Гроссмейстер
Гроссмейстер

Полная версия

Гроссмейстер

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Я сидел на веранде. Пил чай. Курил сигареты, одну за другой, хотя давно обещал себе бросить. День был тихий, почти обманчиво спокойный — такие дни всегда настораживают.

Мать вошла, как тень. Без звука.

— Дорогой, — сказала она спокойно. — Ты, когда бросишь курить? В прошлый раз ведь говорил, что бросаешь. Ох уж эта твоя вредная привычка.

Я потушил сигарету и посмотрел на неё. — Есть вещи, от которых сложнее отказаться, чем кажется, мама.

Она подошла ближе и погладила меня по голове — так, будто мне снова шесть, и я что-то натворил, но ещё можно исправить. Я обнял её за талию, уткнулся лбом в животОт неё пахло кофе, духами и домом.

— Дорогой… — она замялась, потом посмотрела прямо. — Если ты что-то задумал, скажи сразу. Мне нужно переживать?

Я выдохнул. Медленно. Осторожно.

— Да, мам. Мне нужно поговорить с тобой и с отцом. Вечером.

Она не спросила «о чём». Не уточнила. Не стала давить.

Просто кивнула.

— Хорошо, дорогой. Давай вечером.

Она ушла так же тихо, как пришла. А я остался сидеть с остывающим чаем и недокуренной сигаретой, понимая: назад дороги уже нет.

Я дождался вечера.

Ужин прошёл молча. Отец переживал за Соло — за то, что они с Каспером одни в Нью-Йорке, где слишком много враждующих семей и слишком мало случайностей. Он говорил об этом сдержанно, почти между строк, но тревога проступала в каждом движении.

Мать почти не ела. Она смотрела на меня и ждала. Не слов — момента.

— Дорогой, — сказала она наконец тихо. — Ты что-то хотел нам сказать?

— Да, мам.

Я собрался с силами. Отец поднял глаза. Возраст брал своё: морщины стали глубже, взгляд — холоднее и пронзительнее. Таким он смотрел на людей, которые приходили с просьбами. Или с ошибками.

Время замедлилось.

Я кашлянул, почувствовав, как пересохло в горле.

— У меня плохие новости, — сказал я. — Я решил попробовать кое-что. И это… не совсем безопасно для меня. Для нашей семьи…

Слова повисли в воздухе. Отец не перебил. Мать не задала вопросов. В такие моменты они всегда давали мне договорить — как будто знали: если остановят сейчас, я могу не продолжить.

Я сделал паузу. И понял, что назад дороги больше нет.

Отец вздохнул и, не глядя на меня, спросил:

— Наркотики? Пауза. — Проститутки?

Он произнёс это ровно, как перечень возможных статей расходов. Без осуждения. Без эмоций. Или как человек, который видел всё и больше не удивляется ничему. Он даже не изменился в лице.

Вот это всегда пугало меня сильнее крика.

— Нет, — сказал я. — Не это.

Он наконец посмотрел прямо. Долго. Внимательно.

— Тогда что, Джоно? — спросил он. — Что ты хочешь?

Мать сжала пальцы под столом, но не вмешалась. Я видел, как поднялись ее плечи. Жилка на шее задергалась.

— Я хочу свой мир, — ответил я. — Не долю. Не направление. И не стоять рядом с Соломоном, когда всё однажды перейдёт к нему. Я хочу быть независимым.

Соломон бы никогда не сказал такого вслух. Он вырос достаточно близко к отцу, чтобы понимать: самые страшные решения всегда принимаются спокойно.

Мама посмотрела на меня внимательно. Долго. Словно пыталась понять, когда именно её мальчик исчез и на его месте появился кто-то другой.

Она ничего не сказала.

Отец чуть прищурился.

— Независимость от кого?

— От тебя. От Соло. От всех.

Он медленно откинулся на спинку стула.

