
Полная версия
Трав(мы). Сборник рассказов

Надя Хедвиг
Трав(мы). Сборник рассказов
Предисловие Полины Врук, психолога
Никому не хочется вспоминать пережитую травму. В этом плане общество мало отличается от самих жертв. Нам всем приятнее жить в безопасном, контролируемом и предсказуемом мире. А жертвы ужасных событий напоминают нам о том, что это не всегда так. Если вы открыли этот сборник, значит, вы готовы говорить на неудобные темы. И значит, вы, как и авторы этих рассказов, вносите свой вклад в борьбу с насилием.
Ведь когда все молчат, насилие цветет пышным цветом. Говорить о насилии, писать о насилии требует большого мужества. Эта тема не приветствуется в обществе и подвергается стигматизации. Однако молчание о психологической травме приводит к смерти души и провоцирует губительную изоляцию.
Почему важно говорить о травмах и насилии? Это поможет жертвам справиться со своим непростым опытом. Говоря о насилии, мы присоединяемся к травмированному человеку, сообщая, что он не один. Рассказывая о насилии, мы помогаем другим понять, что кто-то тоже столкнулся с подобным и переживает те же сложности.
Что побуждает людей писать о таких вещах, если очевидно, что общество одобряет более простые и более приятные темы? Наверное, это ответственность перед собой.
Наверное, это про выбор: выбор быть зрелым и зрячим. Видеть, что мир состоит не только из бабочек и единорогов. И показывать это другим.
Не все герои (как и не все люди) приходят к исцелению. Иногда оно невозможно. Иногда путь к нему слишком тяжел. Иногда человек получает психологические травмы, несовместимые с жизнью. Но все эти истории должны быть рассказаны. Возможно, для кого‑то они станут опорой и поддержкой, посланием: «Ты не один. Ты можешь говорить об этом». А кому‑то они покажут, что все происходящее с ним нормально в свете того опыта, который ему пришлось пережить.
Говоря про травмы, мы помогаем их предотвратить. Люди должны знать о том, что насилие существует, о том, что за закрытыми дверями частной жизни порой творятся чудовищные, нечеловеческие вещи. Люди должны знать, что мир не всегда бывает безопасен, и особенно об этом должны знать дети. Предупредить травму гораздо легче, чем исцелить. Но для этого нужно говорить.
Травма — это не гематома, которая рассосется сама. Ущерб, причиненный людьми, можно исправить только через других людей. И для этого тоже нужно говорить. Слова — это первый инструмент исцеления. История, облеченная в слова, перестает быть тайной. Слова лечат и помогают получить помощь извне. Погребенное под плитой молчания никогда не превратится в безобидный прах, а будет вечно жечь могильным холодом.
Травма всегда оставляет на человеке свою метку. Но эта метка не всегда черная. Исцеленная травма поднимает на новый уровень, наделяя особыми дарами. Исцеление — это путь сквозь туман, где легко заблудиться и пропасть, особенно без проводника. Но тому, кто не остановится и выйдет из тумана, откроется великолепный новый мир, где можно стать властелином своей травмы, обладателем высокого эмоционального интеллекта и редких внутренних богатств. А заодно освободиться от бремени навязанных ценностей, оставляя их за туманом.
Давайте говорить о неудобном и открывать свои сердца навстречу своей и чужой боли. Ведь чтобы расстаться с болью, нужно сначала разрешить ей быть.
Мозаика разбитой жизни
Анна Эвлин
Даже после исцеления человек не может стать таким, как был. Но травма не определяет нашу жизнь, а является ее частью.
Наша жизнь — как пазл из тысяч осколков цветного стекла. Иногда мы ломаем их на еще более мелкие, иногда теряем. Потом находим новые и встраиваем их в освободившиеся места. Не всегда они подходят идеально, но неизменно рисуют новую картину взамен утраченной. Каждый день встраивается особой деталью, меняя восприятие и переворачивая рисунок, позволяя внимательно рассмотреть его под новым углом.
Мой пазл — не исключение. Я собирала его долгие годы и не закончила до сих пор. И части в нем такие разные.
Вот первая.
Маленькая девочка, лет восьми. Девочка росла, мечтая о любви. О принце, который будет носить ее на руках. Любимой сказкой той девочки всегда была «Красавица и чудовище» — та самая великая история, в которой любовь превратила чудовище в принца. Теперь это единственная сказка, которую я не люблю читать своей дочери. Чудовища — странный народ: их сложно распознать, и они почти никогда не отпускают. Но тогда я этого еще не знала.
