
Полная версия
Украденная жизнь
— Ты не понимаешь...
— Это ты не понимаешь! — вдруг вспыхнула она. — У меня больше не будет детей! Никогда! Ты это слышал? Никогда!
Он замолчал.
— Я её не отдам, — повторила она тише. — Хоть убей.
В комнате повисла тяжёлая тишина. Только дыхание. Только слабый звук, с которым ребёнок шевельнулся у неё на руках.
Михаил провёл рукой по лицу, отвернулся. Несколько шагов по комнате.
— Нас найдут, — сказал он глухо. — Ты понимаешь? Это милиция
— Мы срочно уезжаем.
Он остановился.
— Куда?
— Домой.
Он посмотрел на неё долгим взглядом — в котором было и страх, и злость, и что-то ещё: слабое, человеческое, что не поддаётся никакому объяснению.
— Ты понимаешь, во что нас втягиваешь? — тихо спросил он.
— Да.
— И всё равно?
Она кивнула.
— Я не могу иначе.
Он на секунду закрыл глаза.
И, открыв их, сказал:
— Тогда быстро собирайся.
Ночь на дороге

Они прятались до вечера.Сначала — во дворе, за гаражами. Потом — в подъезде соседнего дома, на верхнем этаже, где было темно и редко кто появлялся.Каждый звук казался опасным. Каждый шаг снизу — угрозой.Анна сидела, прижав девочку к себе, укутывая её в старое полотенце, найденное в сумке. Руки не переставали дрожать.— Всё будет хорошо, — шептала она, хотя сама в это не верила.Михаил выглядывал в окно, следил за улицей.— Пока тихо.Но в его голосе не было уверенности.Девочка сначала тихо поскуливала, потом — заплакала. По-настоящему, пронзительно, требовательно, как плачут, когда мир вдруг стал чужим.Анна прижала её крепче.— Тихо.. тихо, моя хорошая — зашептала она, укачивая. Но голос её дрожал.Плач не стихал.— Она хочет есть, — сказал Михаил.Анна замерла. Мысль была простой и страшной — она не знала, что делать. Не знала — и это вдруг обрушилось на неё с новой силой.Она лихорадочно начала перебирать сумку. Пальцы дрожали. Платок. Мелочи. Наконец — кусок хлеба, взятый с собой почти машинально.Анна отщипнула мягкий мякиш, завернула его в чистый край платка и, слегка смочив водой из бутылки, осторожно поднесла к губам ребёнка.— Вот.. вот.. — шептала она, едва дыша.Девочка сначала всхлипнула. Потом, почувствовав влагу, инстинктивно потянулась, слабо причмокивая.Плач стал тише. Не исчез — но стал другим. Менее отчаянным.— Ест, — тихо сказала Анна, и в голосе впервые за весь этот день появилась что-то похожее на надежду.Михаил нахмурился.— Так нельзя.— А как можно?! — резко ответила она, не отрывая взгляда от девочки.Он замолчал. Потому что ответа у него не было.Наконец, на улице стемнело. Они решили двинуться в путь. К ночи девочка уснула. Анна тоже задремала.Но к утру — снова плач. Сначала тихий, потом громче, пронзительнее.— У неё температура, — сказал Михаил, коснувшись её лба. — Горячая.Анна побледнела.— Нужно остановиться.— Где? — резко ответил он. — Ты понимаешь, что будет, если...— Она умрёт.Эти слова прозвучали просто. Но всё изменили.Они свернули в первую попавшуюся деревню. Домов немного, окна тёмные, улицы пустые. Стучали в окна — сначала тихо, потом сильнее. Наконец за одним загорелся свет, отворилась дверь, и на пороге появилась женщина в халате.— Нам нужна медсестра. Ребёнок болеет. Не скажете, как найти?Женщина объяснила. Михаил с трудом достучался, в окне появилось заспанное лицо.— Вы медсестра?— Да.— Помогите, пожалуйста.Внутри было тепло. Резкий свет лампы ударил в глаза.Медсестра осторожно взяла девочку, посмотрела, нахмурилась.— Высокая температура. Давно?— Недавно — ответила Анна, не глядя ей в глаза.— Почему она в полотенце?Анна замялась.— Мы растирали.Медсестра ничего не сказала. Но взгляд её стал более внимательным — таким, каким смотрят, когда понимают: что-то здесь не так.Укол сделали быстро.— Лучше бы оставить её. Понаблюдать.— Нет, — резко ответил Михаил. — Нам нужно ехать.— Куда ночью?..— Нужно.Они торопились. И это было заметно — в каждом движении, в каждом слове.Медсестра долго смотрела им вслед, стоя в дверях. Уже тогда понимая, что в этой истории что-то не так.Они уехали.Ночь снова поглотила дорогу.А вместе с ней — и всё, что уже нельзя было вернуть обратно.
