
Полная версия
Бенедикт Спиноза, или Геометрия свободы
Барух пришёл по рекомендации Симона де Вриса — молодого человека из богатой семьи, который учился у ван ден Эндена уже год и говорил о нём с восторгом, немного пугавшим людей более сдержанных.
— Он задаёт вопросы, — сказал Симон. — Настоящие вопросы. Не те, на которые ищет ответа в учебнике.
— Какие же?
— Такие, после которых ты неделю не спишь нормально.
Барух решил, что это звучит хорошо.
На первом уроке ван ден Энден дал ему текст Цицерона — небольшой отрывок из «О природе богов» — и сказал: читай.
Барух прочёл. Перевёл.
— О чём это? — спросил ван ден Энден.
— Цицерон рассуждает о том, существуют ли боги и каковы их свойства.
— Нет. — Учитель покачал головой. — Я спросил не что там написано. Я спросил — о чём это.
Барух остановился.
— Это о том, — сказал он медленно, — может ли человеческий разум прийти к знанию о Боге самостоятельно, без откровения.
— Лучше. — Ван ден Энден откинулся на спинку стула. — И каков ответ Цицерона?
— Он не уверен. Он излагает три позиции — эпикурейцев, стоиков, академиков — и не принимает ни одной полностью.
— А ты что думаешь?
Барух поднял глаза от текста.
— Я думаю, что Цицерон не уверен, потому что задаёт вопрос неправильно.
— Интересно. — Ван ден Энден наклонился вперёд. — Продолжай.
— Он спрашивает: существуют ли боги? Но этот вопрос предполагает, что боги — это что-то, что либо существует, либо нет, как предмет. Стол либо есть в комнате, либо его нет. Но если Бог — это не предмет, а принцип — то вопрос «существует ли Он» неправильный. Правильный вопрос: что такое Бог?
Долгое молчание.
— Тебе восемнадцать лет? — спросил ван ден Энден.
— Да.
— Ты читал Декарта?
— Нет.
— Начнём с Декарта.
Декарт открылся Баруху как откровение — и как разочарование одновременно.
Откровение — это метод. «Правила для руководства ума», «Рассуждение о методе» — Барух читал их в оригинале на латыни, иногда засиживаясь до рассвета, и впервые чувствовал: вот человек, который делает с мышлением то, что надо с ним делать. Декарт говорит: давай сомневаться во всём, что можно поставить под сомнение. Давай начнём с нуля. Давай строить только то, что выдерживает проверку разумом.
Cogito ergo sum. Я мыслю — значит, существую. Это первое, что нельзя отнять: само мышление — доказательство того, что кто-то мыслит.
Барух читал это и думал: да. Именно так. Начинать надо отсюда.
Но потом Декарт делал следующий шаг — и здесь начиналось разочарование.
Декарт доказывал существование Бога. Аргумент был такой: у меня есть идея совершенного существа. Я — несовершенное существо. Несовершенное существо не может породить идею совершенства из самого себя — эта идея должна иметь причину, по крайней мере столь же совершенную. Следовательно, совершенное существо — Бог — существует и вложил эту идею в меня.
Барух читал это дважды. Потом третий раз. Потом отложил книгу и посмотрел в потолок.
Что-то здесь было не так. Что именно?
Он пришёл к ван ден Эндену на следующий день с этим вопросом.
— Он доказывает Бога, которого уже знает, — сказал Барух.
— Объясни.
— Аргумент Декарта начинается с того, что у него есть идея совершенного существа. Но откуда он знает, что это идея именно совершенного существа, а не просто — идея существа, более могущественного, чем он? Он говорит «совершенный» — но что такое совершенство? Он не определяет. Он использует слово, которое уже нагружено определённым содержанием — христианским, теологическим. Его «Бог» — это не вывод рассуждения. Это его исходная предпосылка, переодетая в вывод.
