Род в минусе: Аудит Фамильного позора
Род в минусе: Аудит Фамильного позора

Полная версия

Род в минусе: Аудит Фамильного позора

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— У нас есть Никифор. — Лиза собирала мои вещи в спортивную сумку. — Назвать его дворецким — это для дворецкого комплимент. Он у деда служил, у папы служил, теперь у нас. Возраст — ну, на глаз семьдесят с хвостом. Делать ничего особо не делает, но из дома его не выгонишь — он там как несущая стена. Уберёшь — дом рухнет.

— А он на зарплате?

— На какой зарплате, Сеня. — Лиза застегнула сумку. — У нас на счёте сейчас миллиона полтора. Это всё. Если ты ему предложишь зарплату — он обидится. Серьёзно.

Я молчал.

Полтора миллиона.

В кармане у наследника одного из «старых родов».

* * *

Москва за окном такси была обычная.

Совершенно обычная — серая, мокрая, пробки. Машины, светофоры, человек с самокатом наперевес (я отвернулся), кафе «Шоколадница», реклама ипотеки «от четырёх процентов годовых» со звёздочкой шрифтом два пункта.

Никакой магии в окне не было.

Я ожидал чего-то другого. Что увижу, например, светящихся людей. Или летающую штуку. Или хотя бы вывеску «Магическая аптека».

Ничего такого.

— Лиза.

— Что?

— А магия — она где?

— В смысле?

— Ну, я вижу обычный город. Магии не видно.

Лиза посмотрела на меня снисходительно. С тем же выражением, с каким старшие сёстры всю жизнь смотрят на младших братьев, ляпнувших что-то очевидное.

— Сеня, ты в книжке детской, что ли? Магия — она внутри людей. Не на улице. Это не «магический мир» с другой стороны. Это наш мир. Просто у некоторых получается то, что не получается у других.

— И что — никто об этом не знает?

— Знают все, кому надо. И никто, кому не надо.

— Это как?

— Это так. — Лиза посмотрела в окно. — Верхушка государства знает. Верхушка силовых знает. Крупный бизнес — да, топы знают. Журналисты — нет. Обыватели — нет. И не потому что это секрет, а потому что никому не интересно. Что ты сделаешь со знанием, что у Шуйских в роду умеют поджигать? Ничего. Будешь жить так же. Платить ипотеку, ругаться на ЖКХ, ходить за дешёвой едой в «Пятёрочку».

— А Воронцовы что умеют?

Лиза помолчала.

— Воронцовы — земля. Это значит — стабильность, рост, корни. Когда Воронцов на своей земле, его сложно сдвинуть. Когда у Воронцова есть деньги — они почему-то приумножаются. Когда у Воронцова есть люди — они почему-то ему верны. Это и есть «земля». Не огонь, не вода, не молния. Просто земля.

— Не самая впечатляющая магия.

— Не самая, — согласилась Лиза. — Но именно поэтому Воронцовы двести лет держались. Огонь горит и гаснет. Земля — это основа.

— А наша — куда делась?

Она посмотрела на меня. Долго.

— Папа умер, — сказала она наконец. — Мама уехала. Ты пил и всё просрал. Я — слабая. Есть, наверное, ещё. Но устала наша земля.

Такси свернуло во двор.

* * *

Особняк в Колпачном переулке оказался небольшим.

Я почему-то ожидал чего-то размером с консерваторию. На деле это был двухэтажный дом начала двадцатого века, узкий, втиснутый между двумя другими такими же — с облезлой штукатуркой кремового цвета, чёрной кованой решёткой над низеньким крыльцом и одной голой липой во дворе.

Дом был некрасивый.

Но он был старый, настоящий, и стоял на нём номер — «дом 7», латунный, с потёртыми краями. И когда я смотрел на этот «дом 7», что-то внутри — не в голове, а где-то ниже, в груди — слабо отозвалось.

Что-то такое непонятное.

