
Полная версия
Поместье леди Анны
Она замолчала, и я подумала о том, чего она не сказала: о том, что у неё нет магии. Что она никогда не почувствует, как сила течёт по венам, как земля отзывается на твой зов. Но ей, кажется, это было не нужно. Ей хватало пирогов, мужа в футболке и дочки, которая скоро родится.
— А ты знаешь, что я там делаю? — спросила я, и в моём голосе прозвучала какая-то детская просьба о признании. Скажи, что я хороша. Скажи, что я справляюсь.
— Знаю, — она кивнула, и взгляд её стал серьёзнее. — Ты стала Хранительницей. Ты помогаешь людям, строишь дома, растишь хлеб. Ты делаешь то, что должна была делать я. То, для чего моё тело предназначено.
— Ты не хотела?
— Я не смогла бы, — она покачала головой, и в этом движении было столько принятия своей судьбы, что мне стало и обидно, и легче одновременно. — Я слабая. Я боюсь крови, боюсь темноты, боюсь, когда на меня кричат. Я не смогла бы командовать мужиками, не смогла бы решать чужие судьбы. А ты — сильная. Ты справляешься. Я вижу.
Она сказала это так просто, будто оценивала чужую работу на твёрдую «хорошо». А мне вдруг захотелось разреветься. Я сильная? Да я просто делаю то, что должна делать. Потому что если не я, то кто? Потому что некого позвать на помощь. Потому что амулет сам выбрал меня. Сила — это не выбор, это бремя. Но я не стала этого говорить. Пусть она думает, что я сильная. Пусть.
Мы сидели молча. Где-то за окном шумел город — тот самый, который я когда-то считала своим. Я узнавала каждый звук: далёкий гул машин, хлопок двери подъезда, музыку из соседней квартиры — кто-то включил радио на полную громкость, и я различала знакомую песню, которую когда-то сама напевала, моя посуду на кухне. Этот шум был фоном всей моей жизни, и я не замечала его. А теперь он казался мне дорогим, как голос матери.
— Я скучаю, — сказала я тихо. Тише, чем хотела. Тише, чем следовало. — Иногда.
— По чему? — спросила она, и в её голосе я услышала не осуждение, а понимание.
— По этому миру. По его удобствам. По горячей воде из крана — ты не представляешь, как мне иногда хочется просто встать под душ, а не греть воду в котле по вёдрам. По пицце на заказ — там, где я сейчас, даже слова такого не знают. По интернету — когда можно просто взять и узнать всё, что нужно, не расспрашивая Матиаса или не роясь в пыльных книгах. Но больше — по людям. По маме. По бабушке. По тем, кто меня знал с пелёнок и любил просто так, а не за то, что я Хранительница.
— Твоя мама приходит ко мне в гости, — сказала Анна, и голос её стал мягче, почти извиняющимся. — Она приходит каждое воскресенье, печёт со мной пироги, смотрит сериалы. Она счастлива, что у меня всё хорошо. Она не знает правды.
— Лучше пусть и не знает, — я вздохнула, и этот вздох вышел глубоким, из самой груди. — Зачем ей правда? Правда причинит боль. А так — у неё есть дочь, здоровая, замужняя, беременная. С пекарней и кошкой. Что ещё матери надо?
Я представила мамино лицо — морщинки у глаз, седые пряди, которые она упорно закрашивает, руки с набухшими венами. Если бы она узнала, что настоящая я — там, в другом мире, без горячей воды и пиццы, среди магии и опасности, — она бы не пережила.
Сон начал меркнуть. Комната поплыла — сначала по краям, потом центр тоже стал размываться, как акварель под дождём. Краски поблёкли, звуки города истончились. Я поняла, что просыпаюсь, и отчаянно схватилась за подлокотник кресла — но пальцы прошли сквозь него, потому что это был только сон.
— Подожди, — крикнула я, и голос мой прозвучал отчаянно, почти зло. — Как мне быть? Я там одна. У меня нет мужа, нет детей, никого, кто бы меня пожалел, когда трудно. Только работа, земля, долги, люди, которые смотрят на меня и ждут, что я всё решу.
— Всё будет, — успела ответить она. Её голос доносился уже издалека, словно из-за толстой стены. — Твоё время придёт. Не торопи события. Просто живи. Просто делай то, что делаешь. А остальное — придёт.
Я открыла глаза.
