
Полная версия
Рябиновая горечь
Смех над лавкой хлестнул наотмашь. Голоса мешались в издевательский гул, от которого в ушах начинало звенеть. Ярость жгла горло, мир вокруг расплывался. Она ненавидела их всех — за эту легкую, скотскую беззаботность, но больше всего — саму себя, застрявшую здесь, как муха в смоле.
И вдруг смех внезапно смолк так же резко, как и начался. Девушка почувствовала, как чьи-то сильные, но осторожные руки обхватили её, поддерживая, не давая упасть.
– Ты в порядке? – раздался спокойный голос рядом с ней. Таня повернула голову и увидела перед собой лицо Сашки. Его глаза смотрели на неё с сочувствием и лёгкой улыбкой, и в этой улыбке было что-то, что заставило её сердце биться чуть быстрее.
— Тихо ты, не дергайся, — прикрикнул он, но в голосе слышалось не злорадство, а искренняя тревога. — Куртку порвёшь, жалко же. Стой смирно.
Он не смеялся вместе со всеми, а бережно пытался отцепить ткань от забора, действуя аккуратно, чтобы не поранить её. Таня замерла, пораженная его добротой больше, чем его силой.
– Вот и всё, – прошептал он, помогая ей спуститься на землю.
– Жених и невеста, тили-тили тесто! – вновь выкрикнули пацаны.
Сашка протянул ей руку.
— Давай мириться, Тань. Хватит уже воевать.
В этом жесте было слишком много спокойной силы. Таня чувствовала себя раздавленной. Его прощение — тихое, будничное — лишало её последнего права на ответную ненависть, оставляя лишь липкий, удушливый стыд.
Она посмотрела на его ладонь, потом в его серо-голубые глаза, и внутри что-то окончательно треснуло, превращаясь в острый осколок льда.
Таня не приняла руки. Вместо этого она рванулась к дереву и сорвала тяжелую гроздь недозрелой рябины. Ягоды были твердыми и горькими, налитыми едким соком. Таня сжала их в кулаке так, что косточки хрустнули, а кожа окрасилась в грязно-оранжевый цвет. Это был её последний патрон в обойме гордости.
– На, подавись своей добротой! – выплюнула она, вкладывая в бросок всю свою ненависть и боль.
Гроздь с тяжелым, влажным шлепком ударила Сашку в грудь. Ткань жадно впитала едкий сок. Ягоды лопнули, и по светлому поползли рваные пятна, пугающе похожие на след от выстрела в упор.
Сашка даже не вздрогнул. Он медленно опустил взгляд на грудь, где над самым сердцем расцветала горькая, липкая «кровь», затем на Таню. Он смотрел на неё долго, с такой тихой, недетской скорбью, будто уже тогда видел в этом пятне тень своего неизбежного будущего.
Тишина, воцарившаяся на лавке, была звенящей. Даже Мишка перестал улыбаться, глядя на то, как медленно оседает на рубашке эта горькая грязь. Таня стояла, тяжело дыша, её рука всё ещё была поднята в жесте броска, а пальцы дрожали.
– Зачем ты так, Тань? – тихо спросил Сашка, и в этом вопросе не было требования ответа. Он развернулся и пошёл прочь по дороге, не оглядываясь. Его светлая рубашка с алыми пятнами рябинового сока светилась в сгущающихся сумерках, словно мишень, которую Таня только что поразила прямо в сердце. Она смотрела ему вслед, чувствуя, как триумф, которого она так жаждала, оборачивается внутри нее пеплом, забивающим горло и мешающим дышать.
Мишка медленно поднялся с лавки. Его вечная развязность исчезла, уступив место какой-то тяжелой, взрослой хмурости. Он подошёл к сестре вплотную, и она инстинктивно сжалась, ожидая окрика или затрещины, но он лишь посмотрел на её перепачканную оранжевым соком ладонь, а потом — прямо ей в глаза. В этом взгляде не было привычного подтрунивания, только глухое, давящее презрение.
— Ты дура, Танька, — негромко сказал он, и этот спокойный тон полоснул сестру сильнее любого крика. — Совсем берега попутала со своим городом. С Сашкой так нельзя. Ты даже не стоишь его мизинца со всеми своими шмотками.
Он сплюнул себе под ноги и, не дожидаясь ответа, пошёл вслед за другом в сгущающиеся сумерки. Остальные ребята тоже начали расходиться, обходя Таню стороной, словно она была зачумленной. В этот вечер она потеряла нечто гораздо более важное, чего нельзя было купить ни в одном престижном магазине.
