
Полная версия
Респаун

Респаун
ПРОЛОГ: GAME OVER
Ступени были мокрые.
Потом я буду прокручивать этот момент снова и снова — сотни раз, в разных вариациях, под разными углами, как режиссёр, которому не нравится ни один дубль. Буду вспоминать каждую деталь: мартовскую морось, похожую на слюну города; жёлтый свет фонарей, размытый в лужах; женщину в красном пуховике, которая шла впереди меня и остановилась проверить телефон — и я обходила её слева, ступила на мокрый гранит, и подошва моего левого ботинка — того самого, с протёртой подмёткой, который я третий месяц собиралась отнести в ремонт, — поехала, как по маслу.
Но это будет потом. А в тот момент я просто упала.

Забавно, как мозг расставляет приоритеты в последние секунды. Никакого замедленного кино. Никаких вспышек прожитой жизни. Я думала о трёх вещах — быстро, рвано, как уведомления на экране телефона:
Первое: я не выключила утюг. Или выключила? Кажется, выключила. Нет, точно не выключила. Хотя я не гладила сегодня.
Второе: как глупо. Господи, как невозможно, немыслимо, фантастически глупо — поскользнуться на ступенях метро, как бабушка, как персонаж комедийного скетча, как — нет, не «как». Именно так. Буквально.
Третье: неудобно перед людьми.
Вот это, пожалуй, было самым нелепым. Я летела затылком на гранитную ступень, и всё, о чём я могла думать, — это что кто-то увидит, кто-то будет стоять и смотреть, кто-то снимет на телефон, и завтра я окажусь в каком-нибудь паблике с подписью «Девушка навернулась в метро, ЖЕСТЬ, смотреть до конца», и моя коллега Лена покажет мне это видео за обедом, и скажет: «Слушай, это не ты?» — и мне придётся врать, что нет.
Потом был звук.
Мокрый, короткий, какой-то бытовой — как будто треснул экран телефона. Не страшный. Совсем не страшный. Просто — хруст. Я даже подумала: может, это телефон? Может, я упала на сумку, и экран — а потом поняла, что хрустнуло не в сумке. Хрустнуло внутри. Во мне. В той части меня, которая отвечает за то, чтобы всё остальное работало.
Боли не было.
Это удивило. Я столько раз представляла себе собственную смерть — профессиональная деформация, когда работаешь в хосписе, — и всегда в моих представлениях была боль. Драматичная, кинематографичная, со стиснутыми зубами и слезами на щеках. А тут — ничего. Ступени. Мокрый гранит у щеки. Странный покой.
Потолок метро «Чистые пруды» — а точнее, «Чистых прудов», потому что я педант даже в агонии, — потолок был красивый. Я никогда раньше не смотрела на него снизу, лёжа на спине. Мозаичные панно. Рабочие. Колхозницы. Какие-то абстрактные символы советского будущего, которое не наступило. Или наступило, но не так, как планировалось.
Лица.
Склонились надо мной, как над открытым люком. Мужчина в очках — рот открыт, говорит что-то, я не слышу, звук уходит, как вода в песок. Женщина в красном пуховике — та самая, которую я обходила — зажимает рот рукой. Подросток с наушниками — одну вытащил, вторая болтается, глаза круглые, рука тянется к телефону. Снимает? Звонит? И то, и другое?
Я хотела сказать: «Всё нормально, я просто упала, помогите встать.» Открыла рот. Ничего не вышло. Не потому что не могла говорить — а потому что вдруг поняла: нет, не нормально. Совсем не нормально. Та часть меня, которая должна была отвечать за «встать», — молчала. Как выключенная.
Мужчина в очках прижал что-то к моему затылку — шарф? куртку? — и его пальцы стали красными. Я видела это периферийным зрением, краем, как будто подглядывала за чужой жизнью через щель в заборе. Красное на сером. Красное на гранитном.
Красиво, если честно.
Я подумала: это, наверное, плохо, что я думаю «красиво» вместо «о боже, я умираю». Наверное, это значит, что я в шоке. Или что я всегда была немного сломана — эмоционально приглушена, как телевизор с убавленной яркостью. Двадцать восемь лет жизни на минимальной громкости. Мама говорила: «Маргоша, ты как будто за стеклом.» Лена говорила: «Чернова, ты хоть что-нибудь чувствуешь?» Маров смотрел с этим своим лицом, и я знала, что он хочет спросить то же самое, но не решается.