В комнате было темно — только луна светила в окно, бледная, холодная, как лёд на осенней луже. Луна здесь была другой — больше, ярче, и свет её казался живым, пульсирующим. Амулет на груди грел привычно, ровно, но внутри было пусто и холодно. Я лежала на спине, глядя в потолок, и слёзы текли по вискам в уши — солёные, горячие, бесполезные.
Она вышла замуж. У неё будет ребёнок. Она счастлива — в моём теле, в моей жизни, в моём мире, от которого я бежала, сама того не зная. А я здесь — одна, с кучей забот, с магией, которая иногда кажется проклятием, с землёй, которая держит крепче цепей, с людьми, которые от меня зависят. И я не могу пожаловаться, не могу уйти, не могу сказать: «Всё, устала, делайте сами». Потому что это моя судьба. Или её тело. Или просто случайность, которую никто не объяснил.
Слёзы сами потекли по щекам. Я не плакала давно — с самой той ночи, когда проснулась в карете под чужой звёздной россыпью, с чужим амулетом на груди и с чужим именем на устах. Тогда я сдерживалась, потому что рядом были люди, потому что нельзя показывать слабость, потому что я решила — буду сильной. А теперь слёзы текли сами, без спроса, и я не вытирала их, пусть смачивали подушку и затекали в уши. Плакала от тоски — по дому, которого больше не было. От зависти — к той, другой Анне, которая получила мою жизнь и сделала её счастливой. От одиночества — тяжёлого, плотного, как одеяло, которым накрываешься с головой в самую холодную ночь.
— Ты чего? — раздался голос из темноты. Призрачный, чуть шелестящий, как сухая листва по камням.
Вильгельм. Я не видела его — комната была залита лунным светом, но его силуэт не проступал в серых тенях. Однако холод, который всегда сопровождал его появление, я чувствовала отчётливо: сначала на плечах, потом вдоль позвоночника, будто кто-то открыл окно в зимний лес. Он висел где-то в углу, не приближаясь, давая мне пространство, но и не уходя. Он всегда так делал — когда я плакала. Он умел ждать.
— Сон приснился, — ответила я, и голос мой прозвучал глухо, с противной хрипотцой. — Плохой.
— Не похоже на плохой, — усмехнулся он, и в этой усмешке не было насмешки. Скорее, мягкая уверенность человека, который видел тысячи снов — своих и чужих — и научился различать их природу.
— Грустный, — поправила я.
— Расскажешь?
— Не сейчас.
Я не могла. Не потому, что не доверяла ему, а потому, что слова разбили бы хрупкость того сна, превратили его в плоскую историю. И ещё потому, что, рассказывая, я бы снова увидела её живот, её кольцо, её покой — и снова захотела того же, с острой, незнакомой прежде болью.
Помолчали. Тишина была плотной, как вода в пруду перед грозой. Вильгельм не уходил, просто висел где-то рядом — я слышала едва уловимое потрескивание воздуха там, где его холод встречался с комнатным теплом. Он не мешал, не давил, но его присутствие было как тёплая рука на плече. Или холодная — в его случае.
— Ты тоже хочешь мужа, — сказал он вдруг. Просто, без обиняков, без обычной своей иронии.
— Откуда ты... — начала я, но он перебил.
— Вижу, — сказал он, и в этом коротком слове было столько веков наблюдения за живыми, что мне стало не по себе. — И не стыдись. Хотеть семью — нормально. Даже Хранительницы выходили замуж. Я помню одну — она держала земли на южных рубежах, тридцать лет. И у неё был муж, кузнец. Такой здоровый, бородатый. Он пек для неё хлеб, когда она возвращалась с обхода. И дети у них были — трое, с такими же горящими глазами.
Я не видела его лица, но представила, как он улыбается — той своей полупрозрачной улыбкой, которая не греет, но утешает.
— У меня нет времени, — прошептала я, и этот шёпот был адресован не ему, а мне самой. Оправдание, которое я повторяла сотни раз, когда одиночество подступало слишком близко.
— Время будет, — голос его стал тише, почти невесомым. — Главное — не упустить, когда появится.
Он исчез — не постепенно, не мерцанием, а вдруг, как выдыхаемый морозный пар. Только холод на мгновение стал сильнее, а потом отступил, оставив после себя лишь пустоту и запах сырой земли. Я знала, что он всё ещё где-то рядом — в стенах, в половицах, в утреннем тумане за окном. Но говорить больше не хотел.
