Река Ангара – река Леметь
Река Ангара – река Леметь

Полная версия

Река Ангара – река Леметь

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 8

Анатолий Казаков

Река Ангара – река Леметь


Серия «Сибириада»



© Казаков А.В., 2025

© ООО «Издательство «Вече», 2025

Река Ангара – река Леметь

Отмотыжился

– Жизнь! Она разная. Колесит человек по ней, мотыжит, мотыжит, а и всё, укорот вмиг образовался. Жизненный, а стало быть, людской укорот, то бишь мой конец. Да и почему вмиг-то? Нет, брат, не в миг, врёшь. Младенчество не выкинешь, родителев, армия, жена, дети. Вот и отмотыжился, стало быть.

Лёжа на старой железной кровати, Дмитрий Иванович Кислухин вслух рассуждал о пролетевшей жизни. Скрутило его сразу, да не только спина была тому виной, куча разных болезней одолели, и вот лежит старик на железной кровати, рассуждает вслух:

– Надо бы на печи лежать, кости на кирпичах греть, а мне всё на маманиной кровати охота. Она, бывало, полежит маненько, и отудбит[1]. Снова работат. А я вот, видно, не в неё, слабее.

Когда развалился колхоз, то Дмитрий Иванович, не получавший два года зарплату, забрал старенький трактор «Беларусь». В конторе никто не возражал, все, кто что мог, то и тащили, пили горькую, ругали власти, и в итоге колхоз прекратил своё существование. Всю жизнь Дмитрий Иванович опахивал на тракторе территорию колхоза. Случилось однажды, погорели сильно, пожарный велел опахивать. Так продолжалось почти сорок лет. А когда колхоза не стало, Иванович всё одно опахивал. Шли тревожные новости о пожарах в соседних районах, старухи села боялись, скидывались на солярку, и старый тракторист на старом тракторе спасал своё село от пожаров.


Порою, чего греха таить, не хотелось уже опахивать. Но придут в его дом старые, как он сам, земляки и просят. Пуще всех всегда упиралась Пелагея Никандровна. Обычно баяла так:

– Ну, чё, Дёмушка, удумал? Как это нам без пахоты-то, сгорим. Государство пенсию даёт, и всё, боле ему ничё не надобно. А ежели погорим, куда нам? Опять же, ежели живы останемся. В городах у детей своя жизня. Тогда внукам да правнукам молочка-то парного не отведать. Мы ж живые люди. Христом Богом просим, Дёмушка!

Дмитрий Иванович и не думал отказывать старухам, но проскальзывало порой в давно седой голове, мол, надоело опахивать, было это непонятно отчего, даже сам Иванович не знал. Нападёт тоска, язви её, куда деваться?

Покупалась солярка, и село было в очередной раз опахано от пожаров.

– Кто же ныне-то будет опахивать старухам? Я отмотыжился.

И загрустил Иванович. Вспомнилось, как покинули родительский кров три сына с дочкой. Ни секундочки не забывал о них, маялся мыслями, как там они выживают в городах. Глядел на жену Любу – и вовсе печалился. Мать детей его кручинилась боле его, материнская доля, не отхлыснёшься от неё, материя жизни в ней, в доле-то материнской.

У детей были давно внуки, у внуков правнуки пошли в ясли да в школу. Слава богу, навещали стариков, деревенской еды внуки отведали, это дело с ними на всю жизнь останется. Эх, и аппетит, бывало, разыграется у внуков, а ёдово самое простое – молочная лапша больно по вкусу им пришлась.

Мысли о внуках отлетели, снова думал, кто нынче старухам землю опашет. В дом быстрыми шагами зашла Пелагея Никандровна – и с порогу:

– Ведомо мне, Дёмушка, захворал ты, сердешный. Дочка из соседней деревни приехала, говорит, к ним пожар идёт, люди боятся – чего будет? У них давно не опахивали от пожаров, да вот у нас нынче не опахано. Среди мужиков ты один у нас, Дёмушка.