Нет, хотела я ответить всем. Чувствую. Просто тихо. На единичке. Как фоновая музыка в лифте — вроде играет, но попробуй вспомни мелодию.
А сейчас — сейчас не чувствовала вообще ничего. Ни страха, ни боли, ни сожаления. Только вот это дурацкое «неудобно перед людьми» — и то рассеивалось, как пар над чашкой.
Кто-то кричал. Далеко, гулко, как в бассейне. «Скорую!» Или «На помощь!» Или просто крик — бессловесный, животный, какой кричат, когда видят чужую кровь на граните. Я не могла разобрать. Звуки сливались в кисель.
Потолок метро «Чистые пруды». Мозаика. Рабочие и колхозницы. Советское будущее.
Мне двадцать восемь. Я работаю настройщиком смерти — помогаю людям красиво умирать. И умираю некрасиво, на мокрых ступенях, с протёртой подмёткой левого ботинка и невыключенным утюгом.
Хотя утюг я точно выключила. Кажется.
Лица наверху расплылись. Мужчина в очках, женщина в красном, подросток с наушниками — все стали одним пятном, одним общим «кем-то», нависающим надо мной. Свет фонарей. Жёлтое на мокром.
Последняя мысль была простой. Настолько простой, что я даже устыдилась бы, если бы могла стыдиться.
Мне жаль, что я так и не починила ботинок.
Потом — темнота.
Темнота была абсолютной.
Не чёрной — это важно. Чёрный — это цвет. Это что-то. А здесь не было ничего. Ни цвета, ни объёма, ни температуры. Ни верха, ни низа. Ни меня — или, точнее, меня-как-тела. Тело исчезло. Осталось только сознание — голое, как провод без изоляции, — и тишина.
Я не знаю, сколько это длилось. Секунду? Час? В пространстве без координат время тоже теряет смысл. Можно сказать «вечность», и это будет правдой. Можно сказать «мгновение» — тоже правда. Между ними нет разницы, когда не с чем сравнивать.
А потом —
Щелчок.
Короткий, чёткий, механический. Я знала этот звук — знала, хотя не могла вспомнить откуда. Он был знакомый. Как звук, который слышишь тысячу раз и перестаёшь замечать. Как щелчок мышки. Как поворот ключа. Как —
Как звук автосохранения. В старых играх. Тех, в которые я играла в детстве на маминой древней приставке, когда ещё не было нейроинтерфейсов и «Ткача» и всего этого нового безумного мира. Ты подходил к мерцающей точке, и игра издавала этот звук — клик — и ты знал: всё, что было до этого момента, записано. Сохранено. Зафиксировано.
Щелчок.
И в темноте — нет, не в темноте; в отсутствии — загорелась строка. Полупрозрачная, мерцающая, как текст на экране с подсевшей подсветкой. Буквы — я даже не уверена, что это были буквы. Скорее — смыслы, которые мозг интерпретировал как буквы, потому что ему нужно было хоть за что-то зацепиться.
РЕСПАУН #1
Я не знала этого слова. То есть знала — конечно, знала; кто не знает, — но не в этом контексте. Не про себя. Респаун — это из игр. Это когда твой персонаж умирает и появляется заново на точке возрождения. Это не про живых людей. Не про настоящую кровь на настоящем граните.
Сохранение: 12 марта 2037, 07:14
12 марта. Три дня назад. Утро. 07:14 — мой будильник. Мелодия, которую я не меняла два года, потому что каждый раз забывала, а потом привыкла.
Потеряно: ОБОНЯНИЕ
Что?
Получено: +1 ВОСПРИЯТИЕ
Что?!
Загрузка…
И строка погасла.
И темнота — отсутствие — рассыпалась, как пиксели, и на её месте проявился —
Потолок моей спальни.
Трещина в штукатурке, похожая на дельту реки. Я изучила эту трещину за два года, что живу в этой квартире. Знаю каждый её поворот. Иногда, засыпая, я мысленно пускаю по ней кораблик — маленький, бумажный, — и он плывёт от люстры к стене, а я считаю повороты, и где-то на седьмом или восьмом отключаюсь.
