкает душу.
Чистяков шагнул к мольберту, на котором стоял большой лист, рисованный карандашом. Программа называлась «Княжеская иконописная мастерская».
Потрогал усы, зоркие глаза его потеплели, стали домашними.
– Чья работа?
– Васнецова.
Опять смотрел, чуть склонив голову. На переднем плане оборотная сторона огромной, в рост человека, иконы. Перед иконой вальяжный, спокойный зритель. Видимо, сам князь. С ним двое. Один, солидный, самостоятельный – боярин. Другой, если и боярин, так из угодничающих. Людей в помещении много. Смотрят иконы в дальнем углу. Здесь и шубы знатных, и рясы монахов-иконописцев, отроки-ученики. А один, совсем мальчик, забрался на лестницу, под потолок. Там он и под ногами не путается, и не виден никому, но сам-то всех зрит!
– А где он, Васнецов? – спросил Павел Петрович.
– Вот он, – студенты, посмеиваясь, выталкивают из своей тесной группы очень высокого, тонколицего, вмиг покрасневшего молодого человека.
– Очень рад! – сказал Чистяков. – Искусство – проявление человеческого духа, и вы правы, что высоко берете! Я давно уж приметил: как начато, так и кончено. Это и к картине можно приложить, и ко всему творчеству.
– Я, когда принимался, много смотрел вашу «Софью Витовтовну на свадьбе Василия Темного», – признался Васнецов.
– Вижу, что смотрели. Но – только все у вас свое. У меня – жест, движение. А у вас вроде бы все стоят, но тоже ведь в движении! Ведь живут. И характеры есть. Все крупно, величаво. За этим стоянием эпоха чувствуется. Движение самой эпохи. Спасибо вам, Васнецов. Обрадовали.
Уж и работать далее не смог. Домой пошел. А в груди – музыка. Сел на стул – ноги дрожат. Бросился на кровать – лежать глупо, бездарно! Снова выскочил на улицу. Поглядел окрест – музыка, музыка разлита по вселенной.
Город – музыка. Облака, летящие над Невой, – музыка. Орган. Как же прекрасно жить на белом свете!
Прибежал к Савенкову. Тот, прихлебывая чай, что-то переписывал в тетрадь.
– Здравствуй, Васнецов! Послушай, какая прелесть! У меня слезы на глазах выступают от счастья, когда читаю.
И тотчас начал декламировать:
Из монастыря да из БоголюбоваИдет старец Игренища,Игренища-Кологренища,А и ходит он по монастырю,Просит честныя милостыни,А чем бы старцу душа спасти,Душа спасти, душа спасти, ее в рай спусти.Ну, это зачин, а вот дальше слушай:
Пришел-та старец под окошечкоК человеку к тому богатому,Просил честную он милостыню,Просил редечки горькия,Просил он капусты белыя,А третьи – свеклы красныя.Васнецов слушал про Игренищу, а думал свое: встал перед глазами богатырь на коне. Что он, богатырь-то, делать должен? Границу озирать, нет ли где нашествия. Стало быть, в рукавицу глядит.
А Савенков – само счастье. Былинка и впрямь презанятная. Вынесла редьки, капустки да свеклы старцу девушка, ее-то он и прихватил в мешок.
– Васнецов! – воскликнул студент в отчаянье. – Ты, я вижу, куда-то уплыл. Ну, послушай, милый, послушай, как же это все удивительно:
И увидели ево ребята десятильниковы,И бросалися ребята оне ко старцу,Хватали они шилья сапожныя,А и тыкали у старца во шелковай мешок:Горька редька рыхнула,Белая капуста крикнула,Из красной свеклы рассол пошел.– Прекрасно! – Васнецов вскочил, поднял Савенкова, поцеловал в сияющие глаза. – Спасибо тебе! Ах, спасибо!
И убежал.
Дома – за лист бумаги. Сначала пером, потом акварелькой. И вот он – богатырь. Первый васнецовский богатырь. Витязь могуч, конь тяжел – серьезная сторона, где этакая застава.
И сразу покойно на душе сделалось. Удивительно покойно, словно домой воротился.