Ушла Пелагея, а через день узнали, что соседнее село сгорело, и пожар идёт к ним, всю округу затянуло дымом. Дмитрий Иванович и раньше к таблеткам относился плохо, а когда захворал, то Люба его давай ими лечить. Толку было от лечения мало. Потому он утайкой от жены таблетки выбрасывал.

Поднявшись с материнской кровати, Иванович откашлялся, с трудом натянул на себя штаны, выглянул в окно. Было дымно, и пахло гарью. Подошёл к столешнице, раскрыл дверки, достал бутылку самогона. Люба всплеснула руками:

– Ну вот, я лечу его, лечу, а он…

Иванович тихо сказал:

– Попробую, Любаша, врезать стаканчик, допинг нужон, понять должна.

Налив стакан самогону, Дмитрий Иванович не спеша осушил посудину. Откусил кусочек хлеба, дрожащей рукой положил хлеб на стол, затем встал и пошёл к трактору, ноги его тряслись от слабости.

Завёл трактор, сказал:

– Ну, Беларуська, выручай.

Дымка к тому времени обуяла всё село, видимости окрест было мало, если глядеть на дорогу, то четвёртую избу было уже не видать. Дмитрий Иванович ехал по селу, а старухи крестили его в дорогу, плакали.

Завидев крестивших его в дорогу старух, Иванович и сам чуть не заплакал, но дал себе укорот. Так и исчез его трактор в дымке…

Кто-то из старух залез в подпол, спасаясь от гари, кто-то молился на иконы, кто-то обливал себя холодной водою.

Тревожно мычали коровы, молчали собаки. Больше всего страшила беда тех старух, к кому приехали погостить внуки и правнуки.

Пожарные в этот раз поспели вовремя, пожар был потушен. Дымка стала развеиваться. Пелагея Никандровна обошла те избы, где её землячки прятались в погребах, и вскоре всё село высыпало на улицу, радовались, обнимали пожарных. Приехал главный среди пожарных, обвёл уставшим взглядом жителей села и сказал:

– Мы-то, конечно, сделали своё дело, но, милые бабушки, вас ведь дед на тракторе спас! Он успел опахать ваше село, тем и спас вас.

Пелагея Никандровна спросила:

– А Дёмша наш где?

Главный пожарный посуровев лицом, сказал:

– Главное дело, дед ваш, опахав село, отъехал от опашки, тем самым спас не только село, но и трактор.

Пелагея первая встрепенулась:

– Дёмша свой трактор Беларуськой зовёт, всю жизнь на нём робит. Правда, захворал он у нас, сердешный.

Пожарный помолчал немного, глядя на Пелагею, тихо сказал:

– Крепитесь сельчане. Прямо в кабине трактора геройски умер ваш дед.

Люба упала на колени, завыла по-бабьи. Пелагея Никандровна бросилась к ней, обняла:

– Люба! Милая! Храни тебя Христос! Другие старухи тоже кинулись к Любе.

Пока пожарный сообщал тяжёлую новость, Дмитрий Иванович сидел в своём тракторе, словно живой. Опершись спиной о сделанное им же удобное сиденье. И казалось со стороны, что окрикни его – и он скажет своё привычное:

– А я ить, старухи, не отмотыжился ишшо, спас вас…

Сибиряк-бурундук[2] и немец

– А он-то меня сразу бы срезал, младой фашистик-то. Да тут и калякать, то бишь баять, нечего. Вмиг бы захлестнул автоматной очередью и фамилию бы не спросил. По нашим же робятам фашистёнок энтот все патроны истратил, по нашей, так сказать, воистину многонациональной стране. А чё! Со всеми довелось повоевать: якуты, буряты, удмурты, узбеки, казахи, грузины, чеченцы, ежели всех вместе вспомянуть, то много национальностей немца било. И как я его не пристрелил? Не пойму сроду.