Трещина была на месте. Потолок был на месте. Я была на месте.
Будильник играл.
Та самая мелодия — тупая, жизнерадостная, издевательски бодрая электронная трель, которую я поставила два года назад и каждый раз забывала сменить. Я слышала её тысячу раз. И сейчас слышала.
Я лежала в своей кровати, под своим одеялом — серым, в мелкую полоску, купленным в IKEA на распродаже. Подушка. Моя подушка. Тот самый прямоугольный вмятый силуэт моей головы, которая три дня спустя — три дня вперёд? три дня назад? — треснула о гранит, как экран телефона.
Бублик сидел на тумбочке и смотрел на меня.
Бублик — это мой кот. Серый, толстый, с жёлтыми глазами и выражением лица, которое говорит: «Я знаю, что ты делала прошлым летом, и я не одобряю.» Он всегда садился на тумбочку по утрам — ровно в 07:14, когда звенел будильник. Я не знала зачем. Может, ждал завтрак. Может, проверял, жива ли я. Может, и то, и другое.
— Буб, — сказала я.
Голос работал. Хриплый, утренний, но — работал. Горло, которого три дня спустя — три дня вперёд? нет, три дня назад, потому что часы на телефоне показывали 12 марта 2037 года, 07:14, — горло, которое лежало на мокром граните, — это горло вибрировало, дышало, глотало.
Я села в кровати.
Тело. Моё тело. Целое. Без крови. Без боли. Руки, ноги, спина, затылок — особенно затылок: я потрогала его, ощупала каждый сантиметр, как слепая, читающая шрифт Брайля. Кожа. Волосы. Кость. Целая кость. Не треснувшая.
Я потрогала ещё раз. И ещё. Нормальный, обычный, скучный, живой затылок.
Сердце билось. Быстро, гулко, как будто решило за три секунды отстучать все удары, которые пропустило в темноте. Я прижала ладонь к груди и считала: раз, два, три-четыре — сбивается, — пять, шесть. Живое.
Я жива.
Это было — я не знаю, как описать. Не радость. Не облегчение. Не эйфория. Что-то более базовое, более животное. Как первый вдох после апноэ. Как — да. Просто: да. Я есть. Я здесь. 12 марта.
12 марта.
Три дня назад. 15-е ещё не наступило. Ступени ещё сухие, и дождь ещё не начался, и женщина в красном пуховике ещё не встала проверить телефон, и мой левый ботинок ещё не поехал по мокрому граниту.
Или всё это было сном? Мне приснилось? Я заснула, и —
Кофе.
На тумбочке, рядом с Бубликом, стояла чашка кофе. Я ставлю её каждый вечер — привычка, дурацкая, нерациональная: завариваю кофе перед сном, ставлю на тумбочку и утром пью холодным. Лена говорит, это отвратительно. Лена права. Но мне нравится — холодный кофе утром, первый глоток, горький и плотный, как рукопожатие с реальностью.
Я взяла чашку. Поднесла к губам. Сделала глоток.
Кофе был холодным. Горьким. Плотным.
И — ничем. Не пах. Вообще ничем.
Я поднесла чашку к носу. Вдохнула. Глубоко, как ныряльщик перед погружением. Ещё раз. Ещё.
Ничего.
Кофе. Свежемолотый. Арабика. Бренд, который я покупаю третий год, потому что мне нравится запах — тёплый, плотный, с ореховой горечью. Запах, который означает «утро». Который означает «ещё один день». Который означает «ты проснулась, и мир ещё здесь».
Ничего.
Я поднесла чашку ближе. Ткнулась носом в остывшую жидкость. Вдохнула так, что кофе попал в ноздрю.
Ни-че-го.
Бублик смотрел на меня с тумбочки. Я взяла его — тёплый, тяжёлый, недовольный — и уткнулась носом в шерсть. Бублик пах — должен был пахнуть — кошачьим кормом, пылью, чуть-чуть подушкой, чуть-чуть мной. Я знала эти запахи наизусть.
Ничего. Шерсть в ноздрях, мурчание под рёбрами, тепло — но запаха нет. Как будто кто-то выдернул из мира один слой, один канал, одну дорожку в аудиоредакторе — «обоняние.mp3» — и нажал Delete.
