Парень с Урала
Парень с Урала

Полная версия

Парень с Урала

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Парень с Урала

Глава первая


Утро начиналось не с рассвета, а со стука топора по мерзлому полену. Звук этот – твердый, отрывистый, эхом уходящий в предрассветную мглу – был первым словом нового дня в поселке Сосновая Грива. Иван, уже по привычке, сосчитал удары: семь. Дед Семеныч всегда рубил ровно семь поленьев для утренней растопки, не больше, не меньше. «На первый день недели, – говорил он, – чтобы все ладно складывалось». Иван повернулся на скрипучей железной койке, укрытый тяжелым, пахнущим тайгой и дымом стеганым одеялом, и смотрел в темноту, где угадывалось квадратное окошко. За ним, за этим стеклом, промерзшим по краям причудливыми ледяными папоротниками, лежал его мир. Необъятный, суровый, вечно заснеженный Урал.


Он не сразу понял, что проснулся от тишины. Топор замолк. Значит, дрова уже лежат аккуратным срубом у порога, и дед, отдышавшись, стоит, опершись на топорище, и смотрит туда, где за зубчатой чертой елей и пихт должно взойти солнце. Иван встал. Холодный воздух обжег легкие, заставил вздрогнуть. Он натянул на себя поношенный, но добротный свитер, штаны, стоптанные валенки. В сенях пахло снегом, хвоей и чем-то вечным – кореньями, кожей, холодным деревом.


Дед стоял на крыльце, как и предполагал Иван. Невысокий, кряжистый, в старой телогрейке нараспашку, несмотря на мороз. Его лицо, изрезанное морщинами глубоко и основательно, как русла древних рек, было обращено на восток. Он не обернулся, но почуял внука.


– Чуешь? – хрипло спросил дед, и пар от его дыхания заклубился сизой дымкой.

– Что, дед?

– Тишину. Настоящую. Мороз под сорок припал. Воздух звенит.


Иван прислушался. И правда, тишина была не пустой, а плотной, звенящей, как натянутая струна. Ни ветерка. Ни шелеста. Только собственное сердцебиение в ушах и этот высокий, почти не слышный звон в самом воздухе – песня лютого холода. Поселок, укрытый толстым снежным одеялом, спал. Дым из труб поднимался столбами прямо в безветренное небо, бледно-лиловое на востоке.


– Сегодня в школу? – спросил дед, наконец поворачиваясь. Его глаза, цвета старого олова, смотрели внимательно и прямо.

– Да. Последняя неделя перед каникулами. Контрольная по математике.

– Математика… – дед усмехнулся, обнажив крепкие желтоватые зубы. – Это хорошо. Цифры не врут. Они как карта тайги: если знаешь, где какая сопка да изгиб реки, не заблудишься. С жизнью так же. Сбился с пути – вернись к цифрам, к фактам. Они точку стояния укажут.


Они вошли в дом, в тепло, пахнущее свежеиспеченным хлебом и тлеющими в печи сосновыми лучинами. Бабушка Аксинья, молчаливая и быстрая, как птичка, уже хлопотала у печи. На столе стоял глиняный кувшин с парным молоком и тарелка с дымящимися лепешками. Завтрак прошел в тишине, нарушаемой только скрипом половицы под ногами Аксиньи да треском поленьев. Но тишина эта была не неловкой, а привычной, насыщенной невысказанными мыслями и давним взаимопониманием.


Провожая Ивана, дед положил тяжелую руку ему на плечо.

– После школы зайди к Гаврилычу, возьми подшипники, что я заказывал. Да смотри, не болтайся. Стемнеет быстро, а холод зверюга – не дремлет.

– Я не маленький, дед.

– Маленький не маленький, а тайга всех возрастов одинакова. Она, брат, как зеркало: что ей покажешь, то и получишь. Покажешь слабину – задавит. Покажешь уважение – может, и дорогу выведет.


Иван кивнул, застегнул тулупчик, подаренный дедом на шестнадцатилетие, и вышел. Солнце, огромное и багровое, только-только выползло из-за хребта, окрасив снега в кроваво-розовые и сиреневые тона. Тени от домов были длинными и синими, как пролитая тушь. Снег под ногами скрипел жалобно и громко, нарушая царящую тишину. Поселок просыпался: хлопали двери, где-то завелся мотоцикл, срываясь на визгливый кашель, кричали дети, собирающиеся в школу.


