
Полная версия
Полночь в Морском городе
После этого мы чуточку расслабились. Она была совсем не похожа на мою последнюю бывшую, проводившую по четыре часа в сутки перед зеркалом, нанося косметику и скрабы, выщипывая брови, занимаясь в зале, снимая косметику, увлажняя кожу. Однажды я засек время – по моему расчету вышло, что она тратила на эти дела примерно семнадцать процентов своей жизни – и двадцать пять бодрствования. Впрочем, мне было трудно ее судить. Я не меньше времени проводил, расследуя убийства людей, вероятно получивших по заслугам.
А вот Акира сто процентов времени тратила на вычисление всего и вся – кроме самой себя. Для начала я рассказал ей, что в колледже прослушал полный курс истории искусств. Она, по-моему, удивилась, что такой предмет до сих пор существует. Я сказал, что теперь уже нет, но, как ни удивительно, продержался он дольше философии, фотографии, журналистики и теологии. Я сказал, что следующей, скорее всего, на свалку отправится педагогика. Нет, сказала она, пока людям приходится воспитывать младенцев, педагогику никто не тронет. Сказала, что профессия няньки на втором месте по древности. Я хмыкнул и согласился, и она добавила, что при всех успехах нейрофизиологии психология тоже никуда не денется. Я покивал. Психология останется, пока людям хочется поболтать о своих проблемах. То есть на веки вечные.
Она сказала, что плохо понимает в искусстве, но я напоминаю ей одинокого человека в приличном костюме с «Ночных ястребов» Эдуарда Хоппера. А я ответил, что из всех картин больше всего люблю «Большую волну в Канагаве». Она поправила, мол, это не картина, а гравюра на дереве. И спросила, нравится ли мне «Музыка» Матисса. Я сказал, что не особенно. Так оно и пошло, от шедевра к шедевру. И сошлись мы только в одном: что иные из лучших произведений искусства – это крик о помощи.
– А ты знаешь?.. – заговорила она.
Я успел заметить, что она, как и многие эрудиты, начинала утверждения с этого вопроса.
– Ты знаешь, что самки гигантских осьминогов шесть месяцев голодают, сторожа свою кладку, и умирают от голода?
– Заслуживает восхищения, – сказал я.
– Это только мужчин восхищает, – заметила она.
Я рассмеялся. Потом мы каким-то образом перешли к пианино. Может, говорили о Ренуаре, а он любил писать молодых женщин за пианино, или потому что в нашем баре имелся старый, запыленный, расстроенный инструмент. Я решился подсесть к нему, малость показать себя – и произвел впечатление на Акиру. Я сказал ей, что мать хотела сделать из меня пианиста. И что меня всегда тянуло к музыке. Почему – не стал объяснять, не сказал, что, когда звучит хорошая музыка, я слышу и вижу красное. Музыкальные ноты вспыхивают у меня перед глазами багровыми буквами и цифрами. Песни – те, что мне нравились, – можно было читать как рассказы. Мои мечты о фортепианных концертах рухнули, когда родители стали заказывать у генетиков детей с шестью пальцами. В те времена закон позволял вносить в плод генные изменения, запрещая только противоестественную атлетичность и ай-кью злых гениев. Шестилетний малыш с шестью пальцами сыграл так, что перехватывало дыхание. Я понял, что мне так никогда не сыграть. И с тех пор к инструменту не тянуло. Но не стал делиться этим с Акирой: просто доиграл песню и сказал, что когда начнут давать степень доктора бесполезных наук, я буду первым претендентом на почетный диплом.