Потеряно: ОБОНЯНИЕ
Я посадила Бублика обратно на тумбочку. Он посмотрел на меня с осуждением. Я посмотрела на него с ужасом. Мы оба молчали.
Потом я встала. Прошла в ванную. Открыла мыло — жасминовое, мамино, мама присылает из Калуги, каждый месяц, бандероль с мылом и кактусом, как будто в Москве нет ни мыла, ни кактусов. Поднесла к носу.
Ничего.
Шампунь. Ничего.
Зубная паста. Ничего. Мята на языке — вкус есть, — но запах — нет.
Я открыла окно. Март, Москва, утро — город должен был пахнуть: выхлопами, талым снегом, мокрым асфальтом, чьим-то кофе из вентиляции кафе на первом этаже, сигаретным дымом от соседа, который курит на балконе в шесть утра, хотя жена запрещает.
Ничего.
Мир был целым, подробным, громким, ярким — и абсолютно, стерильно, хирургически лишённым запаха.
Я закрыла окно. Прислонилась спиной к стене. Сползла на пол. Бублик пришёл и сел рядом — не на колени, не на руки, — рядом. Плечо к плечу. Солидарность.
— Буб, — сказала я. — Мне кажется, я умерла.
Он моргнул. Медленно, по-кошачьи, одним веком, потом другим. Что на кошачьем языке означает либо «я тебя люблю», либо «у тебя истерика, успокойся и дай мне есть».
— Нет. Не кажется. Я — умерла. На ступенях. Затылком. Я точно помню. И сейчас я — здесь. 12 марта. За три дня до. И я не чувствую запахов. И мне показали мне показали текст. Как в игре. «Респаун», Буб. Как в игре.
Он встал и ушёл на кухню. К миске. Солидарность имеет свои пределы.
Я осталась сидеть на полу ванной. Плитка была холодной под ногами. Трубы гудели. За стеной сосед включил радио — утренние новости, голос ведущей, бодрый и бессмысленный, как мой будильник.
12 марта 2037 года. 07:32.
Я жива. У меня не работает нос. В голове — строка из несуществующей игры. На затылке — ни царапины.
И где-то впереди — через три дня — мокрые ступени метро «Чистые пруды».
Я встала. Посмотрела в зеркало. Лицо. Моё лицо. Бледное, помятое, с отпечатком подушки на левой щеке и тёмными кругами под глазами, которые не проходят уже третий год. Обычное лицо обычной двадцативосьмилетней женщины, которая плохо спит, мало ест, много работает с умирающими людьми и только что, кажется, умерла сама.
— Ладно, — сказала я отражению. — Допустим.
Отражение ничего не ответило. Но я заметила: мои глаза — мои обычные серые глаза — смотрели иначе. Как будто зрачки стали шире. Как будто я видела больше. Не лучше — больше. Краем зрения я уловила то, что раньше не замечала: как свет преломляется в капле воды на кране. Как тень от полотенца имеет три оттенка, а не два. Как мои собственные волосы — тёмные, прямые, давно нуждающиеся в стрижке — состоят из отдельных линий, каждая со своим углом, своим направлением, своей микроисторией.
Получено: +1 ВОСПРИЯТИЕ
Мир стал чётче. Подробнее. Резче — как фотография, на которой кто-то выкрутил контрастность до максимума.
И одновременно — тише. Потому что из него вычли целое измерение. Целый канал связи между мной и реальностью — древний, животный, до-словесный.
Я почистила зубы. Вкус мяты на языке — есть. Запах мяты — нет.
Оделась. Привычно, автоматически: джинсы, свитер, ботинки. Левый ботинок — тот самый, с протёртой подмёткой. Я взяла его в руку и долго смотрела.
Три дня. Через три дня этот ботинок поедет по мокрому граниту.
Или не поедет. Потому что я знаю. Теперь — знаю.
Я поставила ботинок на место. Надела. Завязала шнурки.
— Буб, я на работу.
Он посмотрел на меня из кухни. Корм в миске. Вода в поилке. Лоток чистый. Мир в порядке. Его мир — в порядке.