Всю оставшуюся, отпущенную Богом жизнь думал так сибиряк-фронтовик Степан Васильевич Фёдоров…


«Ох, девка, не убежишь. А куда ты денешься? На острове живём. Так наши предки определили. А если к лодке подбежишь, дак я тебя на Ангаре поймаю, хошь вплавь сам кинусь, хошь на шитике, обниму, расцелую. Ну, а чего же поделаешь, любовь, ёна Матрёна! – мысленно говоил Степан, ища Клавдию. – В телятнике нет, коровы напоены, сыты. К Ангаре бегал – нет. Не иначе как в деревне али в поле».

А думы в молодую голову идут, словно рыба на нерест, удержу нет. На большом острову деревня наша, вокруг Ангара. Всё работа, работа, а о любви неколи побаять. Вы, правители наши, хитрые, знамо дело. Вам план по сдаче мяса, молока, и всего, что шевелится, подавай. Последнюю курицу забей и отдай, а сам голодный сиди.

А когда любить-то? Вот беда, бедные мы. Не только от того, что свадьбу не на что справлять. Бедные, потому как бед с избытком на нашу землю сыплется.

Ну начальство начальством, хрен с ними, дадим стране план по сдаче зерна, рожь выручит. А с Клавдией надо сходиться и жить. Люди поймут. На что свадьбу гулять? Штаны все в заплатах. Как там про Федула-то: «Федул, Федул, что губы надул? – Кафтан порвал. – Велика ли дыра-то? – Один ворот остался».

Вот и я вроде того Федула. Вру. Всё одно соберутся земляки. Принесут, у кого что есть, самогону, браги спроворим на мёрзлой картохе, нагоним самогонишку едрёного. В одной деревне баяли, большой самогонный аппарат прям на ручье установили, и вся деревня им пользуется, охлаждение отменное. Ну чё сказать, молодцы.

Но всё одно с ума можно спятить. Зверь, рыба, хлеб, скотина – всё, всё сами, и одёжу сами. На полном своём обеспечении. Но государству вынь да положь. В городах без нашей кормёжки попередохли бы все. Не в обиде я. Вру. В обиде. От государства тоже должна деньга быть. Да, видно, не получается всем дать, но в городе почему-то лучше живут и уж точно меньше работают…

Клавдию Степан отыскал уж затемно, работа на деревне круглый год, без выходных, закрутился. Знал, что к ночи Клавдия дома будет, где ей, сердешной, быть. В четыре утра снова в телятник, надо и ей поспать хоть часа четыре… Ух, девонька у меня! Телятник высоко на берегу, а она кажинный день телятам ненасытным воду таскает на себе, а сколь вёдер? Со счёту собьёшься. Мошкара падлючая, спасу от неё нету, один дёготь выручает. А телята – они чё, пьют и пьют. Вот и темнеет в глазах от надсады у Клавы моей ненаглядной, а я тут ещё со своей любовью привязался, ирод окаянный, чё говорить.

И вот сидят два молодых человека на лавочке, налюбоваться друг на дружку не могут.

– Клава! Милая Клава! Бедные мы, конечно. Но страна-то, вишь, поднимается. Ежели мы с тобой будем ждать, коли подымется, состариться можно.

Степан улыбнулся, обнял покрепче невесту и поцеловал.

Свадьбу гуляли всей деревней, как и было принято в старину. На картошке, квашеной капусте, рыбе, грибах, браге и самогонке свадьбу спроворили, самогон не больше двадцати градусов был, на мёрзлой картохе, не на сахаре, сахар-то – роскошь. Да поросёнка одного забили в честь этого дела. Теперь председателю думай, как отчитаться за мясо, ничего, придумает, на то он и председатель.

А страна действительно поднималась по всем направлениям. И вот война! Клавдия через два месяца должна родить ребёнка, а ей, сердешной, предстояло провожать мужа на войну окаянную. Бабы бегут по краешку берега Ангары, рёв на всю округу страшенный стоит. Бежит и брюхатая Клавдия, детишки вокруг плачут, ветхие старухи кричат на баб: «Пошто вы детей-то пужаете? Эк, растрезвонили. У, окаянные».