Подумалось: «А все Чистяков».
В конце жизни Виктор Михайлович скажет биографу о своей первой встрече с Павлом Петровичем:
«Это было для меня как бы благословением отца. Он окрылил меня, влил силы и убежденность. Он научил понимать назначение художников и деликатнейшим, проникновенным образом указал, поощрил мою дорогу в искусстве. Благословил на нее. Спасибо ему за это чрезвычайное!»
Январь. Зима вовсю раскатилась по матушке-России, а в Петербурге слякоть. С неба то дождь, то хлесткая отвратительная крупа, то снег ошметками, мокрый, тяжелый. Тоска.
Но тосковать времени нет. Из Академии на урок, с урока в литографию, в редакции.
Для «Семьи и школы» нарисовал бурлаков к рассказу Н. Александрова «Волга». Рисовал, держа в уме репинские этюды. Волгу толком не видел, а хотелось точным быть.
Журналам подавай сцены из жизни, чтоб типы были и чтоб с юмором.
Нарисовал «Обучение терпению». Молодой человек водрузил на нос собаки кусочек хлеба. Вроде бы смешно.
Нарисовал пьяненького могильщика. Могилу копает, мордастый, веселый.
Нарисовал чиновника с газетой, на стол ему поставил бутылку, стакан. Рисунок назвал «Развлечение».
Деньги нужны.
А потому ничем не брезговал.
Для «Всемирной иллюстрации» сделал полосный рисунок «Пляска лезгинки на Кавказе», в редакции вроде бы довольны остались.
Нацарапал пером картинку «С квартиры на квартиру». Бедный отставной чиновник со старухой женой и со скарбом на салазках.
В книжку для народного чтения взяли его офорт «Зима».
Нарисовал композицию «Заштатный», «Книгу для маленьких детей» проиллюстрировал.
Тут и любопытная девочка, которой нос дверью прищемили. Нос раздулся. Хоть и посочувствуешь бедняге, а все рассмеешься. Нарисовал франта с опухшей от зубной боли щекой. Котят, напяливших панталончики…
Смешно! А самому невмоготу. За окном целый день серо, будто больничное одеяло на него повесили.
В груди сипы, кашель, хоть и с мокротой, но бьет уже целый месяц. О братьях меньших все время думается. Ведь одни теперь. То есть все пристроены, все учатся, но коли ни отца, ни матери – одни. Сиротство.
Встали перед глазами их рябовские бугры в кудрявых лесах. Огромные деревья за домом, за церковью. Рябовский свет! Ливень света! Особенно зимой, в мороз, при ясном-то небе. Ливень света! О господи! Хотелось молиться и плакать.
Отхаркнул мокроту.
Выпил настоя мать-и-мачехи, зажег лампу. Чтоб в полдень с лампой сидеть!
Сел за стол, закрыл глаза – и опять увидел вятский ливень света.
И не зная почему, может, от сиротства своего, от немочи, от великой тяги к доброму, к материнскому, к свету, стал рисовать Богородицу с младенцем.
Не отошел от стола, пока не закончил рисунка. Посмотрел – прекрасно. Нежная, горькая, великая в подвиге своем – благодатная.
Тихонько вздохнул и лег спать.
Утром поехал к Ильину, попросил денег в долг, потом в Академию взять отпуск.
Домой, домой – пока кровью не закашлял!
К Петру Федоровичу Исееву с разбегу, с улицы пойти не посмел. Конференц-секретарь Академии бывает крут с учащимися. Пошел излить душу Репину, а у того в мастерской рябоватый, кудреватый, веселый человек Максимов.
– Эко! – удивился он. – От кашля на Северный полюс бежит. Да в твоей Вятке ты не только дохать не перестанешь, но вдобавок еще и не прочихаешься. Вот что, друг Васнецов! Я тут в Киев собрался, в издревле святорусские места, айда со мной!
– Виктор, не раздумывай! – загорелся Репин. – Наша малоросская земля теплая, добрая, а сонечко и подавно гарное. А какие у нас зирочки, а какие панночки! Езжай, езжай и возвращайся здоровым да с картиною в придачу. Я «Бурлаков» на Волге сыскал, а ты вдруг на Украине свое счастье творческое найдешь.