— Пошли, — сказала Лиза.

Мы поднялись на крыльцо. Лиза достала ключ — старый, бронзовый, с витой бородкой. Открыла дверь.

В прихожей пахло старым деревом и едва уловимо — бергамотом. Кто-то недавно пил чай.

— Никифор Палыч! — крикнула Лиза. — Мы приехали!

Из глубины дома раздались шаги.

Он появился через минуту — старик в тёмных брюках, белой рубашке и тёмно-зелёной жилетке, на которой не хватало одной пуговицы. Лицо у него было невозможно вежливое и совершенно нечитаемое — как у швейцаров в дореволюционных гостиницах на фотографиях.

— Арсений Сергеевич. — Он коротко поклонился. — С возвращением.

— Здравствуйте, Никифор.

— Палыч, — поправил он мягко.

— Никифор Палыч.

— Так. — Он посмотрел на меня внимательно. — Елизавета Сергеевна предупредили, что вы не вполне в памяти. Я готов содействовать.

— Спасибо.

— Чай в гостиной. Сырники, как любите, без изюма.

Я замер.

— Без изюма?

— Так точно. Вы изюм не переносите с детства, я помню.

Я открыл рот, чтобы что-то сказать, но не сказал ничего. Потому что в чужой памяти, которая у меня в голове, мама клала в сырники изюм, хотя я просил без, двадцать лет. А в этой памяти — настоящей моей памяти — мне с детства, оказывается, делали без изюма.

Это была первая мелочь, в которой реальный Арсений и чужой я совпали. Не на договоре и не на цифрах. На сырниках.

И от этого совпадения у меня впервые за три дня что-то отпустило в груди.

Я не знал, кто я. Но кто-то здесь меня знал. И помнил про изюм.

— Спасибо, Никифор Палыч.

— Не за что, барин.

— Не надо «барин».

— Слушаюсь, барин.

Лиза за моей спиной хмыкнула.

— Он всю жизнь так. Не отучишь.

* * *

В гостиной я сел на старый диван — кожаный, потрескавшийся, продавленный с правой стороны (видимо, на этом месте чаще всего сидел отец). На низком столике стоял чай в фарфоровой чашке и тарелка сырников.

Я съел один сырник. Он был вкусный. Без изюма.

Никифор Палыч стоял у дверей, сложив руки за спиной. Лиза села напротив, в кресло.

— Никифор Палыч, — сказал я. — Можно вопрос?

— Извольте.

— Что вы знаете про договор с Шуйскими?

Старик чуть напрягся. Я это заметил — он стоял ровнее, чем минуту назад.

— Знаю то, что видел, барин.

— А что вы видели?

Никифор Палыч посмотрел на Лизу. Лиза кивнула.

— Двенадцатого февраля сего года, — начал старик, — около десяти часов вечера к вам прибыл господин. Назвался представителем «Шуйский Капитал». Я доложил, вы приняли в кабинете. Был с собой портфель. Через час они вышли. Господин уехал.

— А я?

— Вы, барин, изволили быть в состоянии не вполне трезвом. К моменту приезда господина уже не вполне. Когда они уехали — совсем пяны в зю-зю.

— Я с ним пил?

— Да, барин. С ним.

— И до этого мы виделись?

— Нет, барин. В этом доме — не виделись. До этого вас в казино «Альбатрос» с ним познакомили. По вашим словам — «приятный человек, понимающий».

— Сколько раз я с ним встречался до подписания?

Старик помолчал.

— Не могу знать точно, барин. Но, полагаю, не более двух-трёх раз. И все — в «Альбатросе».

Я медленно поставил чашку.

«Альбатрос». Подпольное казино для богатеев. Знакомство «приятного человека». Через две-три встречи — договор на Сорок пять миллионов под залог особняка стоимостью в триста.

Это была не сделка. Это была подсадка.

Профессиональная, тщательная, многоходовая.