— Ты понимаешь, что говоришь? — спросил он. — В нашем мире «независимость» — это слово, за которое убивают.

— Я знаю.

— Тогда зачем ты это выбираешь?

Я не стал отвечать сразу.

— Потому что иначе я исчезну. Стану человеком, которого все знают, но никто не запоминает.

— А тебя нужно считать? — спокойно уточнил он.

— Да, — сказал я. — Нужно.

Тишина вернулась. Тяжёлая. Настоящая.

— И что именно ты собираешься сделать? — спросил отец.

— Я хочу зайти туда, куда нас не пускают, — сказал я.

Он замолчал. А потом произнёс тихо, почти устало:

— Это может стоить тебе жизни.

— Я знаю.

— И всё равно ты рискнешь?

Я кивнул.

— Да.

Мать встала первой. Подошла и положила ладонь мне на плечо — легко, почти невесомо.

Отец смотрел на меня ещё несколько секунд. А потом сказал:

— Тогда слушай внимательно. Потому что, если ты уже сделал выбор — я не буду тебя останавливать.

— Джули, выйди, пожалуйста.

— Нет.

Это и мой сын тоже.

Отец закрыл глаза.

— Пожалуйста.

Она посмотрела сначала на меня, потом на него.

И молча вышла.

Отец проводил её взглядом, а потом сказал — уже жёстче:

— Я попросил тебя выйти. Я хочу поговорить с ним. А не стоять за дверью, дорогая. Пауза. — Это и мой сын тоже Джули.

Я усмехнулся, коротко, без радости.

— Соломон был будущим. Я — вариантом, если что-то пойдёт не так.

Самое мерзкое заключалось в том, что я даже не мог обижаться на брата.

Он ничего у меня не забирал.

Он просто был тем человеком, которым отец всегда хотел видеть одного из своих сыновей.

— Что за глупости Джонатан. Отец грозно посмотрел на меня.

— Я запасной, — сказал я. — Ты сам это говорил.

Он вздохнул. Глубоко. Усталость в этом вздохе была старше меня.

— Джонатан, не паясничай.

— Мне не пять лет, отец.

Дверь за матерью окончательно закрылась. Слишком тихо.

Отец молчал почти минуту. Смотрел в бокал, будто надеялся найти там ответ, которого не существовало.

Потом медленно достал сигару. Не спеша. С тем самым вниманием, с каким он делал всё, что имело значение.

Щёлкнула зажигалка.

Табак вспыхнул тёмно-красным огоньком.

Он сделал медленную затяжку.

Дым потянулся по комнате густой тёплой волной — тяжёлый, терпкий, с той сладковатой горечью настоящего кубинского табака.

Комната наполнилась запахом Кубы.

Тёплым. Плотным. Узнаваемым.

Сигары всегда были оттуда. Он выбирал только их. Те, что напоминали ему о времени, когда всё ещё было под контролем. Когда решения казались окончательными.

Я почувствовал этот запах кожей. Он был не про удовольствие. Он был про момент.

— Ты понимаешь, что делаешь? — спросил он наконец, не глядя на меня.

— Да.

— Нет, — спокойно сказал отец. — Ты думаешь, что понимаешь.

Он затянулся снова. Медленно выпустил дым.

— КΡΑΤΟΣ не ломают, — продолжил он. — Его либо принимают, либо он стирает тебя. Ты хочешь войти туда не как сын, не как партнёр, не как наследник. Пауза. — Ты хочешь войти как угроза.

Я не ответил.

— И знаешь, что в этом самое опасное? — он наконец поднял глаза. — Ты слишком похож на деда. А они это помнят.

Он придавил сигару в пепельнице. Не до конца. Просто чтобы показать: разговор только начинается.

— Если ты идёшь туда, — сказал он тихо, — ты больше не будешь моим «запасным». Пауза. — Ты будешь один.

Я выдержал взгляд.

— Я уже один, отец.