Она моя...

Они вернулись домой на рассвете.Самара встретила их серым светом и пустыми улицами — город ещё не проснулся, только дворники мели асфальт в отдалении, и их мётлы шуршали, как листья на ветру. Михаил заглушил двигатель и несколько секунд сидел неподвижно, держась за руль обеими руками, как будто не решался отпустить.— Приехали, — сказал он тихо.Анна не ответила. Она смотрела на девочку — та спала у неё на руках, наконец, спокойно, без жара, с тем безмятежным выражением, которое бывает только у маленьких детей и которое невозможно подделать.Они поднялись по лестнице молча. Михаил открыл дверь — ключ чуть дрогнул в замке — и пропустил Анну вперёд. Она прошла в комнату и осторожно положила девочку на кровать. Подоткнула одеяло. Долго смотрела.— Ей нужна одежда, — сказала она наконец. — С утра поеду куплю.— Анна... — начал Михаил.— Нужна одежда, — повторила она, не оборачиваясь. — И смесь. Она маленькая, ей нужно часто есть.Он замолчал.Они легли, не раздеваясь — просто упали на кровать рядом с ней, боясь отойти дальше, чем на вытянутую руку. И Анна думала, что не уснёт — слишком громко стучало сердце, слишком много всего произошло за эти сутки. Но сон пришёл быстро, неожиданно, как будто тело решило само, что дальше оно не выдержит.Соседка с третьего этажа зашла через неделю — с пирогом и любопытством, которое она даже не пыталась скрыть.— Слышу — плач, думаю, не привиделось ли мне, — сказала она, проходя в коридор и уже заглядывая за Анниным плечом. — Ой! Девочка! Ты что, родила?— Родила, — ровно ответила Анна.— Когда же?! Я и не заметила, что ты была в положении!— Я не очень показывалась. — Анна чуть посторонилась, давая соседке пройти. — Плохо себя чувствовала.Женщина уже стояла над кроваткой — Михаил успел купить и собрать её за два дня — и умилялась так искренне, что Анна почти поверила сама себе.— Красавица какая Вылитый папа! Рыженькая будет, смотри, смотри — волосики-то!— Думаешь? — тихо спросила Анна.— Ну, конечно! Мишины волосы, вылитые!Анна ничего не сказала. Посмотрела на девочку — на её тёмные пушистые волоски, на крошечный нос, на сжатые во сне кулачки — и что-то внутри неё, до этого державшееся как натянутая струна, чуть отпустило.— Как назвали? — спросила соседка.Анна помедлила секунду. Всего одну.— Викочка, — сказала она.Виктория.Это имя прижилось сразу, как будто было всегда. Анна и сама не могла потом объяснить, почему именно оно — просто в ту первую ночь, когда она держала девочку и чувствовала её тепло и её дыхание, оно пришло само. Может быть, потому что «победа» — это именно то, что Анна почувствовала, когда прижала её к себе. Победа над пустотой, над болью, над теми неделями, когда казалось, что жизнь кончилась. Эта девочка была её победой. Её Викой.Михаил не спорил.Он вообще мало говорил в те первые недели — ходил по квартире осторожно, как человек, который не уверен, что земля под ногами твёрдая. По ночам вставал вместе с Анной, когда Викочка плакала, стоял рядом, смотрел. Иногда брал её на руки — неловко, слишком крепко, потом слишком слабо — и качал, нахмурившись, как будто это было очень сложное и ответственное задание.— Ты с ней говори, — сказала ему однажды Анна. — Они слышат всё. Даже маленькие.— О чём говорить?— О чём угодно.Он помолчал. Потом наклонился к Викочке и сказал совершенно серьёзно:— Значит, так. Меня зовут Михаил. Буду твоим папой. Работаю на Севере, но это временно.Анна отвернулась, чтобы он не увидел, что она плачет.Жизнь наладилась — тихо, постепенно, без громких слов.Анна научилась всему, чего не знала: как купать, как пеленать, как понять по плачу — голод это или боль, или просто одиночество. Она читала книжки по детскому развитию, прислушивалась к советам соседок — всех тех, кто рожал и знал. Викочка росла. Она была крепкой, любопытной, рано начала держать голову, рано стала улыбаться — сначала неосознанно, потом уже точно в ответ на мамин голос. И каждый раз, когда это случалось, у Анны перехватывало дыхание.«Она меня узнаёт», — думала она. И ничего важнее в тот момент не было.Иногда по ночам, когда всё было тихо, и Викочка спала, Анна лежала и смотрела в потолок, и в голове возникало — против воли, против желания — то, о чём не хотелось думать. Где-то есть женщина, которая ищет эту девочку. Которая, может быть, сейчас тоже не спит.В такие моменты Анна сжимала зубы и закрывала глаза.«Она моя», — говорила она себе. — «Моя».И это была одновременно и правда, и ложь — и разобрать, где кончается одно и начинается другое, она уже не могла.