Ван ден Энден смотрел на него с выражением, которое Барух со временем научился ценить: выражением человека, который доволен, но не скажет об этом прямо.
— Значит, по-твоему, Декарт нечестен?
— Нет. Не нечестен. Он не лжёт. Он просто не замечает, что делает. Это хуже.
— Почему хуже?
— Потому что нечестного человека можно поймать на лжи. Человека, который не замечает своих предпосылок, — невозможно. Он искренне думает, что доказывает. А на самом деле — иллюстрирует то, во что уже верит.
Пауза.
— И как, по-твоему, надо доказывать Бога? — спросил ван ден Энден.
— Я не уверен, что Его нужно доказывать. Может быть, нужно — определять. Чётко и ясно, из первых принципов. А потом посмотреть, что из этих определений следует.
— И что из них следует?
— Не знаю ещё. — Барух помолчал. — Но это можно выяснить.
Учитель давал книги. Много книг. Гоббс — «Левиафан», который только что вышел и был запрещён к продаже в нескольких городах, что само по себе было рекомендацией. Макиавелли — «Государь» на итальянском, который Барух читал со словарём. Томас Мор. Эразм. И ещё — тексты, которые нельзя было достать в обычных книжных лавках, но которые ходили в рукописях среди людей определённого круга: небольшие трактаты о природе власти, о происхождении религии, о том, не является ли мораль изобретением сильных для управления слабыми.
Барух читал всё это ночами.
Торговая контора ещё требовала его участия — отец болел всё чаще, дела шли труднее, долги росли. Барух вёл счета, принимал поставщиков, писал письма. Днём он был торговцем. Вечером — учеником. Ночью — собой.
Именно ночью, когда дом затихал и свеча отбрасывала жёлтый круг на листы бумаги, он писал — не для кого-то, для себя. Заметки. Вопросы. Попытки ответов. Иногда целые страницы об одном понятии — о субстанции, о причинности, о свободе. Потом перечёркивал. Начинал снова.
В одну из таких ночей — ему было около двадцати — он написал фразу, которую не перечеркнул:
«Вещь, которая существует сама по себе и познаётся сама через себя, — то есть та, понятие которой не нуждается в понятии другой вещи, из которого оно должно быть образовано — это и есть субстанция. И такая субстанция может быть только одна. Потому что если бы их было две — каждая ограничивала бы другую, и ни одна не была бы поистине бесконечной. Но бесконечность не допускает ограничения. Следовательно, субстанция одна. И она бесконечна. И это — Бог».
Он перечитал это.
Снова.
Отложил перо. Посмотрел в окно на тёмный канал.
Если это правда, то всё меняется. Абсолютно всё.
В школе ван ден Эндена была дочь. Клара Мария — восемнадцать лет, тёмные глаза, острый ум и привычка заканчивать чужие мысли раньше, чем их досказывали. Она помогала отцу преподавать — вела уроки с младшими учениками, следила за библиотекой. В кружке старших учеников, который собирался по вечерам в большой комнате, она сидела за боковым столом и слушала — внешне безучастно, но Барух замечал, что ни одно слово её не проходило мимо.
Однажды — после долгого разговора о свободе воли — она сказала:
— Вы оба неправы.
Говорила она по-нидерландски с лёгким акцентом — в доме говорили по-латински и по-португальски, нидерландский был почти иностранным.
— Оба? — Ван ден Энден поднял бровь.
— Вы говорите, что у человека есть свободная воля. — Это к отцу. — Вы говорите, что её нет. — Это к Баруху. — Но оба вы говорите о воле так, как будто это вещь, которая либо есть, либо нет. Как кошелёк — либо полный, либо пустой. Но воля — это не вещь. Это процесс. Вопрос не «есть ли у меня свободная воля», а «что происходит, когда я выбираю».
Барух посмотрел на неё.
— И что происходит? — спросил он.
— Не знаю. Вот об этом и надо думать.