Поездка на Украину состоялась, только вот удачной ее никак не назовешь. Здесь Васнецов заболел холерой. Максимов товарища в беде не бросил, рискуя заразиться, ходил за ним, как за малым дитем, и выходил.
К сожалению, сведений об этом рисковом событии в жизни обоих художников почти не сохранилось. Авторы разного рода статей о Васнецове любят помянуть, что о художнике написано много. И действительно, много, а вот толковое жизнеописание пока что одно – книга Моргуновых.
В архивах Русского музея хранится тетрадочный листок с датой 13 июля 1871 года. Видимо, для врача выздоравливающий Виктор Михайлович записывал, что ел и, главное, сколько пил: холера обезвоживает организм.
«Вчера с утра чувствовал хорошо, – читаем мы в этом своеобразном дневнике, – чаю выпил 21/2 стакана с полубулкой. Завтракал кусок говядины. Хорошо обедал в 21/2 часа с аппетитом (ел) суп с говядиной и жаркое говяжье. Пили кофе 11/2 стакана пол-дубовый, после обеда хорошо. Чаю вечером пил 31/2 стакана. В 8 часов гулял, после прогулки забулькало и заворчало, слабость… Сегодня поутру чаю пил 3 стакана с полубулкой… Живот обвяз – давление и легкая тяжесть в голове, мочи выделяется не сильно» и т. д.
Холеру молодой организм осилил, но, видно, болезнь эта для творчества даром не прошла. Позже, прожив несколько лет в Киеве, и потом, бывая в нем наездами, Васнецов так никогда и не обратился в своем творчестве к украинским темам. А ведь сам Киев для живописца с его стариной, Днепром, далями куда как соблазнителен.
От болезней, душевных и телесных, лучше всего все-таки лечит родина. И, не заезжая в Петербург, Виктор Михайлович отправился искать потерянное было здоровье – в Вятку.
Глава 4. Рябово. Академия. Париж

Виктор Васнецов. Птица Гамаюн. 1895

Виктор Васнецов. Ковер-самолет. 1880-е

Иван Крамской. Портрет художника Виктора Михайловича Васнецова. 1874.
Васнецов, как прилетная птица, порхал над родным гнездовьем, и кипучие слезы радости навертывались то и дело, то и дело.
– Раздериха ты, Раздериха! – говорил он оврагу.
– Здравствуй, дедушка Трифон! – умилялся он монастырским стенам, корпусам братских келий, куполам Успенского собора.
– Даль ты моя! Ах, даль ты моя вятская! – пело в нем над речной кручей, над ликующими сильными водами Вятки.
Васнецов летел-бежал по улицам, притрагиваясь иногда к домам, чтобы ощутить ответное тепло старых своих знакомцев. Ему казалось, что дома все живые, смотрят на него окнами и улыбаются.
Он чувствовал себя заговорщиком, и то был чудный заговор, заговор счастливых. А вот и библиотека.
Захотелось заглянуть в музей, что прибыло.
Музей организовал Петр Владимирович Алябьев, просвещенный вятский человек. В музее всякой всячине были рады. Минералы, окаменелости, гербарии, чучела животных, археология.
Пока стоял у дверей библиотеки, глазея на родное почти здание, мимо него прошли две девушки.
С одной встретился глазами, сердце вдруг дрогнуло. Еще постоял – оробел отчего-то. Все же вошел-таки в здание.
Ноги сами понесли по музею – догнать незнакомок.
– Васнецов! Милая знаменитость наша! – Раскрыв объятья, к художнику шел совершенно ему незнакомый человек.
– Простите? Какая же я знаменитость?
– Но, но!.. Мы и журналы выписываем, и «Художественный автограф» приобрели. Советую на живописный жанр переходить. Тут будьте любезны – талант весь наружу! Милейший Васнецов! Предлагаю вам договор: вы прославляете наш медвежий угол, а мы, то есть отчий край, соорудим вам памятничек по подписке. А?!