Пожар

Прошёл год.
Они переехали. Михаил давно хотел сменить работу — поближе к дому, поменьше вахт — и переезд в другой город стал поводом начать заново. Квартиру в Самаре продали, купили дом в Ульяновской области — небольшой, с садом, с деревянным забором, покрашенным синей краской, которая уже начинала облупляться.
Дом понравился Анне сразу. Что-то в нём было основательное, спокойное — как у вещей, которые стоят давно и никуда не торопятся.
Викочке было почти полтора годика, когда они переехали. Она уже ходила, уже тянулась ко всему руками, уже произносила что-то, похожее на слова. В новом доме её первым делом посадили на крыльцо — просто чтобы она видела сад, слышала птиц — и она смотрела на всё это с таким серьёзным, сосредоточенным выражением, как будто принимала решение: нравится или нет.
— Ну как? — спросила Анна, присаживаясь рядом.
Викочка посмотрела на неё. И вдруг широко, беззубо улыбнулась.
— Значит, нравится, — сказала Анна и засмеялась.
Впервые за очень долгое время — легко. Без задней мысли. Просто так.
А потом случился пожар.
Не страшный, не тот, что уничтожает всё. Просто загорелась проводка в одной комнате, пошёл дым, полетели искры. Пожар быстро потушили. Никто не пострадал. Но комната выгорела, и вместе с ней — шкаф, в котором Анна держала документы.
Она стояла среди гари и смотрела на то, что осталось от бумаг, и первая мысль, которая пришла ей в голову, была не про паспорт и не про страховку.
Она подумала о свидетельстве о рождении Викочки.
Того, настоящего, не было никогда. Но была пустота там, где оно должно было быть. Пустота, которая при каждом походе в поликлинику, при каждом разговоре с соседями требовала объяснений, которые становились всё более сложными.
И теперь эта пустота получила имя: пожар.
Михаил смотрел на неё через комнату — долго, серьёзно. Она встретила его взгляд. И ни один из них ничего не сказал вслух. .
В местном ЗАГСе молодая сотрудница смотрела на них с сочувствием.
— Понимаю, понимаю, — говорила она, заполняя бланк. — У нас тут несколько таких случаев было. Это же такой стресс — пожар. Главное, что все живы.
— Да, — согласилась Анна. — Главное, что живы.
— Девочку как зовут?
— Виктория.
— Красивое имя. — Женщина улыбнулась. — Виктория Михайловна Орехова. Вот и всё, ждите, пришлём уведомление.
Анна кивнула и встала. Михаил придержал перед ней дверь.
На улице было солнечно. Викочка сидела у него на руках и смотрела на голубей, которые ходили по асфальту, — с тем же серьёзным, сосредоточенным выражением, с которым она смотрела на всё новое.
— Всё, — тихо сказала Анна.
— Всё, — повторил Михаил.
Они пошли домой.
И Анна думала о том, что с этого дня Викочка существует официально. Что у неё есть имя, зафиксированное в бумаге. Что она — Виктория Орехова, дочь Анны и Михаила.
И старалась не думать о том, что где-то в другом городе, в другой семье, у этой девочки было другое имя.
Имя, которое она никогда не слышала.
Виктория

Она любила этот час.