Дым между нами завис плотным слоем. И в этот момент я понял: назад дороги действительно нет.

— Я дал тебе образование, — сказал отец. — Связи. Почву под ногами. Он говорил так спокойно, но в этом спокойствии было давление. — Чего тебе мало?

Я поднял голову.

— Я хочу что-то своё.

Он усмехнулся. Криво.

— Своё… — повторил он. — Ты думаешь, это про желание?

— Дай мне расправить крылья, — сказал я.

Он резко выдохнул, словно дым пошёл не туда.

— Я дам тебе возможность, — сказал он. — Но не умирать. Ты дурак, если лезешь в осиное гнездо и думаешь, что тебя не ужалят.

Он снова затянулся.

Запах Кубы стал гуще.

— Они убили твоего деда, — сказал он наконец. Не повышая голоса. — Тебе этого мало?

Я не отвёл взгляд.

— Да, — сказал я. — Я знаю, что они сделали.

Отец замер. На секунду. Я продолжил:

— Дед меня предупредил. Он знал, что его убьют.

Это было сказано просто. Без трагедии. Как факт, который давно лежал между нами, но его никто не поднимал.

— Он сказал мне это за год до смерти, — добавил я. — Сказал, что отказ — всегда заканчивается одинаково. Просто не всегда сразу.

Отец медленно опустил взгляд. Пальцы сжались на сигаре сильнее, чем нужно.

— И он всё равно отказался, — тихо сказал он.

— Да.

— И ты хочешь повторить его путь?

— Нет, — ответил я. — Я хочу его закончить.

В комнате снова стало тихо. Не пусто — плотно.

— Ты понимаешь, что после этого тебя больше не будут пугать? — спросил отец. — Тебя будут проверять. Резать. Смотреть, сколько ты выдержишь.

— Я понимаю.

— Нет, — он поднял глаза. — Ты не понимаешь, сколько это стоит.

— Я готов заплатить, — сказал я.

Он долго смотрел на меня. Слишком долго. Так смотрят не на сына — на решение.

— Тогда слушай, — произнёс он наконец. — Потому что если ты действительно идёшь туда… Он сделал паузу. — Я не дам тебе крылья. — Я дам тебе броню.

Сигара догорела почти до конца. И я понял: это не благословение. Это — подготовка к войне.

— Отец, я всё продумал, — сказал я. — Я сменю внешность. Перекрашу волосы. Подстригусь. Полное одиночество в городе, я не буду ни с кем контактировать из вас… Они не узнают меня.

Он посмотрел так, будто я сказал что-то по-настоящему наивное.

— И это твой план? — спросил он. — А что дальше?

— Дай мне год.

Он даже не сразу ответил.

— Если у меня не получится, — продолжил я, — я вернусь и сделаю всё, как ты скажешь.

— Год? — он усмехнулся. Коротко. Без радости. — Ты сошел с ума.

— Да. Год. Ровно год.

Он молчал долго. Потом сказал:

— Я подумаю.

В его голосе не было обещания.

Он поднялся, сделал несколько шагов по комнате, остановился у окна.

— Мой сын собирается идти умирать, — произнёс он наконец. — Ты знаешь, что я люблю тебя, Джонатан. Пауза. — Но я не могу понять, чего тебе не хватает.

Я сжал пальцы.

— Отец, вот в этом и вся проблема. Я хочу попробовать.

Он повернулся резко.

— Попробовать что?

— Если я смогу развалить их структуру. Понять, как и за счёт чего она держится. Как они думают. Как принимают решения. Я говорил спокойно. Слишком спокойно.— Тогда мы будем править ими. А не они — нами.

Он долго смотрел на меня. Потом медленно покачал головой.

— У меня нет слов, — сказал он. — Это слова мальчишки. Тебе двадцать лет, Джоно. Ты ещё не понимаешь, сколько умных людей уже пытались сделать то же самое.

— Я всё сказал, отец.