Это был один из немногих разговоров в его жизни, после которых он чувствовал не ответ, а правильно поставленный вопрос. Правильно поставленный вопрос он ценил выше ответа.
Клара Мария вышла замуж за другого — за более богатого, более понятного, более подходящего. Барух поздравил её в письме — коротко, вежливо. О том, что чувствовал, не написал. Может быть, потому что не был уверен, что то, что он чувствовал, имело название.
Однажды вечером, когда кружок уже расходился, ван ден Энден попросил Баруха остаться.
Они сидели одни в большой комнате. Учитель налил вина — простого, дешёвого, которое всегда стояло у него на столе, — и сказал без предисловий:
— Ты понимаешь, куда ведут твои рассуждения?
— В каком смысле?
— В том смысле, что если субстанция одна, и она бесконечна, и это Бог — то твой Бог не похож ни на одного Бога, в которого верят люди вокруг нас. Ни на иудейского. Ни на христианского. Ни на мусульманского.
— Я знаю.
— И тебя это не беспокоит?
— Меня беспокоит другое, — сказал Барух. — Меня беспокоит, правда ли то, что я думаю. Если правда — то, что из этого следует, я разберусь.
Ван ден Энден помолчал. Потом:
— Твой отец знает, чем ты здесь занимаешься?
— Он знает, что я учу латынь.
— Только?
— Только.
Учитель поставил стакан.
— Ты осторожный человек, — сказал он. — Это хорошо. Будь осторожным. Но — он поднял палец, — только в том, что касается людей. В том, что касается мыслей — никакой осторожности. Мысль, которую думают осторожно, не стоит ничего.
Барух кивнул.
— Я стараюсь.
— Я вижу. — Ван ден Энден встал. — Приходи послезавтра. Мы будем читать Гоббса. Там есть место о природе власти, которое меня интересует в связи с твоими идеями о субстанции.
Барух вышел на улицу. Ночь была холодная, с запахом приближающегося дождя. Он шёл по Сингелу и думал не о Гоббсе — о слове, которое произнёс ван ден Энден: беспокоит. Его не беспокоило то, что его Бог не похож на других богов. Его беспокоило только одно: возможно ли думать совершенно честно? До конца? Не останавливаясь там, где страшно?
Он ещё не знал ответа.
Он думал: надо попробовать.
Глава 3
«Анатомия ереси»
Михаэль де Спиноза умер в марте 1654 года.
Умер от чахотки — медленно, как умирают от чахотки, с долгими неделями облегчения, которые кажутся выздоровлением, и резкими ухудшениями, которые возвращают надежду к исходной точке. Барух был при нём. Сидел у постели. Читал вслух — сначала Тору, потом просто то, что отец просил. Однажды Михаэль попросил прочесть псалом двадцать третий, и Барух читал — медленно, на иврите, и думал о том, что слова псалма красивы именно потому, что не объясняют, а только называют. Долина тени смерти. Не что такое смерть. Не зачем она. Просто: вот долина. Вот тень.
После смерти отца Барух стал главой конторы.
Ему был двадцать один год.
Дела шли трудно. Михаэль оставил долги — не катастрофические, но ощутимые, — и первый год Барух занимался преимущественно тем, что выплачивал их, параллельно пытаясь наладить поставки, которые при отце работали на личных договорённостях, а теперь требовали новых. Брат Габриэль помогал — добросовестно, надёжно, — но у Габриэля не было той деловой остроты, которой обладал Михаэль. Барух, как выяснилось, тоже не обладал. Он был честен в делах, точен, аккуратен — но ему не хватало того инстинкта торговца, который позволяет почувствовать выгодную сделку раньше, чем её увидит разум.
— Ты слишком много думаешь перед тем, как решить, — сказал ему однажды Габриэль.
— Это плохо?
— В торговле — да. Пока ты думаешь, другой уже купил.