Наивно радовалась новому платью, домику для Барби и первым книгам, которые выбрала сама. Поэтому и хрусталик от пазла по-девчачьи розовый, аккуратный. Детские почти все такие, за редким исключением.
Цветов становится тем больше, чем старше становишься. Невидимые пальцы скользят дальше по картине жизни. Вот ярко-красные от первого поцелуя и багряные от первого разочарования. Вот золотые от восторга. Шутка ли — поступить в один из лучших вузов страны. Здесь же где‑то кусочек, который очень хочется разломать — знакомство с НИМ, с личным чудовищем, старательно прятавшимся под маской принца. Увы, прошлое не переписать.
А вот начинаются они: треснувшие, острыми краями ранящие изнутри. Целое море, в котором так просто утонуть.
Первый боишься взять и рассмотреть, пусть и помнишь каждую деталь. Он холодный и пустой, как и сама я в тот момент. В голове ничего, а в сердце замерший ужас. И почему‑то — страх, что кто‑нибудь видел этот момент в окно из соседнего дома. Тот первый раз, когда ОН ударил.
Так хочется понять, почему. Почему человек, который живет с тобой под одной крышей, спит с тобой в одной постели вот уже пять лет, может так? Поднять руку, замахнуться, изменившись в лице. Опалить жаром щеку, оставив следы от пальцев — тогда еще совсем не заметные. В следующий миг все останавливается, звуки исчезают, оставляя только жар на щеке. Боль, жгущую кожу. Первый кусок ломающейся веры.
Потом вспышка в голове, и мир возвращается. Но уже не узнаешь лицо напротив, которое считала самым родным. Почти падаешь, хватаясь за стол. От неожиданности, от отчаяния. Хочется спросить: за что? Только слова застревают внутри, потому что мир треснул, и никаких слов больше не существует. ОН уже хватает за запястья, обнимает, умоляет простить. Встает на колени, тут же психует, несется в комнату. Кричит, что уйдет. Рвет на себе волосы, бьет кулаком в стену. Ноги почему‑то не двигаются, а руки машинально поправляют платье. Красивое, новое, которое больше ни разу не надену, потому что ОН назвал в нем шлюхой. И все равно неверной поступью вперед, шаг за шагом, в ту комнату, где ОН бушует сам с собой. Зачем? Почему? Остановить? Да, попытаться.
Отворачиваюсь, не в силах больше смотреть на все это. Больное, колючее воспоминание. Одно из сотен таких же холодных, заставляющих сжиматься и прятаться. Это сейчас, через несколько лет, понимаешь, что надо было иначе, что можно было просто уйти сразу. Но нет, тогда не могла. (Не)маленькая девочка, которая отчаянно мечтала быть любимой, быть нужной хоть кому‑нибудь. ЕМУ она была нужна, так чудовище всегда говорил. Даже когда просила остановиться, а ОН хотел сына.
Следующий кусочек жизненного пазла гораздо ярче. Зеленый. Как обои, что были поклеены тогда в коридоре. Дизайнерское решение, чтобы сочетались с коричневой плиткой на полу и такими же дверями. В воспоминаниях того дня ярко выжжен ребристый шершавый рисунок на этих обоях, маленькая дырочка над идеально ровным плинтусом, прямо у двери в ванную. Пол холодный. А живот слишком большой, чтобы полностью закрыть его руками. Резинка джинсов неприятно давит прямо посередине, пока маленькая ножка изнутри отбивает «бум», «бум». Вряд ли радостно. Черточки на плитке неровные, искореженные. Странный рисунок. Может, только вблизи так кажется?
Мозг не запомнил, что именно было на ноге, отведенной назад для удара. Какие‑то ботинки? Нет, ОН не носил ботинок. Значит, кроссовки. Горло болело от непролитых слез. Слова оставались фоновым шумом, как и мольбы, и сменившие их крики. Их тоже в памяти не осталось.
Цвет обоев, пожалуй, единственное яркое пятно с того дня. Зеленый. Любимый цвет сына, которого закрывала в себе руками.