Школа была в двух километрах, в более новом, «центральном» поселке с нелепым названием «Прогресс». Иван шел знакомой тропой, проложенной по снежной целине между высоких сугробов. Справа и слева стеной стояла тайга. Темная, молчаливая, неодолимая. Здесь, на тропе, он был в безопасности. Но стоило шагнуть в сторону, под сень вековых кедров и елей – и попадал в другой мир, живущий по своим, древним и безжалостным законам. Он любил эту тропу. Здесь он думалось. О школе. О будущем. О том, что ждет его за хребтом, за пределами этого уютного, но тесного мирка.


Отец Ивана погиб на шахте, когда тому было пять. Мать, не вынеся горя и тяжести жизни в поселке, уехала в город, в Нижний Тагил, оставив сына на попечение стариков. Сначала присылала письма и мелкие деньги, потом и то, и другое стало приходить все реже, а три года назад прекратилось совсем. Иван не обижался. Он помнил ее руки, теплые и мягкие, и грустные глаза. И понимал, что здесь, в Сосновой Гриве, она угасала, как цветок без солнца. Дед с бабкой стали ему и отцом, и матерью, и мудрыми наставниками. Они научили его главному: слышать лес, чувствовать металл, уважать труд и не бояться тишины внутри себя.


В школе он был своим, но немного отдельно. Не из-за скромности или бедности – здесь все жили примерно одинаково. А из-за этой внутренней тишины, этой не по годам основательности, перенятой у деда. Он не лез в драки, но и спуску никому не давал. Учился ровно, но без блеска, кроме физики и черчения, где его руки, привыкшие к инструменту, творили чудеса точности. Его уважали, но побаивались немного. Чуяли в нем какую-то глубинную силу, опору, как у старой лиственницы на скале.


Контрольную он написал одним из первых, четко и аккуратно выведя решение задач в тетради. Учительница, Марья Петровна, посмотрела на его работу и кивнула с одобрением. После уроков, когда все с шумом ринулись по домам, Иван задержался в пустеющем классе, глядя в окно. «Прогресс» с его пятиэтажными блочными домами, гремящей котельной и покосившимся памятником Ленину казался ему чужеродным, нелепым наростом на теле тайги. Его дом был там, в Сосновой Гриве, где каждое бревно дома помнило руки строителя, а за каждым плетнем начиналась бесконечная вселенная леса.


Мастерская Гаврилыча помещалась в старом гараже на окраине «Прогресса». Внутри пахло машинным маслом, металлической стружкой и сигаретным дымом. Сам Гаврилыч, бородатый великан с руками, испачканными в солидоле, молча протянул Ивану сверток, туго перевязанный бечевкой.

– Держи. Семенычу передавай, что сталь хорошая, шведская. И что он мне еще за ту прошлогоднюю лебедку должен.

– Передам, – кивнул Иван, пряча сверток в рюкзак.

– Куда путь держишь? Небось, домой? – Гаврилыч закурил, прищурившись. – Слухай, пацан. Слышал, по Гремячему ручью следы видели. Крупные. Медведь, али кто. Шатун, не иначе. Ты как раз через перевал идешь. Озирайся.


Путь домой лежал через перевал Гремячий, названный так по ручью, который весной несся с такой яростью, что грохот стоял на всю округу. Сейчас ручей спал под двухметровой толщей снега и льда. Тропа вилась по склону, местами сужаясь до узкой карнизы над глубоким логом. Солнце уже садилось, окрашивая снега в холодные синие и фиолетовые тона. Тихо стало как-то по-особенному, зловеще. Даже скрип снега под валенками казался слишком громким.


Иван шестнадцать лет жил в этих местах и с молоком матери впитал страх и уважение к тайге. Он не был суеверен, как старики, но верил чутью. А сейчас чутье тревожно щемило под ложечкой. Он остановился, снял рукавицу и нагнулся, рассматривая снег у края тропы. След. Свежий, глубокий, с отпечатками мощных когтей. Не собачий, не лосиный. Медвежий. И очень крупный. И шел он не поперек тропы, а вдоль нее, в ту же сторону, что и Иван.