Я вышла из квартиры. Закрыла дверь. И на секунду — на одну короткую, электрическую секунду — увидела лестничную клетку так, как не видела никогда. Каждую трещину на стене. Каждое пятно на перилах. Каждую царапину на почтовых ящиках, каждый слой краски, каждый отпечаток чужих пальцев на кнопке лифта.
Мир был невозможно подробным. И абсолютно, зияюще, оглушающе — без запаха.
Я нажала кнопку лифта. И подумала:
Ладно. Допустим, я умерла и вернулась. Допустим, потеряла обоняние. Допустим, это не сон, не бред, не опухоль.
Допустим, это правда.
Что теперь?
Лифт приехал. Двери открылись. Внутри пахло — должно было пахнуть — старым металлом и чужими утрами. Я не чувствовала ничего.
Вошла. Нажала «1». Поехала вниз.
И в закрывающихся дверях лифта, в полоске тусклого металла, в своём размытом отражении я увидела собственные глаза — и на одно мгновение, на один кадр, на один удар сердца — мне показалось, что в глубине зрачков мерцает курсор.
Мигает.
Ждёт ввода.
Двери закрылись.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ: ОБУЧЕНИЕ
«Первое правило любой игры —
понять, что ты в игре.»
Неизвестный авторГлава 1 Понедельник,которого не было
Москва в марте — это город, который не может определиться.
Не зима и не весна. Не холодно и не тепло. Снег — не снег, а серая каша под ногами, которая притворяется лужами. Небо — не небо, а потолок, низкий, давящий, цвета застиранной простыни. Люди — не люди, а коконы из пуховиков, шарфов и раздражения, которые перемещаются от метро к офису и обратно, стараясь не задеть друг друга и не провалиться в ту самую кашу.
Я шла на работу и пыталась не сойти с ума.
Получалось плохо.
Потому что — смотрите — вот факты. Чистые, голые, как провода. Факт первый: на моём телефоне — 12 марта 2037 года. Факт второй: я помню 15 марта. Помню так, как помнят ожог — не «мне кажется», не «возможно», не «что-то такое было», а помню: ступени, мокрый гранит, хруст, лица, темноту. Факт третий: мой нос не работает. Абсолютно. Тотально. Как отключённая функция. Как снесённое приложение.
Из этих трёх фактов можно собрать несколько версий.
Версия А: сон. Мне приснилось, что я умерла. Яркий, реалистичный сон. Бывает. Стресс, переработка, хоспис, чужие смерти каждый день — конечно, бывает. Но сон не объясняет нос. Во сне теряешь голос, зубы, штаны посреди экзамена — обоняние во сне не отключается.
Версия Б: болезнь. Аносмия. Потеря обоняния. Гуглила в лифте: вирусные инфекции, травмы головы, опухоли мозга, COVID (ретро-вариант, ещё живучий), нейродегенеративные заболевания. Любой из вариантов — возможен. Любой — объясняет нос. Ни один — не объясняет три дня, которые я помню и которые ещё не наступили.
Версия В: я умерла, и мне показали текст из компьютерной игры, и я вернулась на три дня назад, и система забрала у меня обоняние, потому что — потому что — потому что —
Нет. Версия В — это бред. Версия В — это то, во что поверил бы персонаж фильма, а я не персонаж фильма, я Маргарита Андреевна Чернова, двадцать восемь лет, настройщик смерти в хосписе «Тихая Гавань», прописана в Москве, родилась в Калуге, не замужем, кот Бублик, аллергия на амброзию, СНИЛС, ИНН, всё как у людей.
Люди не респаунятся.
Я дошла до угла Покровки и остановилась. Впереди — перекрёсток, светофор, толпа коконов, ожидающих зелёного. За ними — переулок, а в конце переулка — двухэтажное здание с вывеской «Тихая Гавань. Паллиативный центр». Мой офис. Моя работа. Мой понедельник.
Понедельник, который я уже прожила.
Или не прожила. Или мне приснилось, что прожила. Или —
Зелёный. Толпа двинулась. Я двинулась вместе с ней, на автопилоте, потому что тело знало маршрут лучше, чем голова: двести шагов по Покровке, поворот направо, сто двадцать шагов по переулку, крыльцо с тремя ступенями (ступени — какое слово, какое проклятое слово), дверь, код домофона — 4719 — коридор, запах —
Нет. Не запах. Здесь должен был быть запах: антисептик, кофе из автомата, чуть-чуть — цветы, которые Лена приносит каждый понедельник, потому что «понедельник и так депрессивный, Чернова, хоть лилии пусть порадуют». Коктейль запахов, который означал «Тихая Гавань», который означал «работа», который означал «ты на месте, ты в контексте, ты функционируешь».