И моё «я» — то, прежнее, пьяное, проигрывающее, без памяти и без знака на ладони — было в этой схеме главным расходным элементом. Я подписал то, что мне дали подписать, и въехал в дерево там, где мне сказали в него въехать. Я был не должником. Я был инструментом.

— Никифор Палыч.

— Слушаю.

— А до казино? До «Альбатроса»? Как я туда вообще попал?

— Барин, простите старика

— Говорите.

Он вздохнул.

— Вас туда привёл господин Лопухин. Андрей Андреевич. Ваш друг с университета.

Я повернулся к Лизе.

— Я знаю этого Лопухина?

Лиза смотрела в окно. Лицо у неё было такое, какое бывает у людей, которые уже всё поняли — давно, до тебя, без удивления и без надежды.

— Знаешь, — сказала она. — Андрюша Лопухин. Твой лучший друг с первого курса. Шафером был у меня на несостоявшейся свадьбе.

— И?

— И, — Лиза перевела на меня глаза, — Лопухины — это вассальный род Шуйских. Уже четвёртое поколение.

Тишина.

Старая липа за окном тихо стучала в стекло одной голой веткой.

Никифор Палыч стоял неподвижно.

Лиза смотрела на меня, и в её глазах впервые за три дня я увидел не претензию и не усталость. Я увидел что-то другое — не до конца, но узнаваемо.

Жалость. И, может быть, что-то очень похожее на надежду.

— Сеня, — сказала она. — Ты в гораздо большей жопе, чем я думала.

Я взял ещё один сырник.

— Я заметил, — сказал я.

* * *

Той ночью я долго не мог заснуть.

Спальня была чужая, потолок незнакомый, постель пахла лавандой и свежестью. Я лежал на спине и смотрел в темноту — туда, где должен был быть потолок, но потолка не было видно: только смутный квадрат окна и за ним — фонарь, желтоватый, моргающий.

Я думал.

Я думал, что:

Шуйские — мощный род. У них дар, у них деньги, у них «Шуйский Капитал», у них Кравцов в перчатках не по сезону, у них вассалы — Лопухины, и наверняка не только Лопухины.

У меня — пустой счёт (полтора миллиона, и тех скоро не будет), особняк с просроченным залогом, сестра с минимальным даром, мать в Угличе, дворецкий восьмидесяти лет и одна голая липа во дворе.

И у меня нет знака.

Я медленно поднял руку перед собой, в темноте. Развернул ладонь вверх.

Знака не было.

Но я смотрел на свою ладонь, и думал не о том, чего у меня нет, а о том, что у меня есть.

У меня есть голова. Чужая или своя — неважно, но она работает.

У меня есть пункт 5.3, на котором я уже один раз сломал им игру.

И у меня есть одна неделя.

Одна неделя до того, как Кравцов вернётся с «новым предложением», и две — до того, как Шуйские поймут, что предыдущий Арсений умер в коме, а вместо него теперь лежит в особняке кто-то совсем другой.

Я закрыл глаза.

И впервые за четыре с лишним месяца — новый Арсений, без памяти, без знака, без денег, но с чем-то другим, чему я ещё не подобрал названия, — улыбнулся в темноту.

Не злорадно. Не торжествующе.

Но профессионально.

Так улыбаются аудиторы, когда видят в чужом балансе цифру, которая всё объясняет.

Глава 4. Архив

Проснулся я в семь утра — без будильника, просто открыл глаза и понял, что надо действовать.

В комнате было серо. За окном — серо вдвойне. Октябрьское московское утро, угрюмое, сырое утро.

Я полежал минуту. Тело привычно сообщало, что ему тяжело: четыре месяца лёжки даром не проходят. Мышцы были чужие — рыхлые. Суставы ныли как у старика.

Я сел. Спустил ноги. Дошёл до окна.

Внизу — узкий двор, мокрые жёлтые листья, мусорные баки, одна машина «Лада» песочного цвета. Это была Москва не из глянцевых журналов. Обычная Москва.