Таких осколков в моей карте жизни было много. Слишком много для одного человека. И до, и даже после того, как родился сын, ставший первым воспоминанием совершенно иного толка. Первой частью новой картины, которую собирала долгие годы. Чтобы наконец понять: чудовища всегда остаются чудовищами, и боятся лишь тех, кто сильнее. Но новые пазлы выстраиваются долго и никогда не перекрывают предыдущие. Разбитые части жизни не склеиваются, как ни пытайся. Сломанное всегда останется таковым.
Например, кусочек белого цвета. Здесь уже смотреть не страшно, просто больно. И громко, потому что ребенок кричит, прося молока.
Кричит.
Снова. Ведь вроде успокоился, но нет. Сколько прошло? Минут тридцать? Десять, если верить часам. Наверняка врут. Соберись, надо что‑то сделать. Что? Чего он хочет?
Поесть? Нет.
Спать? Да, очень хочется. Мне, не ему.
В голове крутится и крутится. Что? Отчаяние? Да нет, не может быть.
Мать ведь должна быть счастлива. Дети — это счастье. Любая мать любит своих детей. Всегда.
Да черта с два.
Шум в зале. ОН проснулся? Да нет, время‑то только три часа дня. А ОН играл опять до шести.
Ох, ладно. Сын вроде уснул. На руках, как обычно. Попробовать кофе выпить? Или поспать? Может, поесть все же? Да и в душ не мешало бы. И надо бы в магазин сходить.
Реветь хочется. Какой магазин, когда в кошельке пятьсот рублей. На неделю. Сто ЕМУ на сигареты, на памперсы четыреста хватит?
За свет бы заплатить хотя бы в этом месяце.
Уже месяца три прошло, а лужайка для зайки все не находится. Да, глупо было хоть на что‑то надеяться. На кого‑то, кроме себя самой.
Но не убивать же ребенка? Он‑то не виноват. Хотя если бы не он…
Нет-нет, все ОН. Или сама? Наверное, сама? ОН-то сына любит. Меня нет, его да. Ну и ладно, и хватит. Хотя замуж ведь позвал…
А я? Я кого‑нибудь вообще люблю? Странный вопрос. Главное, вслух не ответить — ударит.
Мать всегда любит детей, правда? Так все говорят. Может, и правда любит, когда ребенок спит. Тогда поработать можно. И все равно ночью сидеть придется, проект сдать нужно. Тогда пятьсот превратится в две тысячи. Тогда на памперсы точно хватит.
Сглотнула слезу и вспомнила день выписки из роддома, шикарный букет в руках — едва ли не первый в жизни. Забытые ИМ туфли и розовые сланцы, которые были единственной обувью в тот день.
В тот день уже дома кот расцарапал ребенку голову, испугавшись громкого плача.
В тот день ОН чуть не убил кота. Того самого, что за полтора года до этого сам же и подарил.
Через два месяца поженились. На церемонии, на которой никого и ничего не было. Даже белого платья. Такси тогда, как назло, опаздывало, а потом ехало очень медленно, в пробке, коих на этой дороге не бывало почти никогда. Деревья плыли за окнами, а в голове только одна мысль — сказать «нет», выйти из машины с ребенком и просто уйти. Не сказала, не ушла. Почему?
Потому что все должно быть правильно.
Потому что дети должны расти в семье. А еще потому что не представляла, как же потом объясняться со всеми, признавая свои неудачи.
Я не могла быть неудачницей. Не дело так позорить родителей. Мысль, отравляющая каждый осколок этой картины с самого рождения. Вероятно, не исчезнет и до самой смерти.
Вот следующий элемент, розовый, как те самые сланцы. Убегала в них с сыном на руках с шестнадцатого этажа по пожарной лестнице. Зимой, без куртки. Хорошо, сына не успела переодеть после прогулки. ОН догонял, сжимая кухонный нож.
Никто бы не понял, почему и тогда не ушла. Да и сама я не знаю. Наверное, все еще верила, что чудовище может стать принцем. ОН сотни раз обещал, как и свозить на море, которое было нужно мне почти как воздух и куда до встречи с ним ездила каждый год. Наверное, в прошлой жизни я была русалкой. Она тоже обратилась в пену из-за «любви».
Кусочки следующих нескольких лет почти одинаковы. Искрят верой в собственную сказку, звенят ударами, смеются наивным попыткам научиться быть «правильной женщиной», сопровождаются детским смехом. Некоторые звучат церковными колоколами — до того, как перестала верить окончательно. Все они хрустят крошащимися на части остатками собственного «я». Не слишком большая цена за попытки сохранить остатки здравого рассудка, просто чтобы выжить — наконец уже выбросить те розовые сланцы.