Барух смотрел на брата. Потом — на стол, заваленный накладными. Потом снова на брата.
— Я понял, — сказал он.
Но не изменился. Думал по-прежнему. Торговля шла по-прежнему.
Кружок, который собирался несколько раз в месяц, стал важнее конторы.
Это не было формальным обществом — скорее привычка нескольких людей собираться в одном месте и разговаривать. Симон де Врис снимал небольшой дом на Кейзерсграхте, и его гостиная по вечерам превращалась в нечто среднее между диспутом и ужином. Приходили разные люди: молодой врач Людвиг Мейер, который уже тогда отличался тем особым сочетанием ума и такта, которое делает из человека хорошего собеседника; Ян Риёверц — книгоиздатель, читавший всё, что печатал, и имевший собственные взгляды на всё прочитанное; иногда — молодой Альберт Бург, сын богатого амстердамского семейства, пылкий и непоследовательный, как бывают пылкие молодые люди.
Барух читал вслух. Не книги — собственные заметки. Свои первые попытки изложить то, что складывалось в голове.
Первый раз — с извинениями, с оговорками, с «это только черновик».
Второй раз — без извинений.
Третий раз люди просили его принести записи заранее, чтобы успеть подготовить вопросы.
Однажды вечером он изложил тезис, который поменял температуру в комнате.
— Бога нельзя понять как личность. — Он говорил медленно, тщательно, как говорят люди, которые знают, что слова важны. — Когда мы говорим, что Бог гневается, или милует, или радуется — мы переносим на Него человеческие свойства. Это антропоморфизм. Он понятен, он удобен, он нужен для молитвы и проповеди. Но он ложен. Бог — если понимать это слово точно — это то, что существует само через себя, что является причиной себя самого и всего остального. Это не личность. У личности есть желания, цели, настроения. Бог — это не желание и не цель. Бог — это то, что Спиноза Аристотель назвал бы первоначалом, только взятым до конца: не первый среди многих, а единственный.
Молчание.
— Это атеизм, — сказал один из присутствующих — молодой юрист по имени Петер Балинг, человек обычно сдержанный.
— Нет, — ответил Барух. — Атеизм — это отрицание Бога. Я не отрицаю. Я говорю о Боге, которого нельзя отрицать, потому что он тождествен самому существованию. Отрицать его — значит отрицать, что что-то есть. Это логически невозможно.
— Но такой Бог не слышит молитв, — сказал Мейер.
— Нет.
— Не вознаграждает и не наказывает.
— Нет.
— Не вступал в завет с Израилем.
— Нет. Завет с Израилем — это исторический и политический факт. Важный факт. Но его источник — в природе человеческих обществ, а не в воле существа, стоящего над природой.
Бург вскочил:
— Но тогда что такое Тора? Что такое заповеди?
— Тора — это свод законов и историй, которые создало еврейское сообщество для своего сохранения и нравственного воспитания. Это ценно. Это важно. Но это человеческое. Не потому что плохое — а потому что созданное людьми для людей.
Т ишина была другого рода — плотная, почти осязаемая.
— Ты понимаешь, что ты говоришь? — спросил де Врис. Не обвинительно — с тем особым выражением человека, который хочет убедиться, что правильно понял.
— Да, — сказал Барух. — Понимаю.
— И не боишься?
Он подумал секунду.
— Боюсь ошибиться, — сказал он. — Боюсь сказать что-то неточное. Остального не боюсь.
После этого вечера Симон де Врис отвёл Баруха в сторону и сказал, что несколько человек из присутствующих — не он, но другие — могут донести. Что слова о Торе как человеческом произведении — это именно то, за что отлучают. Что надо быть осторожнее.
Барух слушал.
— Ты думаешь, я должен замолчать? — спросил он.
— Я думаю, ты должен выбрать.
— Между чем и чем?
— Между тем, чтобы думать вслух, и тем, чтобы остаться в общине.