Сердце его застучало чаще. Шатун. Медведь, не залегший в спячку, – самое опасное, что могло быть в зимнем лесу. Голодный, злой, непредсказуемый. Иван выпрямился, прислушался. Тишина. Та самая, звонкая дедова тишина, но теперь она была полна скрытой угрозы. Он знал правила: не бежать, не показывать страха, но и не искушать судьбу. Нужно было или вернуться в «Прогресс», или идти вперед, но приготовившись. Дом был ближе. Да и дед ждал.


Он снял с плеча рюкзак, достал оттуда топорик-чекушку, который всегда носил с собой. Небольшой, но острый, с рукоятью из березового капа. Затем взял в свободную руку увесистую еловую шишку. Иногда резкий звук мог отпугнуть зверя. И пошел дальше, замедлив шаг, вглядываясь в голубоватые сумерки, сгущавшиеся между деревьями.


Он увидел его, когда вышел на открытое место у старой вырубки. Медведь стоял метров за пятьдесят, прислонившись к огромному пню, и смотрел прямо на него. Темная, лохматая гора на фоне белого снега. Глаз не было видно, но Иван чувствовал на себе этот тяжелый, голодный взгляд. Он замер. В ушах застучала кровь. Все знания, все рассказы деда сплелись в единый, холодный клубок в сознании. Не двигаться. Не смотреть в глаза, но и не отводить взгляд полностью. Дать понять, что ты есть, что ты не добыча.


Он медленно, очень медленно поднял руку с шишкой и изо всех сил швырнул ее не в зверя, а в сторону, в гущу сухого кустарника. Сухой треск, похожий на выстрел, гулко прокатился по морозному воздуху. Медведь вздрогнул, недовольно повел головой. Иван, не отрывая от него взгляда (теперь он видел два тусклых, глубоко посаженных огонька), начал пятиться к опушке леса, где тропа снова уходила в чащу. Шаг. Еще шаг. Медведь фыркнул, пар из ноздрей встал густыми столбами. Он сделал шаг вперед. Огромная лапа бесшумно утонула в снегу.


Иван почувствовал, как по спине бегут мурашки. Он продолжал пятиться, сжимая рукоять чекушки так, что пальцы заболели. Еще несколько метров – и он окажется у поворота тропы. Медведь, казалось, раздумывал. Голод боролся в нем с врожденной осторожностью. И, к ужасу Ивана, голод начал побеждать. Зверь опустил голову и, издав низкое, булькающее урчание, двинулся к нему. Уже не шагом, а быстрой, развалистой рысью.


Бежать было бесполезно. Иван знал это. Он уперся ногами в снег, широко расставил их, приняв устойчивую позу. В голове пронеслись обрывки мыслей: о деде, о теплой печке дома, о недописанном сочинении… И вдруг – абсолютная, ледяная пустота. Страх исчез. Осталось только действие. Он громко, гортанно, как учил дед в критических ситуациях, крикнул:

– Пошёл вон! Слышишь? Вон!


И швырнул под ноги приближающемуся зверю свой рюкзак с подшипниками. Тот глухо ударился о снег. Медведь, не ожидая такого резкого движения и звука, замер на мгновение, в недоумении тыча носом в незнакомый предмет. Этого мгновения хватило.


Справа, со стороны леса, грянул выстрел. Затем второй. Негромкие, хлопающие – это была мелкокалиберная винтовка, «мелкашка». Пули не убьют медведя, но напугают и, возможно, ранят. Зверь взревел, больше от неожиданности и обиды, чем от боли, развернулся и, ломая кусты, бросился прочь, в глубь леса, оставляя за собой взметенную снежную пыль.


Из-за стволов вышел дед Семеныч. В руках он держал старую, видавшую виды винтовку. Лицо его было серо, как пепел, но руки не дрожали.

– Цел? – только и спросил он хрипло.

– Цел, – выдохнул Иван, и вдруг его всего затрясло, так что застучали зубы.

Дед быстро подошел, схватил его за плечи, потряс сильно, будто проверяя на прочность, и вдруг прижал к своей колючей телогрейке, пахнущей дымом и потом.

– Молодец, – прошептал он ему в макушку. – Не побежал. Это главное. Побежишь – конец. Молодец, Ваня.


Они стояли так посреди потемневшей вырубки, а над ними вспыхивали первые, невероятно яркие уральские звезды. Холод снова обступил их, но теперь он был не страшен. Потому что они были вместе. Потому что Иван прошел свою первую, настоящую проверку. Не школьную контрольную, а ту, что назначает сама жизнь в этих суровых краях. И выстоял. Он почувствовал это каждой клеткой своего тела. Он не просто парень с Урала. Он – часть этого камня, этого леса, этого неба. И этот урок был важнее всех остальных.