Васнецов, кивая головой, пятился от незнакомца, да и сиганул в соседнюю залу. Кто-то весело засмеялся. Они!
Развел руками.
– Идите с нами, мы вас спасем! – сказала румяная, со строгими глазами девушка.
Он подошел к открытой витрине, где темнела спираль огромного аммонита.
– Смотрите! Это же наша закаменелость. Видно, братья привезли.
Погладил.
– Камень, а ведь когда-то дышало, жило!
– Руками не трогать! – строго сказал смотритель. Васнецов покраснел, а девушки снова засмеялись.
– Не везет! – огорчился он.
– Отчего же не везет? Напротив, знаменитостью признали.
– А вот рассержусь, да и впрямь стану знаменитостью.
– А вы кто – писатель? – спросила девушка со строгими глазами.
– По рисовальной части.
– Он напишет твой портрет! – пообещала подруга.
– Напишу, – согласился Васнецов. – Непременно.
Вышли из музея втроем.
– Как же зовут вас? – спросил Васнецов.
– Ну, как меня зовут, вам знать не очень-то интересно! – встряла бойкая.
– Александра Владимировна! – быстро назвалась девушка со строгими глазами. – Рязанцева.
– Виктор Михайлович… Васнецов.
– Вот и познакомились! – сказала бойкая.
– Да, – сказала Александра Владимировна просто и строго.
– Я бы хотел. Можно было бы… в храм сходить.
Веселая девушка давилась смехом.
– Вот уже и в храм зовут!
– Нет! – вспыхнул Васнецов. – Художник Андриолли заканчивает роспись. Мне кажется, это интересно будет.
– Да, – сказала Александра Владимировна. – Мне это интересно.
– Тогда до завтра. Можно вот здесь и встретиться, если вам недалеко и удобно. В три пополудни.
– Мне удобно, – сказала Александра Владимировна.
С Васнецовым Михаил Францевич говорил теперь как с равным, ждал его слова, показывая ему картоны, приготовленные для очередного храма.
Его Богоматерь была утонченно прекрасна, и ее сын с огромными глазами тоже был чудо-ребенок.
– Разве это не красиво? – спрашивал Андриолли, сам с удовольствием любуясь образом. – Можно ли написать человеческое лицо еще более прекрасным? Васнецов, можно или нет?
– Не знаю, – сокрушенный своей же честностью, признался Виктор Михайлович.
– Отчего же не знаете? Вы многое теперь видели! Встречалось ли вам в Академии или в Эрмитаже лицо, которое красотой превосходило бы это изображение?
– Не знаю, – тяжко вздохнул Васнецов.
– Да как же вы не знаете! Встречалось или не встречалось?
– Не знаю! Не знаю, что такое красота! – в отчаянье всплеснул руками Виктор Михайлович. – Поглядишь иногда, вроде бы и дурное, никакого совершенства, к идеалу близко не стоит, а лучше и не надо.
– Да какое же такое лицо вас поразило?
– Но ведь многие! Многие лица! Я, однако ж, возьму такой пример. Мадонна Литта и Мадонна Россо. У Мадонны Литты – лицо идеала, а у Мадонны Россо – совсем даже некрасивое лицо, но зато сколько в нем радости, оно вправду радуется младенцу.
Андриолли сел рядом, посмотрел на свою работу.
– Ах, Васнецов! В нашем деле всяк по-своему с ума сходит. Одно ясно, без нас мир был бы много беднее.
Повернулся к тихо сидящему Аполлинарию.
– Вот брат ваш слушает нас, а на уме свое. Свою красоту будет искать и утверждать. Он многое успел, ваш брат.
Посмотрели рисунки Аполлинария.
– Много наивного, – сказал старший брат, – сама наивность эта симпатична. Но руки нет. Вроде бы можно и так, а можно по-другому. Рисунки есть, а художника не видно.
– Я тоже ему твержу: смелее, ярче. Он очень робок, даже вас робостью и застенчивостью превосходит. Но учиться ему надо обязательно. Я благодетелей приискивал, чтоб в Петербург послали. Жадничают. – Улыбнулся. – Теперь ваш, однако, черед показывать, чего достигли.
