Комедия чистосердечия
Комедия чистосердечия

Полная версия

Комедия чистосердечия

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

— Граммофон… — Козодоев потрогал рупор мизинцем — тем самым жестом, каким трогают сомнительную рыбу на рынке. — А не взрывается?

— Что вы, что вы, Иван Силантьевич! Помилуйте! Это в высшей степени безопасное, можно сказать, даже благотворное устройство! — залепетал Перетыкин, одновременно пытаясь припомнить, куда он задевал свои папиросы, не забыл ли поклониться нужное количество раз и не пахнет ли из кухни пригоревшим.

— Ну-ну, — Козодоев наконец снял пальто, которое Ипполит Анемподистович принял с таким трепетом, словно это была по меньшей мере хоругвь. — Садись, Перетыкин. Разговор есть.

Начальник уселся. И — о ужас! — уселся он именно в то самое кресло. В то самое, против которого стоял аппарат Муркина.

Ипполит Анемподистович хотел было предложить начальнику пересесть на диван, поближе к камину, но осёкся: предлагать Козодоеву что-либо означало признать, что Козодоев сделал что-то неправильно. А Козодоев, как известно, ошибок не делал. Козодоев был непогрешим, как римский папа, только с большим окладом.

Перетыкин опустился на краешек жёсткого стула напротив начальника — точнее, напротив начальника и аппарата одновременно, так что рупор целился Козодоеву прямо в переносицу.

— Я к тебе, Перетыкин, по делу, — начал статский советник, поигрывая брелоком от часов. — Деликатное дело. Можно сказать, конфиденциальное.

— Весь внимание, Иван Силантьевич! — Ипполит Анемподистович вытянулся в струнку, имея при этом такой вид, будто его сейчас посвятят в рыцари или, на худой конец, расстреляют — и он ещё не решил, что предпочтительнее.

— Ты, я знаю, составлял в прошлом году отчёт по акцизным сборам с табачных фабрик. Хороший отчёт. Цифры гладкие, выводы убедительные.

— Старался-с…

— Старался, — кивнул Козодоев. — А теперь послушай. Его превосходительство, директор департамента, в конце этого месяца представляет к ордену Святой Анны третьей степени нескольких чиновников. Моё имя, по некоторым причинам… гм… задержалось в представлении. Орден мне нужен, Перетыкин. Позарез нужен. Не по чину я без Анны, понимаешь?

— Понимаю-с…

— А для ордена, — продолжал Козодоев, — требуется нечто особенное. Докладная записка, например. О реформе табачного акциза. Умная записка, с выкладками, с прожектами. Чтобы его превосходительство увидел — и ахнул. И сказал: «Вот кто у нас служит! Вот кого награждать надо!» Понял?

— Понял-с…

— Но сам я, — тут Козодоев слегка понизил голос и доверительно наклонился к Перетыкину, — сам я, по некоторой загруженности, написать такую записку не успеваю. А ты успеешь. Ты способный. Ты толковый. Напиши, голубчик. А я уж представлю эту записку… от своего имени, разумеется. И тебя не забуду. К Рождеству выхлопочу тебе коллежского асессора. Идёт?

Всё это было сказано таким тоном, что местоимение «я» звучало как «Мы, Николай Вторый», а «ты» — как нечто среднее между «любезный раб» и «червяк, которого пока не раздавили».

И вот тут-то всё и случилось.

Никто — ни Перетыкин, ни Козодоев, ни даже попугай Карл — не заметил, что рукоятка «Токъ» на аппарате Муркина была повёрнута до половины. И никто не заметил, что рубильник, тот самый злополучный рубильник с надписью «Вкл.», каким-то образом — то ли от сотрясения воздуха при входе Козодоева, то ли от сквозняка, то ли просто по закону вселенской подлости — сам собой пере щёлкнулся в верхнее положение.

Аппарат работал.

Рупор был направлен точно на статского советника. Но волны, испускаемые аппаратом (если они, конечно, существовали, а не были плодом воображения Муркина, чему сам Муркин верил лишь наполовину), накрывали всю прилегающую область. И в эту область входил стул, на котором сидел Ипполит Анемподистович Перетыкин.