Барух смотрел на Симона. Симон был добрым человеком — искренним, преданным, готовым на многое ради дружбы. Он предлагал Баруху деньги — большие, достаточные, чтобы не работать в конторе совсем. Барух принял небольшую сумму — ровно столько, чтобы не думать о хлебе — и отказался от большего.
— Я выбрал, — сказал Барух.
— Когда?
— Давно. Просто не всегда знал, что выбрал.
Раввин Мортейра пришёл сам.
Это было неожиданно — обычно вызывали к нему, а не наоборот. Но однажды утром, когда Барух был в конторе и разбирал накладные, дверь открылась и вошёл раввин — без предупреждения, без ученика, один.
Мортейра был стар. Барух видел его часто, но сейчас заметил это особенно отчётливо: старый человек с тяжёлой мудростью в глазах — мудростью не приятной, а той, которая накапливается от долгого наблюдения за тем, как люди делают ошибки.
— Я слышал, — сказал Мортейра без предисловий.
— Что именно?
— Достаточно. — Он сел — не спрашивая разрешения, по-хозяйски, как садится человек, который привык, что ему уступают. — Барух, я знал твоего отца. Я знал тебя с пяти лет. Ты был лучшим учеником, какой у меня был за сорок лет. Это я говорю не для того, чтобы польстить. Это факт.
— Я слушаю.
— Именно поэтому я пришёл сам, а не вызвал тебя. Ты можешь думать, что хочешь. Никто не может тебе запретить думать. Но ты говоришь. — Он поднял палец. — Это другое. Ты говоришь вещи, которые разрушают основы. Не твои основы — основы общины. Людей, которые держатся вместе только потому, что верят в одно. Разрушь эту веру — и что останется?
— Останется разум, — сказал Барух.
— Разум не кормит детей. Разум не хоронит мёртвых. Разум не держит людей вместе, когда мир снаружи хочет их уничтожить.
— Нет. Но ложная вера — тоже не держит. Она только откладывает.
Мортейра смотрел на него долго.
— Ты можешь молчать об этом, — сказал он наконец. — Никто не заставляет тебя говорить всё, что ты думаешь. Молчи — и оставайся.
Барух подумал о разговоре с отцом. Думать всегда можно. Говорить — не всегда.
— Вы же не этому учили меня в школе, рабби, — сказал он.
— Я учил тебя Торе.
— А Тора учила меня искать истину.
Пауза.
— Тора учила тебя искать истину в определённых пределах, — сказал Мортейра. — Пределах, установленных Богом.
— Кем установленных пределах? — спросил Барух тихо. — Богом — или теми, кто говорит от Его имени?
Это был конец разговора.
Мортейра встал. Надел шляпу. У двери остановился и сказал — без гнева, без осуждения, почти с нежностью:
— Я жалею тебя, Барух. Не потому что ты неправ. А потому что ты одинок.
— Может быть, — согласился Барух.
Мортейра ушёл.
Барух сидел за столом с накладными и смотрел на дверь, которая закрылась за старым раввином. Потом взял перо. Отодвинул накладные. Написал на чистом листе:
«Мудрость — это не знание того, что думать. Мудрость — это знание того, как думать. Первому учат. Второму — нет. Второму человек учится сам, и цена этой учёбы — именно то, о чём сказал раввин: одиночество».
Дело Уриэля да Косты он знал с детства.
Уриэль да Коста приехал из Португалии в начале века — как многие марраны, как многие из тех, кто приехал в Амстердам в поисках свободы открыто исповедовать иудаизм. Но Уриэль обнаружил, что иудаизм, который он себе представлял по семейным преданиям, и иудаизм амстердамской синагоги — разные вещи. Он стал задавать вопросы. Его отлучили. Он написал апологию. Его отлучили снова. В конце концов — после второго отлучения, после публичного унижения, которому его подвергли в синагоге, — он застрелился.