– Пойдем, – сказал дед, отпуская его. – Бабка ужин ждет. И подшипники ты, я смотрю, все же добыл. – Он кивнул на смятый рюкзак.

Иван поднял его, отряхнул снег. Рука уже не дрожала.

– Добыл, дед. Не пропадать же добру.

– То-то же, – хмыкнул старик, и они пошли по тропе к дому, к теплу, к свету в окошке, который уже виднелся вдалеке, желтой и неугасимой точкой в наступившей ночи. А за спиной у них, в черной чаще, воцарилась та самая, великая и беспристрастная уральская тишина.


Глава вторая


Испытание на Гремячем перевале оставило в Иване глубокий, невидимый шрам, как морозный узор на стекле. Не страх, а скорее понимание хрупкости той грани, что отделяет привычный, упорядоченный мир людей от древнего и безжалостного мира природы. Эта мысль не отпускала его даже дома, в тепле и уюте, под мерный перезвон бабушкиных спиц, вязавшей у печки очередной шерстяной носок.


Дед в тот вечер подробностей не выспрашивал. Он лишь поставил на стол глиняную кружку с чем-то горьким и пахучим – не спирт, а какая-то настойка на кореньях, «для сугреву души», как он выразился. Иван отпил глоток, и по телу разлилось жгучее тепло, отгоняя остатки нервной дрожи.

– Медведь был старый, – сказал дед, разглядывая огонь в печи. – Клык сломан, судя по следу. Такой зверь от сородичей отбивается, в берлогу поздно ложится, а то и вовсе не ложится. Голод и злоба его гложут. Самый опасный.

– Как ты узнал? – спросил Иван. – Что я там… что он там.

– Чуялось, – просто ответил дед. – Да и Гаврилыч, болтун, мне по рации намаял про следы. Не мог я тебя одного пустить. А крик твой я услышал за версту. Голос верный, твердый. Не звериный вопль, а человеческий окрик. Это важно.


Они помолчали. Бабушка Аксинья, не проронив ни слова, подлила Ивану в тарелку густых, наваристых щей. Ее молчание было красноречивее любых расспросов – в нем читались и страх, и облегчение, и гордость.


На следующее утро Иван проснулся с необычным чувством. Мир за окном был прежним: то же свинцовое небо, те же заиндевелые ели, тот же мороз, рисующий на стекле фантастические леса. Но внутри что-то изменилось. Как будто он сдал важный экзамен и получил право на что-то большее. На доверие. Не только деда, но и самой этой земли.


Дед разбудил его раньше обычного.

– Вставай. Сегодня не в школу.

Иван удивленно протер глаза. Дед стоял посередине комнаты, одетый в свой лучший, хоть и потертый, ватник, подпоясанный ремнем с массивной пряжкой.

– Собирайся. Поедем в город.


Город. Нижний Тагил. Для Ивана это было почти мифическое место, шумное и далекое, как Москва. Он бывал там считанные разы – по серьезным надобностям: купить хороший инструмент, съездить в больницу, когда у бабушки прихватило сердце. Поездка всегда была событием.


Они выехали на дедовом «бобике» – ушатанном, но верном ВАЗ-2106, который заводился с полтычка даже в лютый холод. Дорога, сначала грунтовая, ухабистая, потом асфальтовая, но не лучше, вилась меж белых полей и темных островков леса. Дед молчал, сосредоточенно вращая баранку, объезжая колдобины. Иван смотрел в окно. Знакомые до боли пейзажи сменялись другими, столь же суровыми, но чужими. Появились поселки побольше, с заброшенными фабричными корпусами, ржавеющими элеваторами. Потом показались первые многоэтажки, как серые скалы, дымящие трубы заводов, нависшие над всем этим стальным горизонтом.


Воздух в городе был другим – густым, с привкусом гари, металла и чего-то химического. Звуки обрушились лавиной: гул машин, грохот трамваев, отдаленная сирена, обрывки музыки из кафешек, гомон людских голосов. Иван почувствовал себя чужим. Его уши, привыкшие к тишине или к чистым звукам леса – скрипу снега, шелесту ветра, стуку дятла, – отказывались сортировать этот какофонию. Он инстинктивно втянул голову в плечи.