Они, как непрошенный символ, кочуют дальше, в следующий пазл.
В них я ехала в роддом во второй раз. Тогда родилась дочь — девочка, спешившая увидеть мир и появившаяся на свет раньше срока. Ставшая яркой звездочкой, ведущей из тьмы. Я всегда думала, что дочь — моя. Слишком похожа на меня саму, в отличие от сына, по какой‑то злой шутке судьбы до ужасного напоминающего отца. Поэтому с дочерью было всегда легче, особенно морально. И вместе с тем неизмеримо сложнее. Она сильная. Не как я.
Хорошей матерью быть трудно. Просто потому, что ты не будешь ей никогда.
Как бы ни старалась, что бы ни делала — всегда будет «но».
Как в том самом монологе из фильма «Барби» о женщинах: ты всегда будешь недотягивать. Даже в сравнении с самой собой. Потому что идеальная мать может все. Улыбаться, когда ребенок кричит вот уже час в истерике из-за некупленной игрушки. Отработать полный день, а после иметь силы и ресурсы провести еще столько же времени с детьми. Не чувствовать осуждения со стороны окружающих, ведь твои дети всегда идеальны.
Посещают десять кружков в неделю, занимают первые места во всех конкурсах, имеют сотню верных друзей и абсолютно неконфликтны.
Оправдывают твои надежды на несколько шагов вперед.
Равно как и ты должна оправдать надежды своих родителей.
Да, так и работает. В идеальном мире у той самой идеальной Барби.
У меня не работает до сих пор.
Вот новый кусок, с дующим в окно ветром. Соленый, как слезы из глаз, и бурый, как пятно на руке. Дрожащий, как нога, перекинутая через раму. Уже во второй раз. В первый не решилась. Голова гудит от отсутствия нормального сна не то что несколько месяцев, а уже несколько лет. От необходимости выдумывать решения, чтобы каждый день находить силы вставать и быть мамой. Хотя бы немного перестать воображать, как дети ломаются на части.
И выживать дальше, когда уже дышать невмоготу.
Пальцам почти не больно. Сердцу гораздо больнее. Они маленькие, они не заслужили. Снова плачут, зовут.
Воспоминание истерично смеется, подкидывая единственную пришедшую тогда в голову мысль: если исчезну — детей оставят ему. Так проигрывать не хочется.
Дальше на картине жизни граница — сложная черта, собранная из нескольких отдельных частей. Тех самых «последних капель».
Первой стала квартира, которую пришлось продать, чтобы закрыть долги. Квартира, подаренная родителями к окончанию института. Красивая, большая, та самая с зелеными стенами. Пожалуй, оно было и к лучшему, хоть и несколько обидно. Дети тогда были счастливы пожить у бабушки — у свекрови. Ютились на диване с собакой, которых я всю жизнь боялась. Расплатившись с долгами, взяла на себя ипотеку. На новостройку под Москвой, в гораздо менее удобном районе, но трехкомнатную. На тридцать лет, будучи тогда без работы. И в тот же год с детьми уехала к родителям, где и осталась на пять лет, мечтая наконец вернуть себе свой угол. Где ОН не трогал, не обижал, потому что при моем отце не мог себе этого позволить.
Вторым стало простое осознание: как же противно, когда ОН трогает. Когда целует, когда обнимает. Еще хуже в близости, которую переносить становилось все сложнее. Никогда так не нравилось. Бессознательно спасалась, оставляя на ночь детей с собой в кровати и вынуждая его спать на диване, отдельно. Все еще помнила, что сын был зачат без согласия. Такое никогда не забудешь.
Третьим стало обручальное кольцо, с каждым годом давившее палец все сильнее. Отцу пришлось срезать мне его плоскогубцами, потому что палец начал синеть. Выбросила. Вздохнула свободно.
И наконец подала на развод.
И стала носить другие кольца, как любила всегда. Как не делала очень и очень давно.
ОН много чего тогда говорил: и что детей отберет, и что не простит никогда, и что убьет. Ведь только я виновата во всем, ведь из-за меня он превратился в чудовище. Ругался, что выбрала «подходящий момент», когда он уехал в Москву, пытаясь наконец работать. К счастью, больше я в это не верила, пусть и старалась избегать личных встреч. И до сих пор стараюсь.