Тишина снова легла между нами. Тяжёлая. Окончательная.

Он не стал спорить дальше. Это было хуже любого отказа.

— Иди, — сказал он наконец. — Мне нужно подумать. И ещё, — добавил он, не оборачиваясь. — если ты получишь этот год… Пауза. — Ты не имеешь права на ошибку.

Я кивнул.

— Я знаю.

Я вышел, понимая: решение уже принято. Вопрос был только — кем.

Я ушёл в свою комнату. Точнее — в своё крыло.

Я ушёл в своё крыло.

Закрыл дверь.

Сел на край кровати.

В комнате было темно.

Только лунный свет делил её пополам.

Я шёл молча, прокручивая разговор снова и снова. Не слова — паузы между ними. Интонации. Моменты, где отец смотрел не на меня, а сквозь. Там, где решение уже было принято, но ещё не озвучено.

Дойдя до своей комнаты, я закрыл дверь.

Сел на край кровати.

Воздух был спертый. Тяжёлый. Пыль стояла в лунном свете — её было видно, потому что я не включал свет. Луна ложилась на пол длинной полосой, разрезая комнату надвое. Половина — в тени. Половина — открытая, почти беззащитная.

Я сидел неподвижно.

В такие моменты дом всегда будто замирал вместе со мной. Ни шагов. Ни скрипов. Только редкое тиканье где-то в глубине — старые часы, которые никто не заводил, но которые всё равно шли.

Я понял: если сейчас лечь и закрыть глаза, ничего не изменится. Ни решение. Ни путь. Ни цена.

Этот дом был безопасным. Слишком.

Я выдохнул. Медленно. Почти бесшумно. И впервые за вечер почувствовал не страх — ясность.

Год.

Всего один год.


***

Утром я проснулся от тихого стука.

Это была мама.

Она вошла — и я сразу понял: что-то не так. Она выглядела иначе. Словно за ночь внутри неё что-то надломилось. Мама редко плакала. Она была сильной женщиной — из тех, кто держит дом, когда мир вокруг начинает рассыпаться. Я почти никогда не видел её слабой.

Она легла рядом и обняла меня.

— Сынок… почему? — прошептала она.

— Потому что, мама, — ответил я тихо. — Я так хочу.

Она долго молчала.

— Ты ведь знаешь, — сказала она наконец, — что мы с папой любим тебя. Нам не нужно, чтобы ты что-то доказывал. Никому. Дорогой.

— Я знаю, мам.

Я повернулся к ней. Мы смотрели друг на друга долго, словно пытались запомнить этот момент — на случай, если потом не будет времени. Она не выдержала первой. Слёзы выступили внезапно, без звука. Мама села на кровати, поджала ноги к себе — почти по-детски, без защиты.

Я обнял её.

— Не переживай, мама. Всё будет хорошо.

Она покачала головой.

— Джоно… — сказала она сквозь слёзы. — Это страшные люди. Я знаю их. Они убивают. Они насилуют. У них нет границ. Это не наша семья. Она посмотрела на меня так, будто искала выход, которого не существовало. — Как мы тебя защитим?

Я прижал её к себе сильнее.

— Я справлюсь, — сказал я.

А я остался сидеть на кровати, понимая: после этого разговора дороги назад не осталось — ни у меня, ни у них.

И впервые, мне захотелось, чтобы кто-то сказал:

«Не надо. Останься дома. Не уходи».

Но в нашей семье людей готовили к войне, а не спасали от неё.

Мама ушла.

Через несколько минут телефон завибрировал. Сообщение было коротким, без приветствий:

Жду тебя в кабинете.

Я встал и пошёл.

Кабинет отца всегда был его святым местом. Туда не заходили без причины. Там не говорили лишнего. Там принимались решения, которые потом просто исполнялись — без обсуждений и сожалений.

Я открыл дверь.