Баруху было семь лет, когда это случилось. Он не помнил самого события — только разговор взрослых, обрывки фраз. Потом, уже подростком, прочёл — в рукописи, которая тайно ходила по рукам, — его «Образец человеческой жизни». Небольшой текст. Горький. Написанный человеком, которого сломало одиночество.
Барух думал об этом теперь — о да Косте — и понимал разницу.
Да Коста хотел быть принятым. Он задавал вопросы — и ждал, что ему ответят. Он писал апологии — и ждал, что его поймут. Когда не ответили и не поняли — он сломался.
Барух не ждал ответа. Не потому что был холоднее или сильнее. А потому что у него было занятие. Рукопись на столе. Вопрос, требующий следующего шага. Когда тебе есть чем заняться в одиночестве — одиночество другое.
Это было не гордостью. Это была просто констатация факта — спокойная, без самолюбования.
Я выдержу. Потому что мне есть чем заняться.
Глава 4
«Херем»
За три дня до отлучения Габриэль пришёл вечером.
Они сидели в конторе — Барух за столом, Габриэль на стуле у стены, как сидят люди, которые пришли с важным разговором и ещё не начали его. За окном шёл дождь — мелкий, летний, больше похожий на туман, чем на дождь.
— Они решили, — сказал Габриэль.
— Я знаю.
— Ты мог бы сказать что-нибудь. Попросить. Они бы нашли способ... — Он остановился. Начал снова: — Им не нужен скандал. Они хотят, чтобы всё утихло. Если ты скажешь, что...
— Нет.
— Ты даже не дослушал.
— Я слышал этот разговор уже три раза. — Барух поднял на брата взгляд. — Симон говорил мне то же самое. До него — Балинг. Мортейра сказал почти теми же словами. Ответ одинаковый.
— Ты ломаешь семью, — сказал Габриэль. Не с обвинением — с болью, что было хуже.
— Семья существует, — сказал Барух. — Это не изменится.
— Что это значит?
— Это значит, что я люблю тебя. И буду любить. Что бы ни происходило в синагоге — ты мой брат. Это факт, не зависящий от решений старейшин.
— Со мной нельзя будет говорить! С тобой нельзя будет говорить!
— Официально. Но мы же сейчас говорим. — Барух чуть улыбнулся — не весело, но по-настоящему. — Я думаю, мы и дальше найдём способ.
Габриэль встал. Прошёлся по комнате. Остановился у окна — смотрел на дождь, на тёмную воду канала.
— Я не понимаю тебя, — сказал он наконец. — Никогда не понимал. Ты думаешь, это всё не важно? Что нас выбрасывают из единственного мира, который у нас есть?
— Это важно. Очень.
— Тогда почему ты не...
— Потому что, — сказал Барух медленно, — ложь, которая сохраняет место в общине, это не честность. А я не умею быть нечестным. Не потому что добродетелен. А потому что это — как ходить с камнем в сапоге. Можно. Но с каждым шагом больнее.
Габриэль повернулся. Посмотрел на брата — долго, с тем выражением, которое бывает, когда человек пытается запомнить лицо перед разлукой.
— Ты всегда был таким, — сказал он. — С детства. Отец знал, к чему это приведёт.
— Отец говорил: думать можно, говорить — не всегда. Он был прав для своего времени и своего места. Я — для своего.
Габриэль ушёл, не прощаясь — просто встал и вышел. Барух сидел и слушал, как затихают шаги на лестнице.
Потом встал, налил воды, выпил. Сел снова.
Они расстанутся. Но не навсегда. Потому что любовь — это не мнение. Её нельзя отменить херемом.
В день отлучения он встал рано.
Не потому что нервничал — скорее потому что не мог спать. Лежал с открытыми глазами и слушал, как просыпается город: сначала далёкий колокол, потом голоса лодочников на канале, потом скрип телеги на булыжниках.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.