Я посмотрел на свою правую ладонь. Поднёс к глазам.

Знака не было.

И это меня почему-то печалило.

* * *

Никифор Палыч ждал меня внизу.

В таком же костюме, что и вчера, — тёмные брюки, белая рубашка, тёмно-зелёная жилетка без одной пуговицы. Я подумал: интересно, у него всю жизнь не хватает одной пуговицы или это он случайно незаметил, с виду он перфекционист — что за хрень с пуговицей-то, да ладно уже, может возраст сказывается.

— Доброе утро, барин. Завтрак в столовой.

— Никифор Палыч, — сказал я. — У нас был кабинет отца?

Старик не удивился. Он, похоже, вообще не умел удивляться — это умение в нём атрофировалось ещё при дедушке.

— Кабинет Сергея Андреевича на втором этаже, в дальнем крыле. Я его держу запертым. Ключ у меня. После смерти Сергея Андреевича туда заходили вы один раз, в две тысячи восемнадцатом, и Елизавета Сергеевна — несколько раз.

— Я туда заходил?

— Один раз. После похорон. Пробыли там минут двадцать. Вышли с бутылкой коньяка из бара.

— И больше не заходил?

— Не заходили.

Я кивнул.

— Откройте.

— Сейчас, барин?

— Сейчас.

* * *

Кабинет отца оказался комнатой метров пятнадцати — небольшой по меркам особняков из кино, но плотно заставленной. Письменный стол у окна — массивный, дубовый, с резными ножками. Кресло — кожаное, чёрное, со вмятиной на сиденье. Книжный шкаф во всю стену. И ещё один шкаф — узкий, с глухими дверцами, без книг. Архив.

Пахло чем-то отдалённо знакомым — кожей и хорошим табаком, хотя отец, по словам Лизы, не курил. Видимо, всё же баловался сигарами.

Я обошёл стол. Сел в кресло.

И в первый раз с момента, как очнулся, что-то внутри отозвалось ясно — вот тут, в этом кресле, в этом кабинете, у этого стола.

Я не помнил отца. Я не помнил, как он сидел в этом кресле. Я не помнил его голоса.

Но кресло помнило, что в него надо садиться чуть наклонившись вперёд, потому что спинка просела влево, и если не компенсировать — заваливаешься.

Тело знало. Голова — не помнила.

* * *

Архив отца оказался не «архивом» в том смысле, в каком я его себе представлял.

Я ждал стопок документов, папок с надписями, пыльных подшивок. Я нашёл систему.

В узком шкафу стояли тридцать восемь папок. Каждая подписана от руки, аккуратным мелким почерком: «Земля. Тверская. 2014», «Договоры. Дом. 2015», «Шуйские. Переписка», «Лопухины», «Финансы. Личное», «Налоги. 2014-2016», и так далее.

Я провёл пальцем по корешкам. Остановился на «Шуйские. Переписка».

Достал.

В папке было около ста листов. Не подшитые — сложенные стопкой, по убыванию дат. Сверху — самое раннее, январь 2010 года. Снизу — самое позднее, март 2017-го. Через два месяца после этого письма отец умер.

Я начал читать.

* * *

Через час Никифор Палыч принёс кофе.

Поставил молча, не сказав ни слова, и ушёл. У него был дар — не магический, обычный, но редкий: понимать, когда человеку не надо мешать.

Я пил кофе и читал.

Я понимал процентов шестьдесят. Остальное было на полутонах, на отсылках к каким-то событиям, которых я не знал. Но шестидесяти процентов хватило.

Папа и Шуйские были врагами. Не соседями, у которых сложные отношения, а именно врагами. С 2010 года, после какой-то истории с земельным участком в Тверской области, которым Воронцовы владели двести лет, а Шуйские пытались выкупить через подставную компанию, и не выкупили, потому что отец понял схему и сорвал её.