Без четверти восемь, когда в школе ещё почти никого нет — только уборщица гремит вёдрами где-то на втором этаже, да сторож Василич пьёт чай в своей каморке у входа. Виктория приходила раньше всех, вешала пальто, шла в свой кабинет и первые минут двадцать просто сидела за столом с кружкой кофе, глядя в окно.
За окном был двор — старые тополя, лавочки, припорошенные осенними листьями, и дальше — пятиэтажки с тёмными ещё окнами. Город просыпался медленно, неохотно, как человек, которому снился хороший сон.
Виктории было двадцать четыре года. Она преподавала английский в самой обычной средней школе — не в гимназии, не в лицее, а именно в обычной, с облупившимися партами и коридорами, пахнущими мастикой и чьими-то бутербродами. Она любила эту школу. Не потому что здесь было легко — здесь как раз бывало очень непросто — а потому что здесь была настоящая жизнь. Живые дети, живые реакции, живой язык, который она каждый день вытаскивала из учебников и пыталась сделать чем-то большим, чем просто предмет.
— Виктория Михайловна, можно войти?
Она обернулась. В дверях стоял Артём из девятого — вихрастый, с рюкзаком на одном плече и видом человека, который что-то натворил, но ещё не решил, признаваться или нет.
— Входи. Что случилось?
— Я контрольную не сдал. Ну, в прошлый раз. Я болел.
— Я знаю, что ты болел. — Она открыла журнал. — Завтра после уроков. Придёшь?
— Приду, — с явным облегчением ответил он и испарился.
Виктория улыбнулась и снова посмотрела в окно.
Её жизнь была устроена просто и, как ей казалось, правильно.
Небольшая квартира в десяти минутах от школы — она купила её несколько лет назад, долго копила, гордилась этим тихо, про себя. Кошка Марта, которая встречала её у двери и немедленно требовала ужина, не интересуясь, как прошёл день. Привычка по пятницам звонить маме — долгие разговоры ни о чём и обо всём сразу. Летом — поездки куда-нибудь, не обязательно далеко: главное, чтобы было море или хотя бы река и чтобы несколько дней можно было не думать ни о каких планах.
Была ещё Ольга — подруга с педагогического, они дружили уже двенадцать лет, встречались каждые две недели в одном и том же кафе и каждый раз говорили, что надо бы разнообразить маршрут, но так и не разнообразили.
И был Андрей. Они встречались почти год — по-доброму и без драм. Потом он уехал в другой город по работе, они ещё какое-то время переписывались, потом переписка сошла на нет. Виктория немного пострадала, но однажды поняла, что думает о нём всё реже, и приняла это как данность.
Она не была одинокой. Но и не была той, у кого всё сложилось — в том смысле, в каком обычно имеют в виду это выражение: муж, дети, дом с палисадником. Иногда мама осторожно касалась этой темы, но Виктория так же осторожно переводила разговор. Не потому что тема была болезненной. Просто потому что она не знала, что на это отвечать.
Она жила. Нормально жила. Хорошо.
В тот день у неё было четыре урока подряд.
Девятый класс, потом седьмой, потом снова девятый — другой, с тремя двоечниками и одной девочкой, которая знала английский лучше самой Виктории, но делала вид, что это не так. Потом шестой — самые маленькие, самые шумные, самые непосредственные.
— Open your books, page twenty-three, — сказала Виктория, не оборачиваясь к классу, и провела мелом по доске. Белая черта легла ровно.
Дети зашуршали тетрадями.
Телефон завибрировал в кармане.
Она не сразу обратила внимание — заканчивала фразу на доске, поставила точку. Достала телефон почти машинально, собираясь сбросить.
Незнакомый номер.
Что-то — не мысль, не предчувствие, а что-то ещё более тихое и древнее — удержало палец над красной кнопкой.
— Continue reading, — сказала она тише и вышла в коридор.
Разговор был коротким. Минут пять, не больше.
Но когда она вернулась в класс и закрыла за собой дверь, что-то изменилось — не в комнате, не в детях, которые всё так же читали текст про британские традиции. Изменилось что-то внутри неё. Как будто кто-то тихо сдвинул с места что-то очень тяжёлое, и оно теперь стоит не там, где стояло всю жизнь.
— Виктория Михайловна, а дальше читать? — спросил кто-то с первой парты.
— Да, — сказала она. — Читайте.
Она села за стол. Открыла журнал — просто чтобы куда-то смотреть. Строчки расплывались.