Внутри было темно. Свет не включали намеренно — отец не любил, когда кабинет был ярким. Полумрак сглаживал углы, делал лица старше и честнее. Запах кожи, бумаги и табака стоял в кабинете так плотно, будто воздух здесь не меняли годами.

Стол был завален документами.

Это не был беспорядок.

Это был контроль.

В кресле сбоку сидел Эмилио Мачадо.

Правая рука отца. Человек, который видел больше смертей, чем большинство людей — новостей. Он курил сигару, не спеша, будто время здесь принадлежало только ему. Дым поднимался медленно и зависал под потолком.

Я зашёл, кивнул.

Эмилио ответил коротким взглядом — без эмоций, без вопросов. Он знал, зачем я здесь. Или, по крайней мере, догадывался.

Я сел напротив стола. Спина прямая. Руки на коленях. Как учили.

И стал ждать.

Тишина в кабинете была другой. Она не давила — она оценивала. В ней проверяли не слова, а выдержку. Кто первым заговорит. Кто первым дрогнет. Кто не выдержит паузы.

Сигара Эмилио тлела, издавая едва слышный треск. Где-то в глубине дома тикали часы. Время шло, но здесь оно ничего не значило.

Я понял: это не разговор. Это — допуск.

И вопрос был только один: дадут ли мне его — или закроют дверь навсегда.

Отец заговорил первым.

— Итак, — сказал он спокойно. — Я поднял все связи, которые смог вспомнить за ночь. Он не смотрел на меня — смотрел в стол, будто читал что-то между строк. — Эмилио сделал то же самое. Мы обсудили то, что ты задумал.

Он сделал паузу.

— Мы тебя прикроем.

Слова легли тяжело. Не как поддержка — как решение, за которое уже заплачено.

Отец замолчал.

Эмилио кивнул. Коротко, почти незаметно. Потом встал, налил себе бокал рома и сел обратно. Медленно. С той самой аккуратностью, с какой он делал всё важное. Он снова зажёг сигару — и я понял: когда Эмилио делает так, значит, план уже не в голове. Он уже живёт.

Дым потянулся вверх, лениво расползаясь по потолку.

Я сидел молча.

В тот момент я ясно осознал, где нахожусь. Передо мной сидели два человека, которые пережили слишком много войн, чтобы бояться ещё одной.

— Это не одобрение, — сказал отец, наконец подняв глаза. — Это расчёт.

Эмилио усмехнулся краем рта.

— Тебе дадут пространство, — добавил он. — Минимум следов. Минимум шума. Пауза. — Но не будет второго шанса.

Я кивнул.

— Я не рассчитывал на второй.

Отец откинулся в кресле.

— У тебя есть год, — сказал он. — Ровно столько, сколько ты просил. — За этот год ты либо поймёшь, как работает ΚΡΑΤΟΣ… Пауза. — Либо КΡΑΤΟΣ поймёт, кто ты.

Он посмотрел на меня внимательно. Не как на сына. Как на ставку.

— И ещё одно, Джоно, — добавил он. — С этого момента ты не действуешь от имени семьи.

— Я понимаю.

— Нет, — сказал он. — Ты исчезаешь.

Сигара Эмилио тлела, бокал рома оставался нетронутым. Тишина в кабинете снова стала плотной — той самой, в которой принимают необратимые решения.

— Иди, — сказал отец. — Готовься.

Я встал. Кивнул. И только у двери понял: это была не поддержка.

Это было разрешение войти в шторм.

Я вышел из кабинета.

Мама перехватила меня в коридоре — будто знала, в какую секунду я появлюсь.

— Я тут сбегала в магазин. Купила краску. И линзы. Если уж ты решил исчезнуть... Давай хотя бы сделаем это правильно.

Я улыбнулся. Впервые за утро.

— Хорошо, мам. Я буду рад твоей помощи.

Она кивнула, будто ждала именно этого ответа.