Отец писал письма сухо, по делу, без эмоций. Глава за главой — как он год за годом отбивает атаки. Юридические, финансовые, личные. Один раз Шуйские пытались заранее сосватать у него дочь — то есть Лизу, — в 2014 году (какой у них был умысел, я пока не понимал). Лизе было всего пятнадцать. Отец отказал. После этого письма пошли совсем сухие.

И в последнем официальном письме — март 2017-го — отец писал:

Игорь Витальевич, я устал от этой переписки так же, как и Вы. Предлагаю заключить мораторий. Я не трогаю Ваши интересы в Тверской области, Вы не трогаете мою семью. Срок — десять лет. Готов подписать в любой удобной для Вас форме.

Подписи Шуйских под мораторием в папке не было.

Через два месяца отец умер.

* * *

Я закрыл папку.

Сидел в кресле, смотрел в окно, и в голове складывалось то, что не складывалось ещё вчера.

Отец умер в сорок восемь лет от инсульта. Это есть в выписке. Это есть в свидетельстве. Это есть в Лизиных словах — «папа умер в две тысячи семнадцатом, инсульт».

Инсульт в сорок восемь — бывает. Случается. У нервных, у курильщиков, у людей с давлением.

Отец не курил. Это сказал Никифор Палыч между делом. И у отца — по фотографии в коридоре, которую я успел рассмотреть, — было лицо человека, который визуально здоров.

И через два месяца после того, как он отправил Шуйским предложение о моратории, на которое они не ответили, у него случился инсульт.

В мире, где у людей рисуются знаки на ладонях.

В мире, где, по словам Лизы, существует «препарат группы Б», который в обычной аптеке не купить, но в определённых кругах знают.

В мире, где я через семь лет после смерти отца въехал в дерево с тем же «препаратом группы Б» в крови.

Я не делал выводов. Выводы — это для прокуратуры. Для аудита достаточно зафиксировать факт: цифры не сходятся.

Цифры не сходились.

* * *

Я работал в кабинете до часу дня.

Я разобрал шесть папок: «Шуйские. Переписка», «Земля. Тверская», «Финансы. Личное», «Налоги. 2014-2016», «Договоры. Дом» и «Лопухины». Последняя была тонкая, всего восемь листов. Из них я узнал, что Лопухины — действительно вассалы Шуйских с 1903 года, что Андрей Лопухин — действительно был в школе и в университете другом Арсения, и что отец примерно с 2015 года категорически не пускал Андрея в дом. Запрет шёл с пометкой «по совокупности».

Что означало «по совокупности», в папке не объяснялось.

К часу у меня в голове сложилась первая, очень предварительная карта.

Шуйские — клан старый, мощный, мстительный. Хотели Тверскую землю Воронцовых ещё в 2010 году. Не получили. Двенадцать лет это помнили. После смерти отца аккуратно — через Лопухина, через казино, через «препарат группы Б» — занялись Арсением. Дождались, когда мальчик-без-дара сядет за стол и подпишет всё. Подсунули договор с особняком в Колпачном в залог. Не потому что нужен особняк — он у них уже четвёртый по счёту особняк будет, не царское дело. А потому что особняк в Колпачном — это родовое гнездо Воронцовых. Без него Воронцовы юридически перестают быть «земельным» родом. Перестают быть «земельным» — теряют силу даже у тех, кто остался. Теряют силу — Тверская земля становится бесхозной и переходит по сложной цепочке к Шуйским через год-полтора.

Игра шла не за шестьдесят семь миллионов рублей.

Игра шла за двенадцатилетнюю обиду и за участок в Тверской области, который, я был уверен, стоит на чём-то очень интересном. Иначе никто бы за него двенадцать лет не воевал.

Я закрыл последнюю папку.

— Никифор Палыч.

Старик появился в дверях, как будто стоял за ними с самого начала. Может, и стоял.

— Что в Тверской области?