Я повернулась на бок, свернулась калачиком — поза эмбриона, поза защиты, поза человека, который хочет стать маленьким и незаметным, чтобы боль не нашла. Подтянула колени к груди, обняла себя за плечи. Амулет лежал на груди, грел, успокаивал — его тепло было ровным, живым, как сердцебиение. Но тоска никуда не уходила. Она была внутри — глубокая, как колодец, в который упало ведро, и всё никак не удаётся достать.
За окном шумел ветер. Не порывами, а долгой, тягучей песней, которая набирала силу и снова стихала. И пахло дождём — тем особенным запахом, который бывает перед первым осенним ливнем, когда небо ещё чистое, но воздух уже тяжёлый от влаги. Осень. Время сбора урожая и подведения итогов. Сады отдали плоды, поля — зерно, огороды — корнеплоды и соленья. А я, как старое дерево, подсчитывала, что успело созреть во мне.
Я подвела итоги. Вслух, шёпотом, чтобы никто не слышал:
— У меня есть дом — тёплый, крепкий, с печами, которые дышат жаром. Есть люди — тридцать семь душ, считая детей. Есть земля — поля, луга, лес, река. Есть магия — та, что течёт в амулете и во мне, та, что заставляет колосья клониться и ветры стихать. — Я замолчала, сглотнула ком в горле. — Но нет семьи. Нет мужа, который вернётся вечером и просто поставит чайник, не требуя отчёта о делах. Нет того, кто обнимет ночью, уткнувшись лицом в мои волосы. Нет того, кто разделит заботы — не из чувства долга, а потому что наши заботы стали общими. Нет того, кто будет рядом всегда — когда я смеюсь, когда злюсь, когда плачу в подушку, как сейчас.
Я вспомнила Эрика и Селин, как они смотрят друг на друга на людях — стеснительно, но не скрывая. Жака и Брижит — как они перешучиваются, и в каждой шутке слышится долгая привычка быть вместе. Даже кузнеца Мирка и его жену — она приносит ему обед в кузницу, и он оставляет молот, чтобы открыть крынку и поцеловать её в висок. Все эти маленькие, будничные знаки любви, которых я была лишена.
— Твоё время придёт, — сказала во сне та, другая Анна. Она говорила спокойно, уверенно, как человек, который уже получил своё и не сомневается в чужом будущем.
Я не знала, верить ли ей. Но хотелось верить. Отчаянно, как утопающий хватается за ветку. Потому что если не верить, то зачем вставать по утрам, зачем командовать урожаем, зачем вникать в каждую ссору и каждую нужду? Ради чего всё это — если вечером возвращаться в пустую спальню, где только амулет хранит тепло?
Утром я спустилась к завтраку красными глазами. Опухшие веки, тени под глазами, нос, который покраснел — я видела себя в тусклом зеркале на лестнице и поморщилась. Но деваться было некуда. В доме ждали, что госпожа сядет во главе стола, как всегда.
Жанна, увидев меня, ничего не спросила. Только бросила быстрый взгляд — тот особенный взгляд, каким смотрят женщины, которые сами не раз плакали по ночам и знают, что вопросы здесь не помогают. Она молча пододвинула кружку с чаем — дымящуюся, с мятой и липовым цветом, — и положила лишний кусок пирога. Вчерашнего, с яблоками, щедро сдобренного корицей. Больше обычного. Жанна умела лечить едой.
— Надо сил набираться, госпожа, — сказала она, ставя передо мной тарелку с творогом и мёдом. В её голосе не было вопроса — только утверждение.
— Надо, — ответила я, и голос мой прозвучал хрипло.
Я взяла ложку, отхлебнула чай — горячий, терпкий, обжигающий горло, и от этого стало легче. Словно жар вымывал остатки ночной тоски.
За столом, как всегда, было шумно. Я смотрела на Эрика и Селин — они сидели рядышком на лавке, плечо к плечу, и под столом я заметила, как их пальцы переплелись. Селин что-то шепнула ему на ухо, он улыбнулся, и улыбка его была такой открытой, такой юной, что у меня защемило сердце. На Жака и Брижит — те перешучивались через весь стол, бросая друг другу хлебные шарики, и Брижит смеялась тем особенным смехом, какой бывает только у женщин, уверенных в своей любви. На Ольнару — она косилась на одного из молодых парней, помощника кузнеца, и тот, поймав её взгляд, краснел и отворачивался. И в этом неловком, полустыдливом танце было что-то прекрасное — то, что я раньше не замечала или не хотела замечать.