Часть 1. Горечь рябины
Рябиновый сок на её руке начал подсыхать, стягивая кожу. Таня чувствовала горечь на губах, хотя и не пробовала ягод – этот вкус шёл изнутри, от самого сердца, которое сейчас билось в унисон с затихающей деревней. Таня медленно брела к дому.
Она вошла в тёмные сени дома, стараясь не скрипеть рассохшимися половицами, но каждый её шаг отдавался в тишине предательским стоном старого дерева. В носу все ещё стоял этот невыносимый, резкий и лекарственный запах раздавленной рябины.
Девочка нащупала в полумраке сеней эмалированный таз, стоявший на табурете, налила ковшом из ведра воду в таз и судорожно схватила кусок тяжелого хозяйственного мыла, пахнущего щелочью и безнадёжностью.
Холодная вода обожгла пальцы, но она лишь сильнее сжала кулаки, погружая их в ледяную глубь. Оранжевый сок недозрелых ягод не хотел уходить; он забился под ногти, окрасил кожу в грязный, желтушный цвет, напоминая о том, с какой яростью она швыряла гроздь в чистую рубашку Сашки.
В каждом движении сквозила ненависть к себе и к тому необъяснимому милосердию, которое проявил этот деревенский парнишка, не ответивший на её злобу ударом.
Она тёрла руки так сильно, что кожа начала гореть, словно под воздействием ядовитого тумана из её собственных кошмаров. Боль приносила странное облегчение. Едкая пена становилась рыжей, стекая по запястьям и капая в таз с тихим, дробным стуком, похожим на отсчёт уходящего времени. Таня закусила губу, чтобы не разрыдаться от бессилия и этого всепоглощающего чувства вины, которое она так тщательно скрывала под маской городского снобизма.
– Опять ты в потемках возишься? – раздался из-за двери тихий, чуть хриплый голос тёти Вали. – Что у тебя с руками? – взволнованно спросила она.
Таня вздрогнула, едва не выронив мыло из рук.
– Это просто рябина, тёть Валь, – бросила она через плечо, стараясь придать голосу привычную дерзость.
— Сашку-то небось задела? Видела я, как он домой шёл. Сашка — парень золотой. В отца пошел.
— Да просто... зацепилась, — буркнула Таня.
— Рябина — ягода честная, Танюша, она насквозь видит, — негромко сказала тётя, и её голос в тесноте сеней прозвучал неожиданно гулко. — Ты не сок трёшь, ты вину свою скребёшь, да только кожа сойдёт, а метка на душе останется. Смотри, Таня: кто первый ягоду бросил, тому потом эту горечь и в лекарство превращать.
Таня замерла, и мыло выскользнуло из её рук, с глухим стуком упав на дно таза. Ее «корона» окончательно свалилась в этот грязный таз с мыльной водой, оставляя её один на один с пустотой.
Таня вытерла руки жёстким полотенцем, чувствуя, как саднит кожа, лишенная верхнего слоя вместе с оранжевым соком. Она подошла к окну и посмотрела на соседний дом, где в одном из окон только что погас едва заметный отблеск, и прижала ладони к холодному стеклу. Ночь за окном была бездонной. Мир вокруг казался застывшим. Запах раздавленных ягод, казалось, преследовал её даже здесь, просачиваясь сквозь щели в рамах и смешиваясь с ароматом старого дерева и сена.
Девушка легла в постель, не раздеваясь, и долго смотрела в потолок, где тени от тополей за окном рисовали причудливые, пугающие узоры, похожие на тянущиеся к ней руки Теневых Шептунов из сказок. Перед глазами, как на заевшей киноплёнке, раз за разом прокручивался один и тот же кадр: Сашка, его светлая рубашка и этот яркий, пугающий всплеск «крови» на груди. Его тихая, недетская скорбь жгла сильнее любого оскорбления, лишая Таню привычной опоры в собственной правоте. Она ворочалась, кусая губы, и чувствовала, как внутри растёт холодный ком, похожий на проглоченный осколок льда. Она всё ещё пыталась ненавидеть его за это невыносимое благородство, но эта ненависть теперь была похожа на сухую рябиновую ягоду — горькую и совершенно пустую.
– Скоро всё изменится, всё будет хорошо, – подумала она перед самым сном.