Она улыбалась, а на пианино смотрела сквозь слезы. Сказала, что мама тоже заставляла ее учиться музыке. У нее ничего не получалось, так что она усовершенствовала пианино, чтобы оно играло само, а она сидела перед ним и делала вид, будто делает успехи. Эта шутка продержалась примерно полгода, пока мама не записала ее на конкурс. Она выступила и оказалась в дураках. Хуже того, в дураках оказалась ее мама. Я посочувствовал и рассказал о первой жене и ребенке – как завербовался в армию, чтобы их обеспечить. Потом случилась Пятнадцатая Буря в Пустыне. За три года снайперской стрельбы из рельсотрона и работы в военной полиции я заработал два запасных органа на будущее. Среди прочих федеральных бонусов для военных. Жена от меня тем временем ушла. Пока я служил, подцепила фельдшера генной терапии и вместе с ребенком уехала к нему в Португалию. Я и сам мастер оставаться в дураках, сказал я.
К концу вечера я и еще не признанный миром гений, а также негодная пианистка Акира Кимура нашли несколько общих точек. Первая – что после развода мне меньше всего нужны романтические отношения, точка. Вторая – что все это дело с сайтом знакомств для нее лишь уступка слабости, тоске по нормальной жизни. А на самом деле она ненормальная, да и не хочет быть нормальной, а просто ей, как в случае с матерью и пианино, стыдно быть собой. Кончилось тем, что я еще дважды женился, а она больше не ходила на свидания. Слава славой, репутация репутацией, а мало кто понимал, насколько она сильная женщина. Прикончила личностный кризис единственным свиданием. Потому-то я совсем не удивился – учитывая три года перемен, – что она так же к чертям прикончила убийцу Земли Сэссё-сэки.
Пока я вылезаю из амфиба и взбираюсь по лестнице к ее телескопу, адреналин, подстегивавший меня в последний час, уходит из крови. Здесь холодно, и больное колено начинает похрустывать, зубы ноют, а сердце жжет. Пальцы – когда-то крепкие и сильные – кажутся скрюченными, бескостными. Я снова чувствую себя стариком. Звякает ИЭ. Это жена. Я не отвечаю.
Я целую вечность здесь не бывал. А когда-то, пока охранял Акиру, считай, жил здесь. Иной сказал бы, что мою работу на Акиру лишь с большой натяжкой можно назвать охраной. Но именно этим я и занимался. Берег ее всеми средствами. Беречь ее стало инстинктом. Жаль, что меня не было с ней в пентхаусе. При мне, как я ни состарился, никто бы не порезал ее на куски. Когда-то, во времена Аскалона, на нее кто только не нападал. Я их всех заткнул. Теперь суставы побаливают и походка, пожалуй, уже не та, но у меня еще припасена бомба-другая, осталось только прийти в форму.
Только в форму я не приходил много лет. Десятилетий. Я подхожу к двери телескопа, подставляю лицо под сканер. Сканер, хоть и прошло столько лет, опознает меня и срабатывает; почему-то это удивляет. Не то, что на меня сохранился пропуск, а что машина меня узнала. Ведь с возрастом я сам все меньше узнаю себя.
4
Внутренности мощнейшего в мире телескопа похожи на собор древней религии двадцатого века. Я чуть было не оставил ИЭ плавать снаружи – привык к ее строгому запрету. Но вспоминаю, что она умерла, и вхожу. Поднимаюсь на цилиндрический пьедестал сканера и усмехаюсь, вспомнив, как ненавидела эту штуковину Акира. Она, встав на узкую площадку, с прищуром разглядывала вращающиеся вокруг тела голубые неоновые кольца. Теперь никаких голубых колец не загорается. Аппарат внутреннего и наружного сканирования тела, вероятно, в нерабочем состоянии – как и я. Сойдя с пьедестала, я выхожу на середину величественного помещения. Стул перед окуляром – складной, из стали, на таком удобно не посидишь. Вдоль стен каталожные шкафчики, они битком набиты настоящей бумагой – тех времен, когда можно было безнаказанно валить деревья. Теперь за рубку столетнего или более старого дерева наглого лесоруба наказывают как за убийство – будто он пристрелил бабульку на улице. Улица – теперь фигуральное выражение. Резиновые шины остались только в памяти моих сверстников. Наши собственные шины давно протерлись насквозь о покрытия из стали, фибергласа и вискозы, кое-как связывающие нас между собой.