Мы зашли в ванную. Мама достала машинку, проверила насадки — руки у неё были спокойные, уверенные. Такие же, какими она всегда делала всё важное.

— Начнём с этого, — сказала она.

Мои волосы были такого же цвета, как у неё. Каштановые. Немного волнистые. Они всегда выдавали нас — просто одна семья, без слов.

Она обняла меня, прижалась щекой к моей голове и поцеловала в макушку.

— Мам, давай, — сказал я тихо.

— Да. Хорошо.

Машинка зажужжала.

Звук был ровный, монотонный. Он заполнил пространство, вытеснил мысли. Я смотрел в зеркало, но не фокусировался на отражении. Волосы падали на кафельный пол — пряди, которые больше не принадлежали мне.

Я молчал.

В этой тишине мама аккуратно, без суеты, стригла мои волосы. Как будто не меняла внешность, а отпускала. Каждый проход машинки был точным. Ни дрожи. Ни слёз.

Когда она закончила, звук стих.

В комнате стало слишком тихо.

Я поднял глаза и увидел в зеркале другого человека. Не нового — незнакомого. И понял: это первый шаг. Не самый опасный. Но самый окончательный.

Мама положила ладони мне на плечи.

— Всё, — сказала она. — Теперь можно идти дальше.

Я кивнул.

И только тогда понял: назад дороги больше нет не только для меня. Она только что помогла мне исчезнуть.

Мама развела краску.

Чёрный цвет. Густой, плотный — без оттенков и компромиссов. Она работала аккуратно, сосредоточенно, будто делала не бытовую вещь, а готовилась к чему-то большему. Краска легла на кожу, на остатки волос, на брови — меняя не просто внешность, а линию лица. Стирая знакомое.

Пока мы ждали, пока краска возьмётся, мама смотрела на меня.

Долго. Внимательно. Не как женщина, оценивающая результат, а как мать, которая знает больше, чем говорит. В этом взгляде не было истерики. Только понимание и что-то очень древнее.

Мама не пыталась сделать меня неуязвимым. Она делала меня осознанным.

Краска темнела. Чёрный цвет забирал прошлое.

Оставляя только контуры.

Мама положила руку мне на плечо.

— Запомни, — сказала она тихо. — Сила не в том, чтобы не иметь слабостей. Пауза. — Сила в том, чтобы знать, где они.

Я кивнул.

Мы ждали молча, пока краска делала своё дело.

Мы смыли краску.

Чёрный цвет остался — плотный, ровный, будто он всегда там был. Я надел линзы. Глаза стали карими, тёплыми, неприметными. Не теми, которые запоминают. Не теми, которые ищут.

Мама протянула мне очки.

Дедовы.

— Я поменяла в них диоптрии, — сказала она, будто между прочим. — Ещё давно. Пауза. — Я помню, как ты любил с ними играть.

Я надел очки.

Оправа легла на лицо неожиданно правильно. Сразу. Как будто ждала. В зеркале на меня смотрел человек, которого нельзя было описать словами «наш». Он был… обычным. И именно это пугало больше всего.

— Уже лучше, — сказала мама.

Мама открыла косметичку.

— Шрамы не прячь все, — сказала она спокойно.

Лёгкими движениями коснулась кожи.

— Слишком гладкое лицо вызывает вопросы. Мы убираем акценты. Не историю. Люди видят только то, на что им позволяют смотреть.

Она отступила на шаг, внимательно посмотрела на меня и поправила линию бровей.

— Вот так лучше.

— Лучше?

— Меньше вызова.

Больше доверия.

Я посмотрел в зеркало.

Лицо почти не изменилось.

Но человек в отражении уже был другим.

— Запомни, — сказала мама.

— Люди видят только то, на что им позволяют смотреть.

Она протянула мне салфетку.

— Теперь попробуй сам.

Я начал повторять ее движения.

— Нет, — добавила она сразу. — Не идеально. Достаточно правильно.