В ту ночь Таня засыпала с ощущением, что это лето станет для неё тем самым «великим оледенением», о котором предупреждала её тётушка в своих притчах. Рябина в её душе уже застыла, ожидая первых настоящих морозов, которые превратят её горечь в нечто иное...
В это же самое время в соседнем доме Сашка неслышно закрыл за собой дверь, замирая в тени кухни, чтобы не разбудить мать. Его сердце билось ровно, но в груди жгло — не от обиды, а от осознания того, какую ношу он только что добровольно взвалил на свои плечи. Он посмотрел на свою когда-то чистую рубашку, теперь исполосованную алыми, пугающе похожими на кровь пятнами сока, и почувствовал холод, пробирающий до костей.
Дом спал, укутанный тишиной.
Сашка прокрался к умывальнику в углу кухни, стараясь не задеть табуретки, и осторожно снял рубашку, чувствуя, как липкая ткань неохотно отлипает от кожи.
«Только бы не проснулась», – подумал он едва слышно, погружая ткань в таз с ледяной водой.
Вода мгновенно окрасилась в розовый цвет, и в тусклом свете луны, пробивающемся сквозь занавески, это выглядело жутко, словно он пытался скрыть следы настоящего преступления.
Саша тёр пятна осторожно, но настойчиво. Ткань сопротивлялась, удерживая цвет.
Он не злился. Сашка понимал: её ядовитые слова — это крик о помощи, запертый в клетке из городской гордости. Он видел её страх там, на заборе, и этот страх был ему знаком. Ему хотелось не проучить её, а защитить от самой себя, но он знал, что сейчас любое его слово только подбросит углей в костёр её ненависти.
– Сашенька, это ты? – раздался из спальни тихий голос матери, сопровождаемый коротким, сухим кашлем.
– Я, мам, воды зашел попить, – быстро ответил он, прикрывая таз собой и замирая, пока дыхание в соседней комнате снова не стало ровным и тяжёлым. Его голос не дрогнул, хотя руки от ледяной воды уже почти ничего не чувствовали, превратившись в два бесформенных куска льда.
Он продолжал тереть ткань, пока пальцы не онемели в ледяной воде. Пятна бледнели, превращаясь в едва заметные тени, но Сашка знал — они останутся там навсегда.
В каждом движении рук была тихая решимость: если он сможет отстирать эту символическую кровь сейчас, возможно, он сможет забрать себе часть той тяжести, что позже ляжет на её душу. Он стирал не просто грязь, а её будущее чувство вины, пока вода в тазу не превратилась в зеркало, отражающее его бледное, решительное лицо.
«Всё будет хорошо», – прошептал он сам себе, вешая мокрую одежду на спинку стула.
Они тогда ещё не знали, что эта незримая нить, сплетенная из горького рябинового сока и ледяной воды ночных стирок, связала их крепче любых клятв. Она оставила в душах обоих тяжелое, металлическое послевкусие, которое невозможно смыть ни щелочным мылом, ни годами забвения.
Часть 3. Камень в тишине
Дни стали проходить в состоянии ядовитой, сосредоточенной злобы.
Таня перестала здороваться с Сашкиными родителями, проходя мимо с застывшей маской холодного безразличия. Сестру Олю она изводила меткими, как уколы иглы, замечаниями, безошибочно попадая в самые уязвимые места подросткового самолюбия. Но невыносимее всего была их маленькая дворняга.
Каждый раз, когда Таня шла мимо их двора, собака вылетала навстречу, захлебываясь от щенячьего лая. Однажды, не выдержав этого нелепого виляния хвостом и звонкого лая, Таня швырнула в собаку увесистый камень. Пес, взвизгнув от неожиданности и боли, забился под телегу и зашёлся жалобным, тонким скулам.
— Будешь знать, как лаять на меня! — прошипела Таня.
Она ждала прилива триумфа, но во рту лишь разлилась кислая горечь. Это было мелочное, злое торжество, которое не приносило облегчения, а только сильнее стягивало обруч вокруг её сердца.
Внезапно она заметила в окне Сашку — его силуэт на фоне гаснущего неба казался вырезанным из чёрного картона. Таня замерла, чувствуя, как ладони горят от недавнего броска. Она ждала, что он выскочит на крыльцо, начнет кричать, швырнет камень в ответ — это было бы понятно, это была бы честная война. Но Сашка просто стоял. Его молчание, плотное и неподвижное, навалилось на неё через оконное стекло. В этом спокойном взгляде Таня читала не ярость, а ту самую тихую, прощающую скорбь, от которой хотелось зажать уши и бежать без оглядки.