И вдруг меня накрыло. Накрыло осознанием, простым и невыносимым: я тоже хочу так. Хочу любить — не землю, не магию, не долг, а живого человека, с его привычками, слабостями и утренней сонной физиономией. Хочу быть любимой — не за то, что я Хранительница, а просто потому, что я — я. Хочу чувствовать тепло рядом, когда за окном воет ветер и кажется, что весь мир против тебя. Хочу не просыпаться одной в широкой постели, где вторая подушка всегда холодная и не смятая.
После завтрака я дождалась, когда все разойдутся, и подошла к Матиасу. Он сидел на лавке у стены, перебирал сухие травы — рассыпал их на столе, нюхал, откладывал в разные кучки. Пальцы его двигались медленно, будто в полусне, но я знала, что он ничего не упускает.
— Матиас, — сказала я, присаживаясь рядом на корточки, чтобы видеть его лицо. — А вы знаете, как Хранительницы находили себе мужей?
Старик усмехнулся в бороду — длинную, седую, с редкими тёмными прядями, которые помнили лучшие времена. Усмехнулся не надо мной, а скорее над самой постановкой вопроса — так усмехаются старые мастера, когда ученик спрашивает: «А как правильно забить гвоздь?»
— Обычно не искали, — сказал он, откладывая пучок зверобоя. — Сами находились. Земля чувствует, кого ей не хватает. И притягивает нужного человека. Как корень тянется к воде.
— А если не находится? — спросила я тише. Вопрос прозвучал почти жалобно, и я тут же пожалела о такой интонации.
— Тогда ждали, — он поднял на меня глаза — светлые, выцветшие от времени, но острые, как хорошо отточенный нож. — Твоё время ещё не пришло, леди Анна. Не торопи. Сначала укрепи землю. Потом придёт и любовь. Нельзя посадить семя и в тот же день выкопать, чтобы проверить, проросло ли. Оно само проклюнется, когда почувствует тепло.
Он вернулся к травам, давая понять, что разговор окончен. Я кивнула, хотя внутри всё кипело — от нетерпения, от недоверия, от детского «хочу сейчас». Мне казалось, что моё «потом» никогда не наступит. Что я так и останусь одна — с амулетом, с землёй, с людьми, которые смотрят на меня снизу вверх.
Вечером, сидя в беседке, я смотрела на звёзды. Они здесь были другими — не такими, как в моём мире. Крупнее, ярче, с лёгким голубоватым отливом. Млечный Путь тянулся через всё небо, как рассыпанная мука, и в его гуще иногда вспыхивали и гасли точки — то ли падающие звёзды, то ли что-то иное, чего я не понимала. Ветер уже стих, воздух сделался прозрачным и холодным, и от российской травы тянуло горьковатым тленом — последним вздохом лета.
Я думала о своей земной жизни. О той, другой Анне, которая теперь живёт в моём теле, спит на моём продавленном диване, гладит моего рыжего кота. О её муже — соседе с лестничной площадки, который ходит в футболке и водит автобус. О будущем ребёнке — девочке Ане, которую назовут в честь нас обеих. О том, что, возможно, это и есть справедливость — каждая из нас получила то, что было нужно другой. Она — покой, семью, тепло. Я — силу, землю, предназначение.
— Я не хочу завидовать, — прошептала я, глядя, как над лесом зажигается особенно яркая звезда. В горле пересохло, хотя рядом стояла кружка с давно остывшим чаем. — Я не хочу завидовать, но я хочу семью. Я хочу своё маленькое счастье. Не вместо земли и долга — вместе с ними. Неужели это так много?
Ветер стих. Совсем. Стало тихо — так тихо, что я услышала, как в траве у беседки шуршит ёж или мелкий зверёк. И в этой тишине мне почудился ответ. Не голос — скорее ощущение, уверенность, которая пришла откуда-то из-под сердца, из того места, где лежал амулет. «Будет. Всему своё время».