Вот наконец‑то и он, ярчайший осколок последних лет. Сияющая путеводная звезда, согревающая изнывшую от трещин душу.
Текст.
Книги, которые начала писать. Как всегда мечтала, пока ОН несколькими словами не заставил уверовать в абсолютную глупость этой идеи. А еще — стыдиться своих фантазий, которые так хотела перекладывать на бумагу. Было сложно. Но слишком долго молчать — еще тяжелее. Книги всегда были жизнью, ведь именно там я находила покой. Ведь именно они дарили мне тысячи миров, где можно было спрятаться, вообразив себя героиней любого из них. Осознание, правда, пришло не сразу. И я начала писать эти миры для других.
Картина все не заканчивается, но становится красочнее, легче.
Вот белый с голубыми точками осколок — символ новой работы, уже несколько лет дающей признание. Вот разноцветный, буйный и блестящий, как звезды на небе и любимые карты Таро. Вот теплый от смеха с подругами, которых смогла найти. Один из последних — песчаный и свежий, как морской бриз. Он очень яркий. Звучащий голосами детей:
— Мама! Мамочка! Там Море!
Дочь радостно прыгает впереди, улыбаясь и неся в ладошке только что выпавший зуб, а сын восхищенно смотрит на волны, пока турецкое солнце золотит его волосы. Я все еще пытаюсь научиться любить их просто так, без условий и сравнений. За сам факт их существования в моей жизни. Не всегда получается.
Восхищенные детские голоса вырывают из мыслей под слезы, что невольно текут из глаз и тут же исчезают под горячим ветром. Поднимающим пески на берегу Средиземного моря, куда так отчаянно хотелось вернуться целых тринадцать лет.
Только там наконец почувствовать — боль может заканчиваться.
Я научилась прощать себя. И даже благодарить. За опыт, за помощь, которая была когда‑то нужна. За то, что стала такой, как сейчас. Но я всегда буду помнить. Такое не забываешь. Пусть даже девочка, мечтавшая о любви, исчезла, а голос чудовища в голове, корящий за любые ошибки, никогда полностью не утихнет. Как и само чудовище полностью не исчезнет из жизни.
Может, не один год уйдет, чтобы наконец разрешить себе снова поверить кому‑то другому, кого‑то полюбить. И уж тем более — прикоснуться к себе.
Но все это значит одно — жить.
Так, как захочешь.
Потому что жизнь заслуживает быть яркой.
Бездна по соседству
Лин Вернер
На каждого солдата, служащего в зоне боевых действий, приходится десяток детей, находящихся под угрозой в собственном доме.
Сколько себя помню, я жила рядом с бездной.
Эта фраза приходит в голову, пока я жду свой бокал шардоне в кафе. Красивая фраза. Так можно было бы начать роман. Всамделишный роман, пахнущий бумагой, с моим именем на модной абстрактной обложке. Если бы я умела писать книги.
Только я не умею. Но это ничего — зато я умею нравиться людям. Вот подходит официант с моим вином, я мило улыбаюсь ему. Он улыбается в ответ и отходит. Оборачивается. На мне сегодня удачное платье — пыльно-розовое, не слишком открытое, но облегающее все, что надо. Изящное. И главное — достаточно длинное. Я не хочу, чтобы со мной случилось то же, что и с Кирой.
Официант симпатичный и не удивляется моему вину к бизнес-ланчу. Или умело делает вид. Если он попросит мой телефон, я напишу его с ошибкой в одной цифре.
Я тогда сюда больше не приду, а если вдруг случайно столкнемся — сделаю удивленное лицо, что он не смог мне дозвониться.
Незачем. Все, с кем я сближалась, рано или поздно видели, что я живу рядом с бездной.
Сначала она была крошечная, не больше пятнышка на ярких пластмассовых детских очках. В этих очках отражалось лето у бабушки на Кубани. Подрумяненные бока ее пирожков с вишней. Выжженная трава под палящим солнцем. Мои загорелые ноги в синяках и царапинах. Спелые персики и шелковица. Беленый бабушкин дом с ласточкиным гнездом под крышей и пищащими в нем птенцами. Книжки про приключения в далеких странах и каникулы длиной в огромные три месяца.
И пятнышко. Где‑то слева сбоку. Можно не смотреть на него совсем. Мушка перед глазами. Моргнешь — и нет ее. Показалось. Этим пятнышком было непослушание Киры.