«Вас ищут. Ваша настоящая мать».
Она повторила эти слова про себя — медленно, как повторяют незнакомые слова на чужом языке, пытаясь нащупать смысл. Настоящая. Мать. Как будто та, другая — та, что звонила по пятницам, та, что приезжала на каждый день рождения с тортом и неизменным «ты похудела, Вика, ешь лучше» — была ненастоящей.
Это было неправильно. Это было невозможно.
И всё же.
После уроков она долго сидела в пустом кабинете.
Дети разошлись, коридоры постепенно затихли, где-то хлопнула входная дверь — и наступила та особенная школьная тишина, которая бывает только после четырёх, когда здание как будто выдыхает.
Виктория смотрела на доску. На ней ещё оставались слова из последнего урока — «traditions», «family», «belong». Она не стёрла их сразу, как обычно.
Family. Семья.
Она думала о маме. О том, как та смеётся — чуть запрокидывая голову, прикрывая рот ладонью, будто смеяться в полный голос неприлично. О том, как она всегда чуть пересаливает суп и никогда в этом не признаётся. О том, как в детстве, когда Виктории было плохо — болела, боялась, плакала — мама садилась рядом на кровать и просто молчала, положив руку ей на лоб. И этого было достаточно.
Разве это — ненастоящее?
Она взяла тряпку и стёрла с доски все слова. Медленно, одно за другим.
Потом достала телефон и нашла в контактах «Мама».
Долго смотрела на экран.
И не позвонила.
Дома Марта встретила её у порога и немедленно потёрлась о ноги, требовательно мяукая.
— Да, да, — сказала Виктория, — сейчас.
Она насыпала корм, поставила чайник, переоделась. Всё как всегда. Руки делали привычные вещи, а голова была где-то в другом месте.
Она опустилась на диван, и Марта тут же запрыгнула следом, устраиваясь рядом. Виктория машинально погладила её, глядя в никуда.
Настоящая мать.
Что это значит — настоящая? Та, что родила? Или та, что вставала ночью, когда была температура? Та, что шила костюм на новогодний утренник до двух часов ночи? Та, что плакала на выпускном — тихо, украдкой, думая, что Виктория не видит?
Она видела. Всегда видела.
За окном темнело. Где-то внизу хлопнула дверь подъезда, детский голос что-то прокричал во дворе, потом затих.
Виктория закрыла глаза.
Она не знала, что делать с этим звонком. Не знала, верить ли ему, ехать ли, спрашивать ли маму. Не знала, хочет ли знать правду — ту правду, которую ей обещали.
Но одно она знала точно.
Что бы ни сказали ей там, на той передаче, — что бы ни оказалось правдой — Анна Орехова была её мамой. Есть и будет.
И никакая «настоящая» это не отменит.
Марта тихо мурлыкала рядом.
За окном окончательно стемнело.
А Виктория всё сидела — неподвижно, с закрытыми глазами — и впервые за весь этот длинный день позволила себе просто быть. Не думать. Не решать.
Просто дышать.
Завтра она позвонит им обратно.
Но это — завтра.
Сказки для Даши

Девочка родилась в марте.
Олеся лежала и смотрела на неё — на это маленькое сморщенное лицо, на плотно сжатые кулачки, на тёмные влажные волоски, прилипшие ко лбу — и чувствовала что-то такое сложное, что никакое одно слово для этого не подходило.
Радость — да. Но не только.
— Красавица, — сказала акушерка, укладывая девочку ей на грудь. — Смотрите, какая серьёзная. Сразу видно — характер будет.
Олеся не ответила. Она смотрела на дочь и не могла оторваться — и одновременно чувствовала, как что-то сжимается внутри. Что-то, чему она не хотела давать имя.
Нос. Форма носа — маленький, чуть вздёрнутый — была точно такой же.
Как у Леночки.
Они назвали её Дашей.
Дарья.
Муж предложил это имя осторожно — как предлагают что-то хрупкое, не будучи уверенным, что его возьмут. Олеся помолчала, подумала и кивнула. Хорошее имя. Звонкое, твёрдое, своё.
Первые недели прошли в том особенном тумане, который бывает после родов: ночные кормления, сбившийся сон, дни, неотличимые друг от друга. Олеся двигалась по квартире как будто на автопилоте — пеленала, кормила, укачивала, снова кормила. Тело всё помнило само. Руки делали всё правильно, почти не спрашивая голову.