Оглядывая комнату, я нахожу глазами ее стол под табличкой: «С ИЭ вход запрещен». Он прежний и стоит на том же месте. Деревянный письменный стол, ящички с ручками. Плоский экран – смешно подумать, что называлось плоским сто лет назад – висит сверху. К нему подключен пульт дистанционного управления – ручной, не то что сейчас. На столе кнопочный телефон. Ее детская фотография, где она снята на игровой площадке – единственное свидетельство, что она когда-то была ребенком, – пропала. Рядом со столом взвод медботов. Справа школьная доска, на ней меловые призраки небрежно стертых вычислений, в которых я даже не пытаюсь разобраться. На полочке под доской засохшая тряпка для мела. Акира вечно боялась, что кто-нибудь выкрадет ее работы. Попытается осуществить то, что только она способна сделать как надо. Что ее работы используют как оружие. Может быть, потому-то она так скоро мне доверилась. Поняла, что я ни черта не разберу в ее меловых каракулях.
Но удивительнее всего не этот старомодный кабинет, не доска. А огороженный бархатным канатиком концертный рояль. Прежде я его здесь не видел. Оставив его на потом, я подхожу к столу и берусь за ручку ящика. И медлю. Впервые за многие годы мне неловко вторгаться в чужую жизнь. Как будто я касаюсь имущества святой. Я открываю ящик. Там пусто. Я оглядываюсь. Никакой зелени. Не то чтобы я ожидал ее увидеть. Все не так просто. Придется поработать головой, найти дорогу через то, что Акира назвала бы темной материей – подразумевая скорее космос, чем след, – такая и в небесах заполняет просветы между вихрями галактик.
Меня и в старые времена, с тех пор как Аскалон сделал свое дело, сюда не приглашали. Наверное, у каждого есть святыни, которыми без крайней нужды не станешь делиться. Это ее личная комната. Для нее личное было связано с работой. Здесь никаких следов той Акиры Кимуры, что предъявляли публике: ни голограмм ее бесчисленных наград, ни снимков ее бесед со всеми главами государств за последние сорок лет. Потому так странно выглядит рояль, который никак не мог быть связан с ее работой. Мне становится смешно при мысли, что самый крупный предмет в этой комнате напоминает о ее величайшем, если не единственном в жизни провале. Знать бы, зачем она велела взгромоздить сюда эту махину.
Я приказываю ИЭ из наплечного кармашка все записывать – и чувствую себя насильником, ведь никаким ИЭ сюда ходу не было. Шар зависает в воздухе, сканирует и напоминает мне, что я забыл принять таблетки от боли и для памяти. Только таблеток для памяти и не хватало! Я впервые за долгий срок что-то чувствую. И чувство это не из приятных. Обычно к этому часу я скисаю, а сегодня весь как натянутая струна. Грустно думать, что меня взбодрила смерть старого друга. На вершине горы с улетучившимся из памяти туземным названием ее смерть накачивает меня жизнью.
Я все не могу оторвать глаз от рояля. Подхожу к латунному столбику, отцепляю бархатный канатик. И подскакиваю от звука ожившего пылесоса. Он зависает над резиновым покрытием пола – машинка, у которой в механических мозгах одно-единственное дело. Глядя на него, я вспоминаю ответ Акиры всем отрицателям и пророкам, что предсказывали беду от ее Аскалона. Кое-кого напугал предмет, способный так точно рассчитывать собственную траекторию. Ему даже Акира не требовалась, чтобы спустить курок. Аскалон все должен был сделать сам. Людей это пугало. А Акира сказала, что нет никаких причин опасаться искусственного интеллекта. Мы с ним знакомы не первый век – с машинами, что делают какую-нибудь работу за человека и порой намного-намного лучше него. Но ни один ИИ и близко не сравнится с человеческим разумом. Не бойтесь Аскалона, говорила она. Скажите спасибо, что эта машина сумеет точнейшим образом исполнить за нас свою единственную задачу.