Она задыхалась от его морального превосходства, от того, что он оставался Человеком в то время, как она стремительно превращалась в нечто мелкое. Ей до дрожи необходимо было сломать его равновесие, увидеть в его глазах хотя бы каплю той же грязи, что разъедала её изнутри.
— Чего уставился? — выкрикнула она, и её голос сорвался на высокой, истеричной ноте. — Нравится смотреть? Это только начало, слышишь?!
Она быстро пошла к своему дому, ощущая, как его тяжёлый взгляд прожигает её спину даже через плотную ткань футболки. Каждый шаг давался ей с трудом, будто кто-то невидимый тянул её назад.
Весь вечер она вынашивала план мести, почти не притрагиваясь к еде. Напряжение сковывало тело, а мысли по кругу возвращались к Сашкиному лицу в окне. План созрел, принеся с собой пугающий прилив сил и лихорадочную ясность.
Теперь она ждала, ждала затаив дыхание, сидя на краю кровати в абсолютной темноте.
Деревня медленно погружалась в вязкую тишину сибирской ночи, пропитанной запахом полыни.
«Это он всё испортил, — билось в висках, — и его невыносимая, святая правильность». В своих мыслях она выстраивала баррикады из оправданий: разве не он первым унизил её своей порядочностью? Она убеждала себя, что месть — это единственный способ восстановить справедливость, разрушить его образ мученика. «Хочу, чтобы он увидел, что его мир такой же несовершенный, как и мой. Пусть возненавидит, пусть ударит, только не этот взгляд».
Когда последнее окно в доме Сашки погасло, Таня поднялась. Её тень, отброшенная ледяным диском луны, пролегла по полу длинной зазубренной иглой. Она больше не чувствовала сомнений — только холодную решимость навсегда погасить этот прощающий блеск в его глазах. Сжав кулаки, она бесшумно выскользнула за дверь, в сырой ночной туман, навстречу своему главному акту возмездия.
Часть 4. Акт возмездия.
Не включая свет, она вышла во двор. Луна, словно ослепший глаз, выкатилась из-за туч, заливая сад мертвенным светом. Тени от корявых деревьев казались зазубренными капканами. Страх мешал дышать, но Таня упрямо шла вперёд, ведомая одной мыслью — дойти до Сашкиного дома и вытравить из себя этот давящий стыд новой вспышкой ярости.
В эту ночь Таня шла по пути разрушения. Она словно стала частью мрачной сказки, где всё вокруг казалось пропитанным тоской и отчаянием.
Каждый шаг отдавался эхом в её ушах, и она напряжённо прислушивалась, боясь услышать что-то страшное. Но вокруг была только тишина, нарушаемая лишь шелестом листьев и далёким лаем собаки.
Остановившись у ветхого забора дома Саши, она перевела дух, готовясь к тому, что должно было произойти. Она беззвучно скользнула через дыру в заборе и замерла, прислушиваясь к ночи.
Запах мокрой земли и укропа, аромат созревающих ягод — всё это было частью Сашкиного огорода, в который вложила столько любви и труда его мать, тётя Люба. Но для Тани этот огород стал символом всего, что она ненавидела.
Опустившись на колени, она яростно рвала кусты. Грязь забивалась под ногти, нежные ягоды с хрустом лопались под пальцами. Приторно-сладкий, удушливый запах раздавленной клубники ударил в нос, смешиваясь с вонью сырой земли. К горлу подступила тошнота, но Таня лишь яростнее втаптывала растения, превращая плоды чужого труда в липкое, багровое месиво.
Каждый вырванный куст, каждая растоптанная ягода — это был акт протеста, бунт против того, что она не могла изменить. Её руки дрожали от усталости и напряжения, но в душе она чувствовала странное удовлетворение. Остановившись посреди разоренного огорода, Таня тяжело дышала, глядя на свои деяния.
Она чувствовала себя преступницей, но в этой роли было что-то притягательное. Вдруг со стороны дома раздался скрип двери. Таня мгновенно пригнулась, прячась за остатками ботвы. На крыльцо вышел Сашка.
В лунном свете было видно, как он вздрогнул, увидев разорение. Он не закричал, но Таня услышала его судорожный, всхлипывающий вздох. Он медленно сошёл со ступенек, едва не споткнувшись, и опустился на корточки перед первой же развороченной грядкой. В его позе не было величия — только сгорбленные плечи и дрожащие руки, которыми он пытался поднять один из вырванных кустов.