Виктор Михайлович сконфузился, он принес папку с работами, но разговор-то начался с живописи Андриолли, да еще спор вышел.
– Смелее, Васнецов! Я ведь знаю о вашем удивительном приключении с Академией.
Взял из рук молодого художника папку, открыл, стал раскладывать рисунки.
– Крепко, жизненно. В духе времени.
Задумался. И вдруг стиснул Васнецова сильными ладонями за плечи.
– Глядя на все это, уже теперь можно сказать – художник состоялся. Но!
Отошел к своей работе, сел, рассматривая.
– Смотрю, чего я сам достиг, а думаю о вашей судьбе, Васнецов. Можно всю жизнь положить на картинки для журналов. Доре – да! Но представьте себе Доре – на огромных холстах. Это был бы – колосс! Возьмите Иванова. У него есть эскиз картины. Достаточно большой и законченный. Все там почти так же, как на огромной картине. Но разве был бы он Ивановым, имея один только этот эскиз?
– Однако есть Федотов.
– Думаете, его будут знать?
– Будут.
– Может, и так. Но только перед его картиночками невозможно испытать того восторга, какой испытываешь, стоя перед монументом Иванова. Федотов – искусство, Иванов – деяние.
И снова обнял Васнецова.
– Как же я соскучился по спорам, по крикам во славу искусства. В провинции тоже можно творить. Одна опасность: натворить можно чересчур много. Деть себя некуда, – улыбнулся. – Как ваше здоровье?
– Лучше. Бронхи еще посвистывают, но кашель прошел. У каждого места свои преимущества. Я вот в Петербурге умудрился так истосковаться по Вятке, что, может, и заболел-то более от тоски, чем от простуды.
Аполлинарий осторожно и аккуратно складывал рисунки брата в папку. Помешкал, и свои рисунки положил туда же.
Наконец-то все братья собрались в родном доме.
Старший, Николай, приехал из села Лопьял, где когда-то, до Рябова, служил их отец, где родились Николай и Виктор. Николай учительствовал. Был он, как все Васнецовы, человеком неспокойным и талантливым. Ученики тянулись к нему, но, главное, он тянулся к ученикам. Хотелось быть полезным, нужным как можно большему обществу, и потому в его жизни вызревала перемена.
– В Шурме новую школу строят, – рассказывал Николай. – Село красивое, на Вятке. А главное, там чугунолитейный завод, народу много. Я уже и приглашение туда получил.
Братья сидели за столом, завтракали.
– Поедешь? – спросил Петр.
– Поеду! Мне даже и по занятиям моим… для души, перемена места полезна. Я начал собирать слова.
– Так ведь их Даль уже все собрал, – усмехнулся Петр.
– Все ли? Впрочем, я и не помышляю тягаться с Далем. Хочу собрать и сохранить наши вятские словечки. У Даля их нет.
Виктор, сидевший рядом с меньшим, с Александром, вдруг почувствовал, что братец легонько толкает его. Поднял глаза, а стряпуха Дарья[4] стоит, прислонясь спиной к печи, комкает платочек у губ, а слезы так и льются по ее щекам.
– Дарьюшка, что? Что стряслось?
Она замахала руками, но все перестали есть.
– Сидите! Сидите! Так я! Так я! Сдуру. На ум пришло: вот батюшка бы ваш, Михаил-то Васильевич, с матушкой Аполлинарией Ивановной поглядели бы на вас, порадовались бы. Господи! Какие детки! Какие все красивые, умные.
И она уже совсем расплакалась. Ее кинулись утешать, но она поспешила в свою каморку, говоря на ходу:
– Ох, простите меня, старую! От радости да сдуру потревожила! Помолюсь за вас, а вы ступайте, ступайте по делам своим молодым.
И братья, не сговариваясь, отправились к церкви, где возле алтарной стены были похоронены самые их родные, самые близкие люди: мать, отец, дедушка Кибардин. Белые узкие плиты, кресты. Невозвратно ушедшая жизнь, в которой о чем только не вспомнишь – сердце трепещет и от счастья, и от боли.