Иногда посреди ночи, держа Дашу на руках и глядя в темноту, Олеся ловила себя на том, что губы шепчут что-то — тихо, почти беззвучно. И не сразу понимала, что шепчет не «Даша». Что имя, которое само всплывает в темноте, — другое.
Она сжимала зубы. Прижимала дочь крепче.
— Даша, — говорила она вслух, намеренно громко. — Даша, моя хорошая.
Как будто нужно было услышать это собственными ушами, чтобы поверить.
К двум месяцам сходство стало ещё очевиднее.
Олеся заметила это однажды утром — случайно, боковым зрением, когда Даша лежала на животе и, напрягшись изо всех сил, пыталась поднять голову. Это усилие, эта серьёзность, эта маленькая складка между бровями — Олеся вдруг замерла посреди комнаты, и сердце пропустило удар.
Леночка так же хмурилась. Когда голодала, когда что-то было не так — вот точно так же сводила брови, словно решала очень важную задачу.
Олеся опустилась на колени рядом с дочерью. Долго смотрела.
— Ты такая же упрямая, — прошептала она наконец, и голос дрогнул. — Совсем такая же.
Даша подняла на неё взгляд — тёмные, ещё не определившегося цвета глаза — и вдруг улыбнулась. Беззубо, широко, всем лицом.
У Олеси перехватило горло.
Она взяла дочь на руки, прижала к себе и стояла так долго — зажмурившись, покачиваясь — пока не почувствовала, что может снова дышать.
Муж видел всё. Но ничего не говорил.
Он вообще стал молчаливее за эти два года — не холоднее, не дальше, просто тише. Как человек, который научился жить рядом с болью, не пытаясь её починить. Он делал всё, что нужно: вставал по ночам, гулял с коляской, приносил домой продукты. Иногда садился рядом с Олесей, когда она кормила Дашу, и просто был рядом — не разговаривая, не требуя ничего в ответ.
Однажды вечером она поймала его взгляд — он смотрел на Дашу с таким выражением, которое она не сразу смогла прочитать. А потом поняла: он тоже видит сходство. И тоже молчит об этом.
— Она похожа на неё, — сказала Олеся тихо.
— Да.
Они помолчали. За окном шёл дождь — негромко, привычно, как будто так и должно быть.
— Это хорошо или плохо? — спросила Олеся.
Он долго думал, прежде чем ответить.
— Просто так есть, — сказал он. — Не хорошо и не плохо. Просто так.
Олеся посмотрела на Дашу, которая спала у неё на руках.
— Да, — согласилась она. — Просто так.
Даша росла быстро — как будто торопилась куда-то.
В полгода она уже сидела, в восемь месяцев — стояла у дивана, держась двумя руками и раскачиваясь с видом человека, который вот-вот совершит что-то грандиозное. В год — пошла. Сначала три неуверенных шага, потом падение, потом снова — упрямо, сосредоточенно, снова и снова.
Олеся смотрела на это и смеялась — по-настоящему, легко, как не смеялась уже очень давно. Даша смотрела на неё с достоинством, как будто падения были частью плана, а не случайностью.
— Характер, — говорила соседка, заглядывая в гости. — Вся в маму.
Олеся улыбалась. Принимала это как комплимент. И только потом, когда закрывала за гостьей дверь, на секунду замирала в коридоре — с улыбкой, которая ещё держалась на лице, но внутри уже что-то сжималось.
Вся в маму.
А где-то есть другая девочка. Которая тоже чья-то дочь. Которую тоже кто-то учит ходить, смотрит, как она падает и встаёт.
Или нет.
Вот это «или нет» — оно никуда не уходило. Жило где-то под всем остальным, тихое, неотступное. Олеся научилась с ним сосуществовать — как живут с хронической болью, когда она уже не острая, но никогда не исчезает совсем.
Листовки она перестала расклеивать. Но она продолжала писать письма.
По ночам, когда Даша спала, Олеся садилась за стол, доставала тетрадь — обычную, в клетку — и писала. Не всегда в инстанции. Иногда просто так, для себя — как будто если написать, то где-то что-то сдвинется.
«Леночке сейчас было бы два с половиной года», — писала она. — «Она бы уже говорила. У Даши первое слово было «дай». Наверное, у Лены тоже было бы какое-нибудь требовательное».