Машина нырнула в лабиринт двориков старого района, остановилась у пятиэтажки цвета грязного охры. Дед выключил двигатель и долго сидел, глядя на подъезд с облупленной дверью.

– Здесь, – наконец сказал он. – Поднимайся на третий этаж, квартира сорок шесть. Спросишь Марью Степановну. Скажешь, от Семена. Отдашь ей это. – Он протянул Ивану холщовый мешочек, туго перевязанный. Внутри что-то звенело. – И возьмешь у нее коробку. Она тебе отдаст. Жди у подъезда. Я в гараж отъеду, тут места нет.


Вопросы бурились в голове у Ивана, но дедово лицо было замкнутым и непроницаемым. Он просто кивнул, взял мешочек и вышел.


Лестничная клетка пахла кошачьим кормом, сыростью и старыми обоями. Он нашел квартиру сорок шесть и позвонил. Дверь открыла немолодая женщина в очках с толстыми линзами, в простом домашнем платье. У нее было усталое, бледное лицо, но глаза – живые и очень внимательные.

– Я от Семена, – сказал Иван, чувствуя неловкость. – Дед мой.

Лицо женщины смягчилось, в нем мелькнуло что-то теплое, почти родственное.

– Входи, Ваня. Я тебя ждала.


В небольшой, но уютной квартире, заставленной книгами и горшками с геранью, пахло чаем и пирогами. Марья Степановна, не расспрашивая ни о чем, посадила его за стол, налила чаю в граненый стакан.

– Семен писал, что ты парень надежный. Что с медведем справился. – Она внимательно посмотрела на него поверх очков. – Это важнее любой похвальной грамоты.

Иван покраснел. Ему было странно, что здесь, в этом чужом городе, кто-то знает о вчерашнем событии.

– Как… дед вам написал?

– Рация, – улыбнулась женщина. – У нас, стариков, своя сеть. От Сосновой Гривы до самого Тагила. Не телефоном единым. – Она взяла принесенный им мешочек, развязала, высыпала на стол несколько старинных, потемневших от времени серебряных монет и пару небольших, тщательно завернутых в ткань самородков золота. Не богатых, но настоящих. – Семен всегда рассчитывается. Не деньгами, а тем, что имеет ценность. Я ему – знаниями, он мне – вот этим. По-честному.


Она ушла в другую комнату и вернулась с картонной коробкой, оклеенной потертыми обоями.

– Это для тебя. Открывай здесь не нужно. Дома. С дедом. Смотри, не потеряй по дороге.


Коробка была не тяжелой, но Иван почувствовал ее вес – не физический, а какой-то иной. Он пил чай, ел пирог с капустой, слушая неторопливые рассказы Марьи Степановны о том, как она когда-то работала учительницей в Сосновой Гриве, учила самого его отца, а потом, после аварии на шахте, помогала деду с бабкой оформлять бумаги. Она была звеном, связующим его прошлое, о котором он знал так мало, с настоящим.


Когда он вышел на улицу, дед уже ждал его у машины. Они молча поехали обратно. Только когда последние городские дома остались позади и их снова окружила белая пустыня полей, дед заговорил.

– Марья Степановна – человек. Настоящий. Таких мало. Она хранительница. Не только книг. Памяти. – Он помолчал. – В той коробке, Ваня, не вещи. Ответы.


Дома, растопив печь и отогревшись, они вскрыли коробку. Бабушка села рядом, сложив руки на коленях. Внутри, переложенные пожелтевшими газетами, лежали папки, тетради в коленкоровых переплетах, несколько фотографий в картонных рамках. Иван с замиранием сердца взял первую фотографию. Молодой, улыбающийся мужчина в шахтерской каске, обнявший хрупкую женщину с светлыми волосами. Отец. Мать. Такие, какими он их почти не помнил. На обороте дрожащим почерком было выведено: «Сережа и Таня. Свадьба. 1988 год».


Дед тяжело вздохнул и стал выкладывать на стол другие вещи. Школьный дневник отца, испещренный замечаниями и смешными рисунками на полях. Грамоты за спортивные достижения. Плотная папка с чертежами и расчетами – дипломная работа отца, горного технолога. А потом – толстая тетрадь в синей обложке. Дневник.


– Я не читал, – тихо сказал дед, отодвигая тетрадь к Ивану. – Это твое. Твое право и твоя обязанность. Чтобы знать, от каких корней ты растешь.