Я подсаживаюсь к роялю, а пылесос замирает. Каково было Акире играть перед множеством людей, позоря свою маму? Мне всегда трудно было представить Акиру ребенком. В голове всплывал один образ – и не тот, что я видел на пропавшей с ее стола фотографии. Мне представлялась девочка в лабораторном халате, подобно Афине, родившаяся из головы своего отца. Посмеявшись над собой и вздохнув, я трогаю клавиши. Засмотревшись на клавиатуру, пытаюсь вспомнить, какую песню играл Акире в том баре пятьдесят лет назад.
И тут я их вижу. Струйки дымком пробиваются между клавишами – тончайшие, почти невидимые. Я нажимаю одну клавишу, взметаю дымки будто пылинки. Я наигрываю ту песню, что играл при нашей первой встрече. Старый джаз, полный грустных импровизаций. Я закрываю глаза. Чувствую слезы и знаю, что они бесцветные, совсем прозрачные.
А потом я замечаю, что рояль играет сам собой.
Я встаю, отступаю на шаг. Он продолжает мою песню, но понемногу она переходит в другую. Этой я раньше не слышал. Музыка окрашивается красным. Ко мне устремляется поток слов и чисел. Какой он быстрый. Клавиши колеблются со скоростью, не доступной человеку. Я изо всех сил вслушиваюсь, пытаясь запомнить этот шквал красных букв и цифр. Невозможно. Вот когда я жалею, что не принял таблеток для памяти. Мой ИЭ этих букв не запишет, потому что никто, даже мой механический заменитель мозга, их не видит. Инструкция! Я заставляю себя успокоиться и вспомнить, что это музыка. Буквы и цифры моему ИЭ недоступны, но музыку он запишет. Я успокаиваюсь. Повторяется припев. Часть нот проникает в меня. Музыка безумно сложная. Акире такую сложную не сочинить. Кто-то ей написал – только зачем? Или это ее дзисей – предсмертное стихотворение? Такое же сложное, недоступное чужому пониманию, как и ее работа.
Телескоп издает стон. Я приказываю ИЭ сосредоточится на музыке, а сам подхожу к окуляру. По пути чуть не спотыкаюсь о бархатный канатик. И браню себя. Наружный объектив излучает зеленый свет. Я первым делом должен был заглянуть в этот треклятый телескоп. А я поддался эмоциям. Забыл об инструкциях, как час назад, в пентхаусе, когда пытался расколоть твердый азот карманным ножичком. Кроме того, в телескоп и раньше не дозволялось заглядывать никому, кроме Акиры. Не помню, чтобы я хоть раз в него смотрел.
При моем приближении телескоп перестает стонать. Правым глазом я заглядываю в окуляр.
Он направлен на Землю – на лавовые глыбы в неполных пятидесяти милях отсюда. На огромном базальтовом поле выделяется одинокое мраморное надгробие с надписью катаканой. Перед надгробием лежат свежие цветы. С первого взгляда они кажутся буровато-желтыми, но когда песня подходит к припеву, цветы наливаются красным.
Я не успеваю задуматься, что это значит. Рояль смолкает. Снаружи голоса. Телескоп со стоном поворачивается в прежнюю позицию.
Входит шеф с двумя капралами. Шеф из тех, кто превращает растительность на лице в доказательство мужественности. Его огромная борода как всегда безупречно подстрижена. Такая борода достойна учителя старой воскресной школы – она выпячивается, зрительно удлиняя подбородок, и скрывает туго застегнутый синий воротничок.
– Тебе было сказано не входить, – говорит он.