— Зачем, Тань? — голос его был слабым, почти бесцветным. — Я ведь думал... ну, городская, характер тяжёлый, не привыкла просто. А ты... ты ведь просто пришла, чтобы всё испортить. Ведешь себя как последняя шпана. Тебе что, правда легче стало от этой грязи?
Слово «шпана» хлестнуло Таню больнее, чем если бы он её ударил. Она, мнившая себя королевой, вдруг увидела своё отражение в его спокойном голосе: грязная, с перепачканными соком руками, она выглядела мелкой, озлобленной воришкой.
Горло перехватило. Холодная роса пропитала одежду, делая её тяжелой и вязкой. Таня чувствовала, как сердце сковывает озноб, который теперь не отпустит.
— Мама их по именам знала, — он прижал испачканные ладони к лицу, и его голос окончательно сорвался. — Она каждую весну над этой рассадой дышать боялась, спину гнула ради каждой ягоды. Для неё это радость была, понимаешь? А ты просто превратила всё в кашу. Посмотри на себя. Тебе самой-то не тошно?
— Да пошёл ты! Не смей меня лечить! — выкрикнула девушка, вскакивая. Грязь и липкий сок текли по её пальцам. — Ненавижу вашу нищету, ваши сопли эти деревенские, святость вашу тошнотворную! Ты думаешь, ты крутой такой, потому что терпишь? Да ты лох, Сашка! Жалкий, лох и слабак!
— Просто уходи, — выдохнул он, отворачиваясь. Он больше не смотрел на неё, он просто не мог её видеть. — Ты думаешь, ты сильная, потому что можешь разрушить? Да ты просто жалкая. Наша клубника снова вырастет, земля всё затянет. А ты так и будешь бегать по ночам и ломать чужое, потому что своего ничего нет. Уходи, — повторил он, закрывая лицо руками. — Видеть тебя не могу. Беги, пока совсем в этой злобе не захлебнулась.
Таня развернулась и бросилась прочь, перемахнув через забор и не разбирая дороги. Она бежала, захлёбываясь собственным хриплым дыханием, которое свистом вырывалось из груди. Ветки кустов хлестали её по лицу, сухие стебли с хрустом ломались под ногами, словно преследуя её своим звуком. Она стремилась только к одному – оказаться как можно дальше от Сашки и его невыносимой правды. Она неслась по улице, чувствуя, как слезы наконец прорываются наружу, обжигая щеки и смешиваясь с грязью.
Сашка остался стоять один среди руин своего маленького мира. Он смотрел вслед убегающей тени, и в его груди, там, где под ребрами уже несколько месяцев жила тягучая, липкая боль, что-то глухо и предупреждающе кольнуло.
Он не чувствовал ненависти — только горькое, выматывающее сострадание. «Тебе эту грязь внутри себя носить, а мне — только до утра огород прибрать» - подумал он.
Саша знал, что мама расстроится, и эта тихая, материнская боль пугала его больше всего. Но в яростном крике Тани он услышал то, чего она сама еще не осознала: смертельный страх быть обыкновенной и ненужной. Он закрыл глаза, вдыхая тяжелый аромат раздавленной клубники, который теперь навсегда будет пахнуть для него человеческим одиночеством.
Таня ворвалась в дом, едва не сорвав дверь с петель и бросилась к рукомойнику, лихорадочно толкая ржавый стержень. Вода ледяными иглами колола ладони, но багровые пятна въелись в самую кожу. Она терла руки куском жесткого хозяйственного мыла, но под ногтями всё равно оставалась эта пугающая, темная кайма. «Как в крови», — подумала она и Таню накрыла тошнота.
Отшвырнув мыло, она проскользнула в свою комнату и рухнула на кровать, зарываясь в одеяло всем телом. Она лежала в темноте, глядя в потолок, и яростно шептала себе, что всё сделала правильно. «Так им и надо, — твердила она, пытаясь унять дрожь. — Пусть не строят из себя святых». Она изо всех сил цеплялась за свою заносчивость, как за спасательный круг, но тот неумолимо шёл ко дну.
Перед глазами стоял Сашка — не плачущий, не умоляющий, а смотрящий на неё с тихим, уничтожающим милосердием. Это было невыносимо. Она-то думала, что наносит удар, а на деле сама рухнула в ту самую грязь, которую презирала. Раньше она была «королевой», а теперь превратилась в мелкую, озлобленную тень, прячущуюся под одеялом от собственного эха.