…Мужики отплывали всё дальше, все хмельные, но суровые. Сибиряки! Сибиряки! Сколько же вас, родимых, полегло потом в страшной мясорубке!

Степан воевал и думал: кто же у него народился на божий свет? Писем пока не было, сплошные переброски. И только, когда ранило, в госпитале узнал, что родился у него сын и что назвала Клавдия его Алёшенькой, в честь отца мужа. В госпитале холодина, хоть и топили. Те, кто из южных краёв, шибко мёрзли, Степану было всё же привычнее.

Когда под самой Первопрестольной одолели фашистов, все без исключения с облегчением вздохнули, вздохнул и Степан. В окопе в часы затишья думал: «То, что выживу, в это поверить сложно. Вон уж сколько новеньких прислали, а первые мои боевые сотоварищи лежат все на земле нашей. После бомбёжки, обстрелов окаянных многих присыплет землицей, и хоронить не надо. Меня ведь тоже присыпало, и ежели бы случайно не отрыли, червей бы точно кормил. Ну, теперича хошь знаю, что Алёшка растёт. Подрастёт когда, будет мамане вёдра помогать таскать в телятник. А ежели возвернусь, то Клавдию свою буду любить сильнее прежнего. Любовь, она не только, чтобы с бабой спать. Тут душа человеческая наружу шибко видна, да так видна, что без следователей всё понятно, хотя яснее ясного, что ничего непонятно, и сколь ни живи на белом свете, всё одно удивительно всё энто дело».

Два серьёзных ранения пережил за войну сибиряк, оба раза лежал в холодных госпиталях. Когда становилось легче, помогал отапливать госпиталь, врачи ругали, де, слаб ещё. Но не могла глядеть сибирская душа Степанова на то, как порой неумело топили печку. Раны от движения начинали сочиться кровью, и врачи строго приказывали лежать. Тогда Степан утайкой подходил к санитарке и говорил тихо-тихо:

– Верочка! Ну куда ты сырых-то натолкала, ну-ка, милая, вытаскивай. Вон ту полешку бери, вот эту, а уж теперь можно сыроватую положить, теперь, кажись, эта более-менее подсушенная, да лучины поболе. Запоминай, сестрёнка, как надобно, я на войну уйду, а ты меня, может, добрым словом вспомянешь.

Печка начинала хорошо топиться, в госпитале становилось теплее, и многие раненые солдаты знали, что без Степановых советов тут не обошлось. Радовались и санитарки.

Казалась подчас невыносимой человеческая, солдатская надсада, и вот, пройдя по отчей земле, поглядев на горнило войны до блевотины, воевал теперь Степан в самом Берлине. Говорили ему, конечно, и отцы-командиры, и сотоварищи, что Гитлер мальчишек в бой посылает, думал, может, преувеличивают. А вот атаковали один дом, вбежал он в помещение и увидел действительно молодого фашистика. Автомат у него валялся рядом. Молодой немец в новеньком, полном боевом обмундировании глядел на Степана. Форма на нём была великовата. В глазах страх. Оглядевшись вокруг, русский солдат подошёл к немцу:

– Чё, немчура! Не успели подогнать-то одёжу под тебя, неколи было. Понятно. Все патроны на робят наших потратил. Гитлер капут! Язви тебя в душу! Придушу, как лягушонка, патроны на тебя тратить.

Ожесточённые бои в Берлине шли к завершению, все понимали, что ещё чуть-чуть – и войне конец. Степан хотел пристрелить гадёныша, но что-то не давало. Нет, ни за что в мире не объяснил бы Васильевич: почему не поднималась у него рука на этого, в сущности, мальчонку. Отведя свой автомат в сторону, сказал:

– Вот, фашистёнок, скоро Гитлер капут, стало быть. Молодой немец закивал головой и быстро заговорил: – Я-я, Гитлер капут. Гитлер капут.