Кира — моя старшая сестра. Она не такая хорошая, как я. У меня волосы как солнышко, а у нее грязные, почти черные. Она плохая. Непослушная.
Я делаю глоток вина, поправляю прическу. Сейчас я раз в месяц хожу в парикмахерскую — делать свои солнечные волосы еще ярче.
Оглядываюсь вокруг, пока жду еду: квадратные столики под белыми скатертями, не самые удобные стулья, претензия на европейский шарм — горшки с живыми цветами у входа, старая французская эстрада из колонок, завышенные цены. Обычное московское кафе, ничего примечательного.
Но оно достаточно далеко от офиса. Моим коллегам не обязательно знать, что я иногда позволяю себе бокал вина в обеденный перерыв. Ну хорошо, часто позволяю. Но это же ни на что не влияет. Я прекрасно справляюсь со своими обязанностями и хороший контент-менеджер.
Вино в бокале быстро заканчивается.
Официант улыбается мне, проходя мимо с чужим заказом. Отвечаю ему улыбкой.
На самом деле, больше всего я сейчас хочу не флиртовать с привлекательным официантом, а домой. Вылезти из красивого, но неудобного платья и таких же туфель. К Кексу.
Я как котенком его два года назад увидела — сразу подумала: коричневый, как шоколадный кексик.
Кексику все равно, если я выпиваю вечером лишний бокал. Ему не надо улыбаться, не надо делать вид. Он любит меня любой.
Но впереди еще половина рабочего дня и текст о нашем прекрасном новом освежителе воздуха с ароматом альпийских лугов. Альпийские луга в вашем туалете. С тонкой нотой экскрементов.
Я со вздохом допиваю вино и рассматриваю посетителей кафе. Темноволосая девица за два столика от моего громко смеется. Как вульгарно. И платье на ней такое вызывающе ярко-оранжевое. Да еще и совсем короткое.
Такое могла бы надеть Кира. А мне даже не пойдет, с моими светлыми волосами.
Я видела похожее на днях. Почти такой же цвет и длина. Даже померила.
Так странно себя почувствовала в нем. Какой‑то другой. Слишком дерзкой. Той, кто может громко рассмеяться на все кафе. Я не такая.
А девица прямо светится жизнью. Ест с видимым удовольствием, явно не думая о калориях. Оно по ней и видно.
Кира тоже любила поесть и громко смеялась. А еще постоянно влипала в неприятности. И меня втягивала.
В памяти вспыхивает яркий летний день, запах свежей краски от забора и мое новое платье.
Кире десять, и она зовет меня залезть на вишню у наших ворот.
Внизу уже ничего нет, все съели. Но повыше, среди зелени, виднеются темно-красные, спелые ягоды. Я почти чувствую их вкус. Очень хочется их достать. Но я же порву платье. А оно нравится маме — она расстроится.
Я залезаю на нижнюю ветку. Платье пачкается. А Кира лезет выше, цепляется подолом за сучок. Ткань трещит и рвется.
Я тогда сказала маме, что мы не лазили на вишню, но Кире же всегда надо выступить. Ну что ей стоило подтвердить, что не лазили?
Мама на меня совсем чуть-чуть накричала. За то, что я сказала неправду.
А Киру папа отшлепал. Я же ей говорила, что платье порвет!
Официант приносит мой комплексный обед, забирает пустой бокал. Десерт — кусок вишневого пирога. Я отодвигаю его подальше.
— Еще вина? — задорно спрашивает меня симпатичный официант.
— Возможно, позже, — с улыбкой отвечаю я ему и беру ложку.
Когда я, доев грибной суп-пюре, приступаю к куриному филе с овощами, надо мной внезапно раздается:
— О, надо же, и ты сюда зашла!
Я чудом успеваю проглотить очередной кусок и не подавиться. Поднимаю голову и вижу Свету из юридического отдела.
Свете почти сорок, короткая аккуратная стрижка, брючные костюмы и взгляд акулы.
Но я ей нравлюсь. Я почти всем нравлюсь.
Света садится напротив.
— Я на это кафе случайно наткнулась, тут ателье приличное рядом. Как тут кормят?
— Да я тоже первый раз. Но вроде нормально.
Девица в коротком оранжевом платье громко восклицает что‑то нецензурное. Я непроизвольно морщусь. Света комментирует саркастично: — Какая непосредственность