Мне так и хочется сграбастать его за эту нелепую бороду и оторвать ее.
– Рано или поздно я бы все равно здесь оказался.
– А теперь выходи вместе с нами.
За мной плывет полицейский дрон. Ясно без слов: я подозреваемый. Я опускаю руки, подставляю их под наручники. Магнитные кольца охватывают и стягивают запястья.
– Если вы думаете, что это сделал я, вы сбрендили, шеф.
Он пожимает плечами.
– Приказ сверху. Безотлагательно задержать всех причастных. Чистая формальность. Ты причастен. Честно говоря, не будь ты из моих людей и не знай я, каким ты можешь быть опасным, я бы не стал возиться с наручниками.
Я не возражаю. Причастен. Не щади никого. Я когда-то действовал так же – во времена Аскалона. Когда работал на нее. Один из капралов забирает у меня нож.
– Отдайте на анализ, – велит шеф.
Дрон не сводит с меня камеры.
– Ножом ее невозможно было так порезать, – говорю я. – И я много лет как не опасен.
Шеф, отмахнувшись от дрона, хватает меня за наручники. И шепчет в лицо:
– Мы оба знаем, что ради нее тебе случалось убивать.
– Потому-то я последний, кто мог ее убить. Вы когда-нибудь убивали, шеф?
– Я свяжусь с твоей женой, предупрежу, что ты задержишься, – говорит он и отходит, сделав капралам знак заниматься арестованным. – Ради бога, там повсюду твоя ДНК!
– Я должен был убедиться, что это она.
– Ты нарушил инструкцию. Загрязнил место преступления, сам понимаешь.
– Я не оставляю друзей в таком виде.
Шеф меня не слышит, он уже думает о другом.
– Господи, ты ее АМФ-капсулу видел? ИЭ-совместимая, ударопрочная, с азотным защитным наполнением! Мне за всю жизнь на такую не заработать.
АМФ! Кто о ней не мечтает? Митохондрии, цикл Кребса, гибернация. Все мы работаем на электрической энергии. Многим приходится заплатить крупную сумму, чтобы попасть в клинику хотя бы на разовую терапию. Эта сверхнадежная капсула молодости, наверное, стоила Акире дороже всего ее суперохраняемого пентхауса. А у нее таких две, одна в пентхаусе, другая в спальне лаборатории. Шеф, размечтавшийся сейчас о такой же, меня злит.
– Глупость у вас ударопрочная, – бормочу я.
– А ведь я выше тебя по званию.
– Да, шеф, вы выше. Да.
– Ей больше сорока не дашь, – говорит шеф. – Ни на день.
Что за мудак – держит в руках голову божества и думает, как она молодо выглядит! Посредственность из посредственностей, ему пазла на десять фрагментов не собрать. У меня горит кожа под наручниками – это кулаки рвутся в бой, как шестьдесят лет назад. Но магнитные браслеты, почувствовав сопротивление, затягиваются туже, так что я перевожу дыхание и заставляю себя успокоиться.
– Вперед, хоть все ножи на свете отдайте на анализ, – ворчу я. – Ее резали лазером.
– Все равно, надо проверить. Инструкция.
Меня выводят наружу. На такой высоте в тумане трудно дышать, а туман такой густой, что позволяет смотреть прямо на солнце. Меня ведут к амфибу шефа. Я думаю об Акире. Об оставшихся дома жене и ребенке. Обо всех своих женах и детях, обо всех ошибках и страхах. Я представляю рояль в Телескопе Акиры. И подозреваю, что она, глядя на эту чертову штуковину, каждый раз вспоминала собственные ошибки и страхи.
Оглянувшись, я не вижу зеленых струек, и красных букв с цифрами тоже. Песня повторяется в голове, и я силюсь вытянуть из нее хоть что-то. Память сходится к одной мысли. К слову.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Аденозинмонофосфат (здесь и далее прим. переводчика).