Я сжала амулет в ладони — он был тёплым, как живой, и под пальцами я чувствовала его гладкую поверхность, чуть шершавую от мелких царапин. Улыбнулась — сначала робко, потом шире. В улыбке этой была и грусть, и надежда. Будущее пугало и манило одновременно. Оно было тёмным, как осенняя ночь, но в этой темноте уже начинали загораться звёзды — по одной, по две, по три. Я не знала, каким оно будет. Но я верила — всё будет хорошо. Иначе зачем всё это? Зачем лето, урожай, новые люди, старый маг, призрак, который умеет молчать, когда нужно, и говорить, когда больно? Зачем амулет, который греет даже в самую холодную ночь?
Зачем всё это, если не ради того, чтобы однажды проснуться и понять: ты дома. И не одна.
Глава 4
Осень вступила в свои права. Не резко, не с хамским вторжением, как бывает в иные годы, а мягко, по-хозяйски — будто земля сама решила, что пора отдохнуть, и начала неспешно укутываться в покрывало из мха и палой листвы. Листья облетели — не все сразу, а постепенно, день за днём, и последние жёлтые пряди ещё держались на берёзах у лесной опушки, но уже просвечивали насквозь, как старая бумага. Травы пожухли, потеряли цвет и запах, только полынь ещё горчила на межах да крапива чернела жёсткими стеблями. По утрам лужи затягивало тонким ледком — прозрачным, хрупким, он лопался под сапогом с тихим звоном, похожим на бой самой мелкой монеты. Воздух стал сухим и острым: вдохнёшь полной грудью — и по рёбрам будто иголочками проходится.
В усадьбе готовились к зиме основательно. Не так, как в прошлом году, когда мы дрожали от холода в нетопленых комнатах, кутались во всё, что нашлось в сундуках, и считали каждый кусок хлеба так, будто он был золотым. Тогда, помню, я просыпалась по ночам от того, что зубы выбивали дробь, и не могла согреться даже под двумя одеялами. А по утрам Жанна разводила скудный огонь в печи и варила кашу из того, что оставалось, — чаще всего из подмёрзшей крупы с лебедой, которую мы собирали в полях. Теперь всё было иначе. Теперь в кладовых теснились бочки и кадки, на чердаке висели связки сушёных трав, в погребе ровными рядами стояли банки с соленьями и вареньем. Зима не пугала — она была просто временем года, а не врагом, которого надо пересидеть.
Мужчины уходили в лес затемно — когда на востоке только начинала брезжить серая полоса, а звёзды ещё не погасли. Возвращались под вечер, усталые, пропахшие дымом и хвоей, но довольные — с добычей, с рассказами, с чувством сделанного дела. Мирк, старый конюх, оказался опытным охотником. Я и не подозревала, глядя на его сгорбленную спину и руки, скрюченные артритом, что он может часами стоять неподвижно в засаде, слушать ветер и угадывать звериные тропы. Он знал все лёжки, все переходы, все места, где зверь выходит на водопой. «Лес — он как книга, — говорил он, доставая из сапога нож. — Надо только читать уметь». Жерар ходил с ним, хотя магия помогала мало — она была для другого, для земли, для роста, для защиты. А здесь нужны были не заклинания, а терпение и меткий глаз. Он учился стрелять из лука, и сначала стрелы его летели куда угодно, только не в цель. Но к середине осени он уже приносил по зайцу за вылазку — и гордился этим больше, чем любым колдовством. Робер, плотник, тоже не отставал — его топор пригодился не только для досок; он мог разделать тушу так, что ни одного лишнего движения, ни одного испорченного куска.
— Сегодня двух косуль взяли, — сообщил Мирк, стягивая промокшие сапоги у порога. Пальцы его дрожали от холода и усталости, но глаза блестели. — Жирные, осенние. На сало и мясо до самой весны хватит.
— И зайцев пяток, — добавил Жерар, ставя на лавку лук и колчан с остатками стрел. На щеке его краснела свежая царапина — ветка хлестнула, — но он не замечал её, так был возбуждён удачей. — Шкуры на шапки пойдут. И детям на рукавички.
Я смотрела, как они выгружают добычу на расстеленный мешок прямо во дворе. Туши косуль — тёмные, лоснящиеся, с ещё тёплой кровью на разрезах. Зайцы — серые, пушистые, с длинными задними лапами, которые уже дёргались последними судорогами жизни. И радовалась. Не потому, что любила охоту — сама бы не смогла, наверное, поднять руку на живое существо. А потому, что они делали это для всех. Для дома. Для нас. Для того общего котла, из которого зимой будем хлебать все вместе.