Иван с благоговением открыл первую страницу. Бойкий, уверенный почерк. «5 сентября 1985 года. Сегодня первый день в институте. Все кажется огромным и чужим. Но я выдержу. Я должен. Для себя. Для отца. Для Тани…» Он отрывался от строк с трудом. Голос отца, молодой, полный надежд и сомнений, звучал с этих пожелтевших страниц громче любого живого слова. Здесь был не просто незнакомый ему родитель, а человек. Со своими мечтами, страхами, радостями.


Он читал до глубокой ночи, пока свеча не начала коптить стекло керосиновой лампы. Читал о студенческой дружбе, о первой встрече с матерью на танцах в клубе «Горняк», о сложных экзаменах, о поездке на карпатские курорты по профсоюзной путевке. Мир, описанный в дневнике, был другим – более просторным, полным иных возможностей. Но сквозь строки проступала и тоска по дому, по тайге, по «крепкой дедовой руке на плече».


Иван дошел до последних записей. Они стали короче, отрывистее. Работа на шахте, усталость, радость от рождения сына – его самого. «25 ноября. Ваня сегодня впервые сам перевернулся со спины на живот. Таня плакала от счастья. Кажется, ради этого одного момента стоит жить…»


Последняя запись была датирована за три дня до аварии. «Что-то гнетет. Не по себе. Старая выработка, где мы сейчас работаем, поет нехорошо. Скрипит, стонет по-ночному. Говорил мастеру – отмахнулся. «План, Серега, план». Завтра поговорю с отцом. Он знает в породах толк…»


Дальше – пустые страницы.


Иван закрыл тетрадь. В избе стояла тишина, нарушаемая только потрескиванием углей в печи. Глаза его горели, в горле стоял ком. Но это были не слезы горя. А чего-то большего. Как будто он нашел недостающий кусок пазла в собственной душе. Он теперь знал не просто факт: «отец погиб на шахте». Он понимал, кем тот был. Мечтал, любил, боялся, радовался. И погиб, возможно, из-за чужого равнодушия и погони за «планом».


Дед смотрел на него из темноты, его лицо было скрыто тенью.

– Теперь ты знаешь, – сказал он глухо. – Не просто знаешь. Ты помнишь. Память – она не про прошлое. Она про будущее. Чтобы не наступать на те же грабли. Чтобы понимать, зачем ты сам живешь.


Иван кивнул. Он не мог выговорить ни слова. В его руках лежала не просто стопка бумаг. Лежала ответственность. Перед этим молодым парнем с фотографии, перед его несбывшимися мечтами, перед самой этой землей, которая и породила его отца, и забрала его назад.


Он вышел на крыльцо. Ночь была морозной и ясной. Млечный Путь раскинулся по небу ослепительной, искрящейся рекой. Где-то далеко, в темноте, засветились зеленоватые огни – это «Прогресс» не спал. А здесь, в Сосновой Гриве, было тихо и пронзительно ясно.


Он был больше не просто внуком Семена, не просто парнем, который чудом ушел от медведя. Он стал наследником. Наследником памяти, наследником этой суровой красоты, наследником тихой, непоказной силы, что копилась в этих краях поколениями. И он чувствовал, как эта сила, медленная и неотвратимая, как движение ледников, наполняет и его самого.


Впереди была школа, выпускной, неизвестность. Но теперь у него за спиной был не просто дом. Была история. Были корни, уходящие глубоко, в самую толщу уральской земли. И с этим знанием можно было идти куда угодно. Даже в самое пекло. Даже в самую тьму. Потому что внутри теперь горел свой, неугасимый свет. Свет памяти.


Глава третья


Весна на Урале – не песня, а долгий, тягучий спор. Зима не сдается, цепляясь за землю коркой слежавшегося, почерневшего снега, за ночные заморозки, за колючие поземки в марте. Но солнце, еще робкое, уже набирает силу. Воздух перестает звенить от мороза и теперь пахнет сыростью, талой водой и прелой хвоей – острым, пробуждающим запахом.


Для Ивана весна началась не с капели, а с тяжелого, гулкого гула. Это рушился лед на реке Чусовой. Грохот, похожий на отдаленные взрывы или на тяжелые удары гигантского сердца земли, доносился со стороны долины, наполняя все вокруг первобытной мощью. Это был голос самой стихии, и он действовал на душу завораживающе.

На страницу:
1 из 2