Стояли по старшинству: Николай – учитель, Виктор – студент Академии, Петр – агроном, Аполлинарий и Аркадий – семинаристы, Александр – мальчик десяти лет.
Выходя через массивные, сложенные из кирпича, беленые церковные ворота, Виктор вдруг остановился, махнул братьям рукой.
– Я пройдусь!
Но сам стоял, удивленный и радостный.
В Петербурге он написал красками небольшой холст «Нищие певцы». Картину утащили грабители… Но здесь у ворот он снова встретил свою картину, ожившую. Не совсем, конечно, копию, да только все равно – это было чудо.
Виктор достал из кармана книжечку, карандаш, быстро набросал композицию.
Хотелось подойти к нищим, но застеснялся. Пошел на Батариху, к мельнице.
От берез детством пахнуло. Почудилось, что тот белоголовый мальчик стоит совсем рядом и смотрит на него вопрошающе, но очень весело.
Сердце обмерло от щемящего родства ко всему живому. Он взбежал на пригорок над рекой и на бегу оглянулся вдруг. Чтоб застать того мальчика врасплох! Нет! Не удалось. Спрятался за березу.
Васнецов засмеялся. Повалился в траву, запрокинул голову.
Небо, как великолепный храм, стояло над ним и словно ждало: «Ну, художник, постарайся! Али силенкой слаб?» – «Не сплохуем!» – ответил он предерзко и, щуря глаза, прикидывал, как, что и где можно бы расписать. На таком-то куполе!
– Эй, добрый человек!
Васнецов сел.
Перед ним стоял улыбающийся мужик с большим коробом за плечами. Офеня.
– Далеко ли до Рябова? Хотел путь сократить и заплутал.
– Полверсты до Рябова.
Офеня опустился на землю, снял с плеч короб.
– Солнышко!
– Можно посмотреть книжки да картинки?
– Погляди. А коль юсы есть, так и облегчи человеку его ношу.
Картинки были все больше исторические: «Освобождение крестьян», «Ермак Тимофеевич – покоритель Сибири», «Петр Великий на коне с подзорной трубкой в руке впереди войска, идущего на штурм крепости», «Сдача Шамиля с мюрядами», «Пожар Москвы». Картинки на религиозные сюжеты: «Древо зла», «Древо добра», «Жизнь и пути праведника», «Пьянство – злейший враг человечества». Из книжек: «Страшный колдун, или Ужасный чародей», «Шут Балакирев», «Полтавский бой», «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа».
Васнецов выбрал лубок, где за круглым столом около десятка мужчин, в шляпах, колпаках, женщина в капоре нюхали табачок. Надпись гласила: «Иностранные народы исполать нюхать табак на разные манеры. Нас табак забавляет и глаза наши исцеляет».
– Что так мало берешь? – расстроился офеня. – Бери еще смешную, «Урок мужьям-простакам и женам-щеголихам».
На картинке мужик сводил со двора корову и лошадь, а баба играла на свирели танцующей козе.
– Смотри, как складно написано. – Офеня, водя пальцем по строкам, прочитал подпись под картинкой: «Баба мыслит ухитриться, чтоб получше нарядиться. Стала мужу говорить, стала ласково просить: продай лошадь и корову да купи ты мне обнову».
– Уговорил! – засмеялся Васнецов, выкладывая гривенник.
– Копейку сдачи надо бы тебе, да нет копейки.
– Скажи что-нибудь на своем языке, вот и квиты будем.
– По-офени, что ли? «Рыхло закурещать ворыханы» – это значит: «Скоро петухи запоют». А вот еще: «Елтуженка, повандай побрять: кресца, вислячков, сумачка, спидончика поклюжи на стронень, подъюхчалки да жулик не загорби». Не понял? А это: «Женушка, подай поесть: мясца, огурчиков, хлебца, пирожка положи на стол, вилки да ножик не забудь». «А самодул снозна постычьте». – «А самовар снова поставь». Вот как мы умеем! – вскинул на плечо короб, пошел в Рябово.