Я повторил её движения. Неуверенно. Потом точнее. Мама кивнула.

— Вот. Пауза. — Теперь ты не исчез. Ты растворился.

Я снова посмотрел на себя.

Я стал немного другим. Ровно настолько, чтобы меня не узнали. И достаточно похожим на себя, чтобы не забыть, кем я был.

Мама стояла у зеркала и гладила живот.

Это было движение, доведённое до автоматизма — почти незаметное, почти бессознательное. После меня у неё остался шрам от кесарева. Тонкая линия, спрятанная под кожей, как напоминание о том, что я не хотел просто так появляться на этот свет.

Она всегда так делала.

Когда волновалась. Когда ждала. Когда отпускала.

Её ладонь медленно проходила по животу — там, где когда-то было больно. Не потому что болит до сих пор. А потому что, помнится. Потому что некоторые вещи остаются в теле навсегда, даже когда разум уже научился с ними жить.

Она смотрела в зеркало. На своё отражение. И на меня — через стекло, не поворачиваясь.

Будто видела сразу два времени: того мальчика, которого пришлось вытаскивать силой, и мужчину, которого теперь нельзя удержать.

Я поймал её взгляд.

Она не улыбнулась. И не заплакала.

Просто медленно убрала руку, словно закончила прощальный жест, и кивнула — едва заметно. Так кивают не на «прощай». Так кивают на «я тебя отпускаю».

Я отвернулся первым.

Потому что, если бы остался ещё на секунду — мог передумать.

Мама убрала косметику и закрыла сумку.

— Это всё, что я могу сделать, — сказала она. Пауза. — Остальное — твоё.

Я кивнул.

Месяц я провёл в подготовке.

Не в красивой подготовке из фильмов, где за пару сцен человека превращают в другого.

Нет.

Это было медленное стирание себя.

Каждый день начинался одинаково. Рано. Без права на усталость.

Сначала — голос.

Оказалось, это не так просто. Голос выдаёт всё:

происхождение;

уверенность;

воспитание;

страх;

деньги;

привычку командовать.

Его нельзя просто сделать грубее или ниже.

Нужно было сломать ритм речи. Убрать интонации. Научиться глотать окончания слов. Говорить короче. Суше. Жёстче.

Без привычных пауз, в которых всегда слышался я.

Я сидел часами перед зеркалом. Записывал себя. Слушал. Начинал заново.

Иногда Эмилио молча заходил, садился напротив и слушал, как я говорю чужими голосами.

Потом коротко бросал:

— Слишком умный. Или: — Слишком богатый. Или: — Так разговаривают люди, которые привыкли, что им не отказывают.

И я начинал снова.

Через неделю голос стал другим.

Не наигранным — чужим.

Таким, который не задерживается в памяти.

Через две недели я начал забывать, как звучит мой настоящий голос.

Следом пошла внешность.

Мама перекрасила мне волосы ещё в первую ночь, но этого оказалось мало.

Эмилио заставил меня:

сменить осанку;

походку;

привычку смотреть людям в глаза.

— Ты смотришь как хозяин, — сказал он. — Это опасно.

Меня учили быть менее заметным.

Не слабым.

Незаметным.

Это разные вещи.

Я начал сутулиться. Медленнее двигаться. Убирать руки в карманы. Перестал носить часы. Снял кольца. Даже запах пришлось поменять.

Отец сказал: — Люди запоминают аромат быстрее лица.

Я перестал пользоваться своим парфюмом. Вместо него появился дешёвый табак, мята и чужая жизнь.

Я до сих пор помнил, как однажды отец сказал: «неплохо».

Мне тогда было двенадцать.

И я неделю жил на этой фразе.

А сейчас вместо похвалы был кивок.

И почему-то этого оказалось достаточно.

Каждый вечер мы сидели в кабинете: я, отец, Эмилио и иногда Санни.

На страницу:
2 из 3