— Барин?

— У нас земля в Тверской. Что там?

Никифор Палыч помолчал.

— Лес, барин. И озеро. И две деревни — Воронцово и Малое Воронцово, в них живут восемнадцать дворов. И ещё в Воронцово — старая часовня. Не действующая. Стоит на холме. Сергей Андреевич часто туда ездил.

— Часто — это сколько?

— Раза три-четыре в год. Обычно один. Без матушки и без вас. Ночевал в часовне. Возвращался на третий день.

— Что он там делал?

— Не могу знать, барин.

— Не можете или не хотите?

Старик впервые за два дня посмотрел мне в глаза прямо. Долго.

— Я знаю, что Сергей Андреевич туда ездил, — сказал он. — И знаю, что Сергей Андреевич возвращался оттуда другим — спокойнее. И знаю, что это место для рода Воронцовых — главное. Что именно — мне Сергей Андреевич не говорили. Я не спрашивал.

— Спасибо, Никифор Палыч.

— Не за что, барин.

Он постоял ещё секунду — будто хотел что-то добавить. Потом тихо сказал:

— Барин.

— Да?

— Сергей Андреевич всегда говорили: «Воронцовы — это не дом в Колпачном. Воронцовы — это часовня на холме». Если это вам поможет — я передал.

— Спасибо.

— Не за что.

Он вышел.

* * *

В половине второго мне позвонила мама.

Я не сразу понял, что это она — высветился номер «Анна Дмитриевна» (в телефоне Арсения мама была подписана по имени-отчеству, что много говорит о Арсении). Я снял трубку.

— Сеня. — Голос был тихий, спокойный, без интонаций. — Лиза мне сказала, что ты очнулся. Я не звонила сразу, потому что не знала, что говорить.

— Здравствуй, мама.

Я не помнил её голоса. Я слышал его как будто впервые. И всё равно сказал «здравствуй, мама», и это было правильно — потому что не было никакого другого слова.

— Как ты себя чувствуешь?

— Нормально. Слабый. Не всё помню, даже тебя смутно помню.

— Лиза говорила.

Пауза.

— Сеня.

— Да?

— Я не приеду.

Я молчал.

— Я не могу, — сказала мама. — Прости меня. Я не могу в Москву. Я не могу видеть дом. Я не могу видеть тебя — пока — потому что когда я тебя увижу, я начну тебе всё высказывать, всё, что копилось семь лет. И тебе сейчас этого не надо. А мне не надо тем более — я не за этим живу.

— Понимаю.

— Не понимаешь. Но это ничего.

Снова пауза.

— Сеня, послушай меня. Если ты хочешь спасти дом — спаси. Если не можешь — отдавай и переезжай ко мне в Углич. Я не буду тебя ругать. Я устала ругать. Просто реши и сделай.

— Я попробую.

— Не «попробую». Реши и сделай. Это не одно и то же.

— Хорошо. Я решу и сделаю.

— Так лучше.

Третья пауза. Длиннее.

— Сеня.

— Да, мама.

— Папа тебя любил. Я знаю, ты этого не помнишь сейчас. Но я тебе говорю — папа тебя любил очень. И ему было больно последние два года смотреть, как ты живёшь. И я думаю, что он бы хотел, чтобы ты сейчас был как он. Хоть немножко.

— Я постараюсь.

— Не старайся. Будь.

— Хорошо.

— Ну всё. — Голос у неё чуть-чуть, едва заметно, дрогнул. — Лизе скажи, что я её люблю. Звони мне. Часто не прошу. Но когда будут новости — звони.

— Хорошо, мама.

— Целую.

Гудки.

Я положил телефон на стол отца.

Сидел минут пять.

Я не плакал — потому что не помнил эту женщину и не помнил отца, и плакать было не о ком конкретно. Но что-то происходило внутри, что-то медленное и тяжёлое, как когда сдвигается мебель в пустой квартире: действие закончилось, но звук продолжается эх.