Степан, видя, как немчурёнок не сводит своих испуганных глаз с дула автомата, сказал:

– Запомни меня, фашист. Хоть ты и молод шибко, а всё одно фашистёнок. Я есть Сибиряк. С реки Ангары. Зовут меня – Степан Васильевич Фёдоров. Убивать я тебя не стану. Война вот-вот закончится, может, после вспомянешь.

Степан задумался.

– Да нет, ты вспомянешь. Милую тебя, гада. Милую. Вставай. Шнеля, шнеля.

Не сразу вернулся с войны Степан Васильевич Фёдоров в свою деревню, задержали на год.

И вот весна, Ангара уже начала потихоньку трогаться, красивая, величавая картина. А русский солдат-сибиряк стоит на берегу и думает: если побегу, может, и проскочу, а ежели провалюсь, загибну. Вот обидно-то будет. И вот бежит солдат по тронувшейся Ангаре и один раз чуть было не провалился, но добежал.

Тятю, маму, Клаву с сыном, всех земляков родненьких хотел обнять, удержу не было, вот и побёг. Всем деревенским вмиг стало известно об этом. Кто материл солдата, кто головой качал, руками махали, дескать, солдат, чего поделаешь. Клавдия не ругала мужа за его переход, долго плакала, а Степан не мог найти слова утешения, виноват, едрёна корень, виноват, как есть виноват.

Обнял Клавдию свою любезную, да, кажись, и не отрывал бы от себя никогда: так нужна ты мне нынче, Клава. А тут и Алёшка набросился на тятю:

– Тятечка, миленький! Ух, ждали! Ух, не спали! Ух ты, какой солдат! Ух, мама, давай тятю щами кормить, чаем на травах поить.

Встречали фронтовика земляки скудным столом – одно слово, всё для фронта, всё для победы. Но рыба солёная была, грибы, капуста квашеная, картошка да припасённый Клавдией самогон.

В деревне их из пятидесяти четырёх мужиков вернулись только восемь, вскорости один фронтовик от ранений помер.

Впрягся, как лошадь, Степан в колхозную жизнь, три дочки и ещё одного сына народили они с Клавдией. Выкраивал он моменты и для рыбалки, хотелось обязательно всех, у кого мужиков нет, рыбой угостить. Так было принято ещё у прадедов, и Степан не раз говорил, что это Господний обычай.

Годы шли али бежали, кто их там разберёт. И вот пришли на Ангару строители Братской ГЭС. Плотина оказалась самой огромной на планете Земля. Сколько песен про неё композиторы сложили, со всей страны люди ехали на Всесоюзную стройку. Но под затопление попало много сёл и деревень Сибири. Об этом, конечно, не писали, было непринято. Но когда шло подтопление, не только не сгоревшие избы с банями и сараями плыли по Ангаре, рассказывали люди, что плыли и гробы, в которых лежали умершие сибиряки. Не ведали их дети, какая страшная судьбина после смертушки их родителям выпадет. Степан плакал навзрыд от всего происходящего на его глазах. Потом обо всём этом очень выстраданно напишет писатель Валентин Григорьевич Распутин…

Хоть дома их деревенские пожгли, довольно значительная часть острова после затопления осталась. Пройдёт много лет, и деревенские потомки поставят памятный крест на родном острове, а священник прочитает молитвы.

Жизнь бурлила, словно Падунские пороги, да и они, такие мощные, после затопления перестали казаться таковыми. Все, кто попал под затопление, переехали жить в молодой город Братск. И вот уже работают на полную мощь Братская ГЭС, работает самый мощный в стране Алюминиевый завод, самый мощный в стране целлюлозно-бумажный комбинат, наимощнейший железобетонный завод, огромный завод отопительного оборудования, прославленный пивзавод и многое другое. Братск являлся донором для экономики всей страны.