Утро ворвалось в комнату неласковым серым светом и резким грохотом двери. Таня вздрогнула, когда тётя Валя, запыхавшаяся, с лицом, идущим красными пятнами от возмущения, буквально влетела в комнату и замерла на пороге, тяжело опираясь на косяк.
— Танька, ты слышала, что у Любки ночью сотворили? Ироды, чистые ироды! — голос её дрожал от негодования.
— Весь огород извели, ягоду потоптали... Любка там пластом лежит, сердце прихватило. Это ж какими нелюдями надо быть, а? Кто ж это, господи, руку-то поднял?
Таня продолжала лежать неподвижно, но внутри всё заледенело. Она кожей чувствовала, как изменился воздух в комнате.
Тётя Валя вдруг замолчала на полуслове, и эта тишина была страшнее её криков. Взгляд женщины, до этого полный горя, теперь медленно, как тяжёлый прицел, переместился в угол комнаты, где на полу комом лежали Танины лосины, на которых предательски выглядывали бурые, почти черные в утреннем свете пятна.
— Это что? — голос тёти стал пугающе тихим. Она медленно подошла и приподняла край ткани. — Земля? Откуда она на тебе, если ты вчера в десять уже спала?
— Я... я гулять ходила! — сорвалась на крик Таня, вскакивая. — В лесу наткнулась, споткнулась, упала! Какая вам разница? Чего вы на меня как на расстрел смотрите?
— В лесу? Ночью? — тётя Валя железной хваткой перехватила её за запястья и рывком вытянула руки. Из-под ногтей всё ещё выглядывала тёмная кайма. — Это же ты, девка... Ты Сашку за его доброту изводишь?
— Да плевать мне на ваш огород! — выкрикнула Таня, вырываясь. В глазах стояли жгучие слёзы ярости и стыда. — Подумаешь, кусты! Что вы из-за какой-то грязи вой подняли?
— Дура ты, Танька, — горько выдохнула тётя Валя, медленно отпуская её руки. — Никакие деньги не отмоют то, что ты этой ночью сотворила. Ты не кусты вырвала, ты человека прямо в душу ударила.
Тётя Валя тяжело, по-стариковски, опустилась на кровать, накинула на голову старый платок и, не глядя на племянницу, начала завязывать концы дрожащими пальцами.
— Пойду я... к Любке пойду. Как в глаза ей смотреть буду — не знаю. Извиняться буду за тебя, нехристь ты городская.
Она вышла, тяжело шаркая калошами по двору, и Таня видела через окно, как её сгорбленная фигура медленно растворяется в утреннем дне, направилась к соседскому дому. Прошло около часа, прежде чем входная дверь снова тяжело скрипнула.
Тётя Валя вернулась другой. Она не стала кричать или бросаться обвинениями. Она молча прошла к столу, бессильно опустилась на табурет и долго смотрела в одну точку, прежде чем заговорить.
— Любка денег не взяла, — мертвым, бесцветным голосом произнесла она. — Сказала, что души у тебя нет. А Сашка... Сашка там, в грязи этой по локоть. Спину разогнуть не может, всё пытается землю выровнять, чтобы мать не так сильно убивалась. Сказал мне: «Не сердитесь на неё, тётя Валя, она просто заблудилась в себе».
Слова «заблудилась в себе» обожгли Таню сильнее, чем вчерашняя ледяная вода.
Он не оставил ей даже права гордиться своим «злодейством», не дал возможности чувствовать себя сильным врагом. Она чувствовала, как её тщательно выстроенная броня заносчивости дает трещину, обнажая мелкую, дрожащую пустоту.
Тётя Валя перевела на Таню взгляд, в котором не осталось даже тени прежней любви, только бесконечная, выматывающая стыдоба.
— Слышишь? Он тебя жалеет. Любит, наверно.
Тётя Валя отвернулась к окну, и эта её сгорбленная спина стала для Тани окончательным приговором.
Вечером того же дня тётушка, заказала с домашнего телефона междугородний звонок. Таня услышала обрывок разговора.
— Галина? Это Валя. Забирай Таню, — слова падали как тяжёлые камни в колодец. — Не справляюсь я. У неё в груди не сердце, а уголь холодный. Она здесь такого наворотила, что мне перед людьми до смерти не отмыться. Нет, Галя, не спорь...