Я вдохнула.
Ничего.
Коридор хосписа «Тихая Гавань» — длинный, светлый, с бежевыми стенами и фотографиями закатов (чья-то идея, которую все критиковали и никто не отменил) — был абсолютно, идеально, стерильно лишён запаха.
— Чернова!
Лена. Лена Ри, двадцать шесть лет, медсестра, розовые волосы (на этой неделе — с фиолетовым отливом), энергия трёх Red Bull'ов, голос, который слышно из операционной через два этажа. Моя единственная подруга. Хотя «подруга» — это, наверное, громко. Человек, который со мной разговаривает не только по работе. Человек, рядом с которым мне не нужно притворяться, что я чувствую больше, чем чувствую.
— Чернова, ты бледная.
— Я всегда бледная.
— Нет, ты всегда бледная, как молоко. А сегодня бледная, как кефир. Разница принципиальная. У кефира срок годности.
Она стояла у стойки ресепшна, с букетом лилий в руках — белых, тяжёлых, с пыльцой, которая пачкает всё в радиусе метра. Я знала, что лилии пахнут. Я помнила этот запах — сладкий, густой, почти удушливый, на грани. Я смотрела на лилии и не чувствовала ничего.
И вот тут случилось странное.
Лена подняла букет, понюхала, закатила глаза от удовольствия и сказала:
— Сегодня особенно пахучие. Весна, наверное.
И я увидела. Нет — не увидела. Заметила. Разница — как между «смотреть» и «видеть», как между «слышать» и «слушать». Я заметила, что Лена, произнося слово «весна», коснулась кончиков волос. Быстро, машинально, одним движением — указательный и средний пальцы правой руки скользнули по прядке у виска и отпустили.
И я знала, что это значит.
Не «думала», не «предполагала» — знала. Как знаешь, что небо наверху, а земля внизу. Как знаешь, что после вдоха будет выдох. Лена трогала волосы, когда врала. Не сильно врала — не по-крупному, не по-важному. Маленькая бытовая ложь, ежедневная, как чистка зубов. Лилии не пахли «особенно». Они пахли как всегда. Лена просто хотела, чтобы понедельник казался лучше, чем он есть.
Откуда я это знала?
Я работала с Леной два года. Два года обедов, перекуров (она курит, я стою рядом), ночных смен, совместных слёз над пациентами (она плачет, я стою рядом). Два года — и я никогда не замечала, что она трогает волосы, когда врёт. Никогда. Это было — как будто кто-то увеличил разрешение. Как будто я смотрела на мир через мутное стекло, а сейчас стекло протёрли. Нет — убрали. Совсем. И мир стал подробнее, чем я могла выдержать.
— Чернова? Ты меня слышишь?
— Да. Извини. Не выспалась.
Лена наклонила голову — точно на семь градусов вправо, я почему-то знала, что именно на семь — и прищурилась:
— Ты всегда не высыпаешься. Но обычно ты при этом нормально моргаешь. А сейчас ты смотришь на меня, как на не знаю. Как на задачу по математике.
— У меня насморк, — сказала я. Версия Б, адаптированная для социального употребления. — Нос заложен. Ничего не чувствую.
— Ой, так прими что-нибудь! У меня есть спрей, корейский, Маров притащил, зверская штука, пробивает всё, даже бетон.
Лена полезла в сумку. Я смотрела, как она роется в недрах огромной чёрной торбы, и видела — замечала — каждое движение: как её пальцы безошибочно обходят помаду, ключи, зарядку, три пачки жвачки (три? зачем три?), блистер таблеток (не спрей — антидепрессанты, я прочитала название на долю секунды, прежде чем пальцы накрыли блистер), и я поняла, что знаю, что Лена принимает антидепрессанты, и что Лена не знает, что я знаю, и что раньше я бы не заметила — не разглядела бы название на упаковке через щель между пальцами, через полуоткрытую сумку, через два слоя рассеянного утреннего внимания.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




