
Полная версия
Иней и пепел
Опускаю взгляд в кружку.
На дне, где опал травяной мусор, я вижу рисунок - случайный, бессмысленный. Тёмные крошки разложились в узор, похожий на спираль внутри шестиугольника.
Смотрю долго.
Потом отодвигаю кружку так осторожно, будто внутри не чай, а что-то живое.
— · —
Комната в «Синем колоколе» маленькая. Одно окно. Одна кровать. Один стул. Умывальник из того же серого камня, что и весь город.
Я запираю дверь. Проверяю замок. Проверяю ещё раз. Подхожу к окну и там, внизу, синий город, и стою, глядя в стекло, секунду дольше, чем стоило. Мне кажется, кто-то смотрит оттуда. Но не на улице. Выше - где-то на верхних этажах, в той стороне, где за городом поднимается башня. Я задёргиваю занавеску.
Сажусь на кровать, не раздеваясь.
Я не буду спать.
Говорю это себе, и это первая вещь за весь день, в которой уверена на сто процентов.
Достаю из сумки то, что всегда со мной: маленький кожаный мешочек. Истёртый на углах - я трогала его слишком часто. Внутри три вещи. Письмо, которого я не писала. Серебряная монета с чужим гербом. И крошечный ключ от замка, которого я никогда не видела.
Это всё, что было при мне в тот день, когда я очнулась в пещере Харна. Три предмета - и пустота там, где должна быть жизнь.
Раскладываю их на одеяле, как делала уже сотни раз.
Письмо короткое. Одна строчка.
Не влюбляйся в него снова. Пожалуйста.
Почерк мой. Я узнала его через месяц после пробуждения, когда впервые села писать сама. Буквы ложатся у меня на бумагу ровно так же. Наклон. Нажим. Хвостик у «й», которого больше нет ни у кого.
Это написала я.
Я не помню когда. Не помню кому. Не помню о ком.
Но это написала я.
Провожу пальцем по слову «пожалуйста». Бумага истёрта в этом месте - тонкая, почти прозрачная. Я трогала его столько раз, что моё «пожалуйста» начало стираться от моего же прикосновения. Как будто пыталась его стереть, и остановить меня было некому.
Беру монету в руку, она тяжёлая и очень холодная. Герб - шестиугольник, и внутри него - спираль.
Смотрю на неё.
На дверь.
На кружку в моей голове, где тёмные крошки легли в узор, который я только что увидела в третий раз за один день.
Где-то в городе - стук. Далёкий. Ровный. Кто-то стучит в деревянное - копытами? Молотом? Я не могу понять. И есть ещё что-то, чего я почти не замечаю, пока не замечаю: в комнате слишком тихо. Не только снаружи. Внутри тоже. Будто сами стены умеют слушать.
Гашу свечу.
Лежу в темноте с открытыми глазами. Мой правый шрам пульсирует медленно, в такт сердцу, и я не знаю, от воображения это или нет.
И впервые за долгое время думаю: я пришла сюда не просто так. Я пришла сюда, потому что кто-то меня сюда позвал.
Только я этого не помню.
И где-то в этом городе, в эту секунду, этот кто-то знает, что я пришла.
— · —
Во дворце зимнего двора, на верхнем этаже западной башни, в комнате, в которой не зажигают свечей, стоит у окна человек.
Высокий. Выше, чем принято даже здесь, где высота - норма. Плечи не широкие в том смысле, в каком это говорят о силаче; прямые, тяжёлые, спокойные. Он стоит не двигаясь уже больше часа, и от его неподвижности воздух вокруг кажется плотнее - будто движение в комнате ему приходится разрешать.
На нём тёмная рубашка. Рукава закатаны до локтя - не из небрежности, а потому что он вернулся недавно, и пока не переоделся, и не переоденется ещё долго. На предплечьях, видные в тусклом свете из окна, идут узоры. Не чёрные - такие татуировки носит кое-кто в Харне. Его - цвета инея. Бледно-голубые, почти белые, с серебристым мерцанием, которое появляется только при движении и пропадает, когда он замирает. Линии тонкие, ломаные, несимметричные. Они похожи на разводы мороза на окне - те, что возникают за ночь, и если смотреть на них утром, кажется, что в них есть смысл, но стоит отвернуться - и смысл уходит.