Папа тебя любил.

Папа ездил в часовню на холме. Один. Три-четыре раза в год. Возвращался другим.

Папа умер через два месяца после того, как Шуйские не подписали мораторий.

Я открыл ноутбук.

Зашёл в почту Арсения — пароль Никифор Палыч продиктовал, оказалось, что у Арсения пароль на всё был «arsen@123». Гениально.

И в почте, в папке «Архив», нашёл письмо от отца. Январь 2017-го. За два месяца до смерти.

Тема: «Если что».

Содержимое:

Сеня, ты сейчас, когда это читаешь, скорее всего, в каком-то непростом положении. Иначе ты бы это письмо не читал. Я его прячу так, чтобы ты его нашёл, только когда сам начнёшь искать.

Я не буду давать тебе советов про жизнь. Поздно и не моё дело.

Я скажу тебе одну вещь. На холме в Воронцово, в часовне, под полом, во второй доске от северной стены — лежит свёрток. В нём — всё, что я хотел бы тебе передать, но не успел. Если ты до этого письма дошёл — значит, дошёл и до момента, когда свёрток тебе пригодится.

Не показывай его никому. Даже маме. Маме — особенно.

Папа.

Я перечитал письмо три раза.

Потом закрыл крышку ноутбука.

Снял со стены ключ от ящика стола — он висел на гвоздике, отдельно, не на общей связке. Открыл нижний ящик. В ящике лежали документы на машину — старая «Тойота-Камри» 2014 года, серебристая, на ходу, по словам Никифора Палыча. И ключ от машины.

Я взял ключ.

— Никифор Палыч.

— Слушаю, барин.

— Завтра я поеду в Тверскую.

Старик стоял в дверях. Лицо у него было совершенно нечитаемое, как всегда. Только глаза — на одну секунду — изменились.

В них не было ни радость, ни одобрение. Что-то спокойнее. Как будто он этого момента ждал, не зная, дождётся ли.

— Хорошо, барин. Я соберу вам провизию.

— Спасибо.

— И, барин.

— Да?

— Возьмите меня с собой. Я там бывал. С Сергеем Андреевичем.

Я посмотрел на него.

Старику было больше семидесяти. Дорога в Тверскую — четыре часа в одну сторону по плохой осенней трассе. Часовня на холме, в которой, по словам матери, отец ночевал один.

— Поедем, Никифор Палыч.

— Благодарю, барин.

Он коротко поклонился — как кланяются не за разрешение поехать в командировку, а за что-то другое. И вышел.

Я остался в кабинете один.

За окном начался дождь — медленный, мелкий, безнадёжный, как все октябрьские дожди. На столе лежала папка «Шуйские. Переписка». Рядом — телефон с гудками от мамы. На стене — портрет отца, которого я никогда не видел и которого мне теперь предстояло узнать.

Я налил себе остаток кофе из турки.

И впервые за два дня — тихо, для себя, — сказал вслух:

— Здравствуйте, папа.

Портрет не ответил.

Но это как раз и нормально.

Я и не ждал.

Глава 5. Лопухин

Поехать в Тверскую завтра не получилось.

Потому что в десять утра позвонил Андрей Лопухин.

* * *

Это было ожидаемо. Я даже немного удивился, что не раньше — Шуйские, если они работали так, как я их себе представлял по архиву отца, должны были запустить Лопухина в дело сразу после визита Кравцова. То ли Кравцов не сразу доложил, то ли Шуйские сначала хотели посмотреть, что я буду делать.

Делать я ничего показного не делал. Сидел в особняке. Не выходил. Не звонил никому, кроме как ответил матери. Не покупал ничего, кроме лекарств. С точки зрения Шуйских, я был ровно тем, кем они хотели меня видеть: больным мальчиком, который очнулся, понял масштаб задницы и сидит дрожит в страхе.

На страницу:
2 из 3