Всех, кто переехал из подтопленных деревень, называли «бурундуками», то бишь местными. Многие перевозили свои дома из-под затопления. Отличить их было просто, идёшь по посёлку, видишь, стоит дом, а брёвнышки пронумерованы краской. Так перевёз свой дом и фронтовик Степан Васильевич Фёдоров. Жил, работал, дети давно повыросли, внуки уж большими стали, правнучка появилась на белый свет. Быстро проходит человеческая жизнь. Вот и пенсию стали с женою получать.

Жил старый солдат с Клавдией и не ведал, что ищет его давно тот самый фашистёнок. Как удалось Августу Краузе отыскать Степана – неведомо. Только известно наверняка, что в перевезённом уже давно из-под затопления дому пили русский солдат и немец неделю.

Степан не знал немецкого, но, на его радость, Август немного владел русским, и этого было достаточно. Каждый день топила Клавдия баню, старики парились, но после трёх дней силы их поистощились, стали просто обмываться. Выйдут из бани два старика, а Клавдия им по кружечке разливного братского пива наливает. Немец бает: «Гут», а сильно постаревший Степан Васильевич заводит такую речь:

– Как я тебя, фашистёнок, тоды не пристрелил, не знаю. Гляжу, уж больно молоденький. Вот, думаю, как Гитлера-то вашего прижало, мальцов на бойню посылат. А война, она всё одно кончилась. Слава те, Господи!

Август рассказывал как умел:

– Я фас, Степан, долгё искать. У нас, в Германии, можьно найтить людей со всьего мира. Ты спас меня, Фьёдоров. Спасибо за жизнь! У меня семья, я счастливый чьеловек.

После этих слов немец начинал плакать, затем под хмельком снова начинал говорить одни и те же слова. Видя немца уже пожилым, Степану почему-то казалось, что перед ним сидит по-прежнему тот же фашистёнок, из тех уже таких далёких годов, только краску на голове сменил. Васильевич обнимал немца и говорил:

– Ну, чё поделашь. Такая судьба нам выпала, стало быть. Не думал, не гадал, что вот так свидеться-то нам, едрёна корень, придётся. Ты, немчура, не плачь. Ты кто тогда был? Подросток, считай. А у нас, в России, не принято младое племя забижать. Пойми ты! Дурья твоя голова. Хотя, говоришь, семья у тебя в Германии, счастливый человек ты! Ну, тоды не дурак ты, а напротив, умный. Семью создать – энто, паря, великий труд по жизни. Сколь ни живи человек, ничё неясно, факт.

Немцу по нраву пришлись братское пиво, водка и Степанов самогон на кедровых орешках. Старый сибиряк с Клавдией отведали немецких консервов и какую-то долго хранящуюся колбасу.

Через неделю немец уехал, когда прощались, два старика плакали так, что Клавдии пришлось успокаивать их изо всей силы, а Степан Фёдоров пропил и вторую неделю и закончил пить, потому как всё питейное закончилось и надо было снова ставить брагу.

Сын привёз целую грузовую машину чурок, и надо было колоть дрова. Степан пробовал. Расколет одну, вторую, стоит за спину держится, весь потом обливается. Клавдия говорит:

– Иди, Стёпушка, в дом, телевизор погляди. Дети на выходные приедут, дрова переколют.

Вспомнила в эту минуту Клавдия, как недавно показывали по телевизору одну женщину, она рассказывала, что когда к ним в посёлок привезли военнопленных немцев, то наши русские женщины подкармливали их. Степан, глядя на телевизор, тогда с волнением произнёс:

– Вот едрить твою.