Один из узоров - на левом плече, под рукавом - двести лет назад появился сам. В ту ночь, когда она впервые произнесла его имя в темноте. Узор пришёл вместе с её голосом, как что-то, что она оставила на нём, не зная, что оставляет.
Другой - на правом запястье, длиной в два пальца, такой тонкий, что в обычные дни почти не виден - появился в ту ночь, когда он стёр её. Этот узор самый светлый. Самый похожий на иней. Он смотрит на него каждое утро, и каждое утро тот горит не сильнее и не слабее, чем накануне. Просто горит. Как если бы в нём была заключена та секунда - навсегда, без права на побег.
Волосы серебряные - цвет крови зимнего двора, чистой, той самой, что не разбавлялась веками. В этом бледном свете волосы выглядят почти белыми, и только у корней - ближе к коже - проступает тот холодный металлический оттенок, который отличает их от обыкновенной седины.
Черты лица острые, но не резкие; линии прямые, но без жёсткости; губы тонкие, сомкнутые, из тех, что лучше молчат, чем говорят. Красота его - не та, что располагает. Она настораживает. От неё не тянет смотреть снова; от неё хочется понять, чем именно она опасна, и отступить раньше, чем выяснишь.
Но глаза.
Глаза у него синие. Не тёмно-синие - именно тот оттенок, какой бывает у глубокой воды, когда над ней тонкий лёд. В них не холод - холод был бы просто. В них то, что приходит, когда кто-то очень долго умел чувствовать и однажды решил перестать, и у него почти получилось. Почти. Но не до конца.
Он смотрит в окно.
Внизу город. Огни Морэна, рассыпанные по склону вниз до самой стены. Синие. Холодные. Одинаковые.
Кроме одного.
Маленькое окно на втором этаже «Синего колокола» - жёлтое. Живое. Там горит обыкновенная свеча, такая, какие здесь не жгут. Такие жгут только приезжие. Те, кто ещё не привык.
Те, кто пришёл оттуда.
Он смотрит на это окно так долго, что в комнате за его спиной успевает потемнеть на оттенок. Не двигается. Двигаться сейчас - значит признать, что это окно для него что-то значит. А он давно научился не признавать.
Потом свеча гаснет.
В груди у него что-то сжимается - не остро, тихо, как сжимается рука, которая держит слишком тяжёлое уже долго. Закрывает глаза. Открывает. На правом запястье, под манжетой, тонкая розовая полоса. Она чешется. Не от зуда - от того, что под ней.
Кладёт ладонь на стекло.
Стекло под его рукой тут же затягивается тонким узором инея - мгновенно, как если бы мороз выпустили из-под пальцев. Узор повторяет тот, что идёт у него по коже: ломаные линии, несимметричные, живые. Он стоит так, и узор растёт под его ладонью, и где-то в середине его груди медленно ходит маятник, который не должен был ходить - двести восемьдесят лет он останавливал его. У него получалось.
До сегодняшнего вечера.
Он говорит - тихо, в стекло, так, что даже если бы в комнате был кто-то, тот бы не услышал:
- Не влюбляйся в него снова.
Иней на стекле вздрагивает. Одна из линий - ломаная, тонкая - ползёт вверх, на миллиметр, на два, как будто что-то внутри узора пытается дотянуться туда, где - на другой стороне города - только что погасла одна маленькая жёлтая свеча.
- Пожалуйста, - говорит он.
Тем же словом. Той же тяжестью, с которой она когда-то говорила ему.
И убирает руку.
Иней остаётся.
И - впервые за семь лет - узор на стекле начинает теплеть. Слабое, едва видимое бледно-голубое сияние. Через ладонь, через камень, через весь город - куда-то к ней.
Если она почувствует - она проснётся.
Он резко прижимает ладонь обратно. Гасит.
Узор тускнеет.
Слишком ярко. Слишком долго. Слишком близко.
Он долго смотрит на собственный отпечаток - пять пальцев, вмёрзших в стекло, - а потом, как будто ему стало мерзко на это смотреть, отворачивается и уходит вглубь комнаты, в темноту.
Сегодня он опять не будет спать.
Как и каждую ночь последние семь лет.