— Рыбу вчера наловили, — сказал Робер, занося сеть с крупными окунями и щуками. Сеть была старая, кое-где залатанная, но держала крепко. Рыба в ячеях билась, сверкала серебром и зеленью, и у меня потекли слюнки при мысли о том, как хорошо пойдёт ушица копчёным мясом. — Жанна, солить будешь?
— Буду, — ответила кухарка, засучивая рукава выше локтя. Руки у неё были красные от холодной воды, но голос звучал бодро. — И вялить буду. На всю зиму хватит. Будет чем суп наваристый сварить, когда метели зарядят.
Вечерами вся усадьба пахла дымом, рыбой и мясом. Запахи смешивались, перетекали из комнаты в комнату, поднимались на второй этаж и оседали на шторах, на скатертях, на моих волосах. Пахло так густо, что, выходя на крыльцо, я чувствовала этот шлейф за собой ещё десять шагов. Жанна солила, коптила, сушила. Астер и Ольнара помогали чистить, потрошить, разделывать. Пальцы их привыкли к этой работе: быстро, ловко, без лишней брезгливости. Я стояла рядом, училась — в прошлой жизни, земной, я покупала рыбу уже готовой, в вакуумной упаковке, и понятия не имела, что внутри у неё и как правильно вынимать внутренности, чтобы не повредить желчный пузырь.
— Руками надо, руками, — ворчала Жанна, показывая, как проводить ножом по брюшку и вычищать потроха. Голос её был строгим, учительским, но я замечала, как она украдкой посматривает на меня — проверяет, не отвернусь ли, не побрезгую ли. — С любовью. Тогда и вкуснее. Рыба, как женщина, ласки требует. Грубо возьмёшься — и мясо жёстким станет, и навар мутным будет.
Я кивнула и взяла очередного окуня. Скользкого, холодного, с круглым глазом, который, казалось, смотрел на меня с немым укором. Но я вела ножом, как учили, и постепенно руки перестали дрожать.
Рыбные ряды укладывали в бочки. Сначала слой соли — крупной, сероватой, из мешка, который мы выменяли ещё летом на зерно. Потом плотный ряд рыбы, брюшком кверху, чтобы соль лучше проникала. Потом снова соль, снова рыба, и так до краёв. Сверху — деревянный круг и гнёт, чтобы сок не вытекал, а оставался внутри. Бочки ставили в подвал — там, при низкой температуре, рыба будет солиться медленно, доходить до нужного состояния два месяца. Кто-то скажет: долго. А я думала: правильно. Хорошее нельзя торопить.
Мясо коптили в специальной коптильне, которую смастерил Мирк — бочка из-под муки, приспособленная для дыма. Внизу — очаг с ольховыми щепами и можжевеловыми ветками, в середине — решётка из прутьев, сверху — крышка с отверстием. Мясо предварительно вымачивали в рассоле с чесноком и перцем, потом подвешивали в дыму. Процесс был долгий, неторопливый, и я любила стоять рядом, вдыхать густой, смолистый запах и смотреть, как розовеют куски, как на них оседает золотистая корочка.
В прошлом году мы голодали.
— Помните: каша из топора, хлеб с лебедой, — сказала я однажды вечером, сидя за ужином. Мы собрались в большой горнице: на столе горела свеча в медном подсвечнике, и её свет плясал на лицах, выхватывая морщины, шрамы, седые пряди.
— Помним, — кивнул Мирк.
— Помним, — тихо сказала Астер, и в её голосе прозвучала такая глубокая, такая тёплая благодарность, что у меня защипало в носу.
— А у нас сейчас — и мясо, и рыба, и овощи, и крупа, — я обвела рукой стол. На нём стояла глиняная миска с тушёной капустой, другая — с картофелем, третья — с солёными огурцами. Рыба, копчёная, золотистая, лежала на деревянном блюде, издавая такой аромат, что даже сытые тянули носы. — Зима будет сытной. Я не обещаю, что будет легко, но голодными мы не останемся.
— Не будет, — поправил Матиас, поднимая голову от кружки. Он сидел в углу, в тени, и я почти не видела его лица — только белые пряди и руки, спокойно лежащие на столе. — Сытость не главное.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.