Иногда он, сильно волнуясь, говорил:

– Жизнь прожил и дивлюсь нашему народу. Сколько сволочей видел, но большинство-то хороших людей. Так вот, ежели где появляется хороший человек-начальник, не на словах, а на деле за народ, такого обязательно сожрёт падлючее меньшинство, и поставят такого, которого им надо. И все повозмущаются, и на том дело закончится. А мне обидно, что мы такие. Вроде бы заступ прими, народ, за праведного человека! Нет, поговорят, хороший, мол, был человек, и всё. Вот с этим я никогда не соглашусь, что молчать надо, да сколь из-за этого страдал сам. Жаль мне хороших людей, а плохим-то на хороших наплевать, лишь бы им всласть дали. Одно радует, что помнят люди добрым словом хороших начальников. Иван Иванович Наймушин, яркий пример тому, жаль до смерти, что на вертолёте разбился. Хошь и печалюсь я шибко за затопленные деревни, рана на всю жизнь, факт, но Иван был хорошим мужиком, чё зря говорить. Лично довелось поработать. Глыба, не человек, ведь возглавлял самый мощный в стране Братскгэсстрой. Понимал всех, и нас, бурундуков, тоже. Ты, Клава, знаешь эту мою оказию. Одному стукачу морду набил, так чуть не посадили, и правильно, что набил, мужики потом спасибо сказали, таких не перевоспитаешь, ну, может, один только на миллион станет по совести жить. Такое тоже допускаю, жизнь сложна.

Клавдия видела, как после её слов Степан оставил затею с дровами. Попросил, войдя в дом:

– Ты, Клава, тройным одеколоном спину мне натри, хорошая штука. Легше будет, ежели отдубит спинушка, веселее жить.

Потом, повернувшись лицом к жене, добавил:

– Вот бережёшь ты энтот тройной одеколон, запас сделала немалый, а я ведь не притрагиваюсь к нему. Значит, не такой уж я пропащий.

Подмигнув жене, Степан, поднявшись на крыльцо, отворил дверь в дом. Клавдия с любовью глядела на мужа и улыбалась…

Река Ангара – река Леметь

Тётя Дуня косит траву, не позволяет ей вырасти даже до двадцати сантиметров. Клевер очень любят коровы, если Евдокия не выкосит этот участок, то его скосит другой деревенский житель.

Однажды тётя Дуня даже поругалась с двоюродной сестрой именно из-за сена. Всегда была спокойной, но тут вывели. Она никогда не косила чужое, наоборот, лучше уступит земляку, такой породы человек. Все искали покосы поближе, она же уходила подальше, чтобы никому не мешать. А тут двоюродная сестра словно с цепи сорвалась, удержу у неё сроду не было, крепкая ругань была, на всю округу, без мата, но крепкая, с применением многих диалектных слов, коими так богата наша Отчизна.

Я уже всего не упомню, мне было лет десять, а то и меньше, но точно помню, что о сене шёл спор. Про двоюродную тёткину сестру знал, что она плохо разговаривает, по родове передалось. Знал и её отца, дядю Васю, он был родным братом моей бабушки Татьяны Ивановны, знал, что сын дяди Васи сгорел в танке в Великую Отечественную. Дядя Вася сам воевал, был очень простым, тихим человеком, прошедший через самое страшное за всю историю человечества горнило войны. Глядя на него, ни в жизнь не поверишь, что он был отважным солдатом, имеющим боевые награды: всегда с улыбкой на лице и потрясающей человеческой скромностью, такой неприметной, но она согревала всех земляков. Это идёт изнутри, это во все века на Руси необъяснимо. Встретится дяде Вася на пути женщина беременная (много было раньше на деревне беременных), – так обязательно скажет он ей простые слова:

– Ну вот, скоро в нашей деревне новый житель появится, и тебе, мама, будет веселее жить на белом свете.

Голос у него был с хрипотцой, но какой-то такой родной для всех окружающих. Ответит землячка:

– Так, дядя Вася, всё так. К вам будет бегать, вы только научите корзинки плести.

– Корзинки – обучу, жаль, горшки глиняны не обучился делать. У нас в соседних деревнях делали ране горшки, мы у них брали, а наша деревня лаптями славилась, вот те и торговля. Ране у нас камень белый добывали, тяжёла работа, ну, будет об энтом. Ты, главное дело, Сергеву свому ночью выспаться дай, он топерь за вас двоих роботат, да вряд ли уснёт рано, знамо дело, вон ты кака румяна уродилась.

На страницу:
1 из 8