И когда Козодоев закончил свою речь и выжидающе уставился на подчинённого, Ипполит Анемподистович открыл рот.

Он хотел сказать: «С превеликим удовольствием, Иван Силантьевич! Почту за честь! Всенепременнейше исполню в лучшем виде-с!».

Но вместо этого из его рта вылетело совершенно другое.

— Нет, — сказал он.

Козодоев моргнул.

— Что «нет»?

— Не напишу я вам записку, Иван Силантьевич, — продолжал Перетыкин, и каждое слово выходило из него с той же лёгкостью, с какой пробка вылетает из бутылки шампанского. — Не напишу. Потому что вы, извините за прямоту, бездарь.

В гостиной повисла такая тишина, что было слышно, как у тёщи за стеной скрипнула кровать. Попугай Карл, и тот замер, наклонив голову.

— Что-о? — выдохнул Козодоев.

— Бездарь, — повторил Ипполит Анемподистович с каким-то даже облегчением. — Совершеннейшая бездарь. Вы за пятнадцать лет службы ни одной бумаги самостоятельно не составили. Вы даже резолюции на полях чужим почерком писать норовите — ей-богу, я узнаю́ руку вашего письмоводителя. Вам бы не орден, вам бы букварь — и то, боюсь, не осилите.

Лицо Козодоева начало медленно наливаться краской — той особенной, свекольной, которая предшествует либо апоплексическому удару, либо увольнению по статье «оскорбление начальства действием и словом».

Но Перетыкин уже не мог остановиться. Его несло.

— И ордена вы не достойны. Вы вообще, Иван Силантьевич, ничего не достойны, кроме хорошего слабительного. Потому что желчны вы безмерно, а желчь надобно выводить, а не на подчинённых выплёскивать. Вон до чего бакенбарды отрастили, а всё туда же — в начальство!

Сказав это, Ипполит Анемподистович закрыл рот и сам ужаснулся тому, что из него вышло. Ощущение было такое, будто внутри у него поселился какой-то бес — маленький, бесстрашный, абсолютно бестактный бес, который дорвался до микрофона и теперь вещал, не считаясь с последствиями.

Козодоев поднялся. Поднялся медленно, торжественно, как поднимается со дна озера труп утопленника в третьем акте провинциальной трагедии. Глаза его метали молнии, бакенбарды топорщились, пуговицы на жилете, казалось, готовы были отстрелиться и разлететься по гостиной.

— Вы… — прохрипел он. — Вы… титулярный… Вы… как вы… Да я вас!..

Договорить он не смог. Воздух в его лёгких кончился, и он только беззвучно открывал и закрывал рот, становясь удивительно похожим на того самого карпа, которого Перетыкин некогда наблюдал в аквариуме у зубного врача.

— Иван Силантьевич, — пролепетал Перетыкин, приходя в себя. — Голубчик! Это не я! Это… это…

Он обернулся на аппарат. Рубильник, издеваясь, подмигивал латунным бочком в солнечном луче.

— Это аппарат! — вскричал Ипполит Анемподистович. — Это он! Он заставляет говорить правду! Я не хотел! Честное слово, не хотел! Я вас уважаю! Я вас обожаю! Я на вас молюсь каждое утро и вечер!

Но Козодоев уже не слушал. Он схватил пальто, нахлобучил фуражку (задом наперёд, чего с ним не случалось, вероятно, со времён приготовительного класса гимназии) и ринулся к выходу. На пороге он обернулся и произнёс фразу, которая вошла в семейный фольклор Перетыкиных, — произнёс загробным голосом, каким, должно быть, объявляют конец света:

— Завтра… в приказе… перевод в архив… в Смоленскую губернию… личным постановлением… чтоб духу твоего…

Дверь хлопнула так, что чучело филина, стоявшее на шкафу с фарфором, покачнулось и рухнуло вниз, увлекая за собой супницу и две тарелки.

— Провокация! — заорал попугай.

Ипполит Анемподистович стоял посреди гостиной, опустошённый, словно бутылка из-под хереса Треухова. В голове его роились мысли, одна мрачнее другой: увольнение, позор, нищета, Смоленская губерния, волки, голодная смерть… И посреди этого хаоса — одна спасительная, хоть и безумная мысль: аппарат. Аппарат работает. Аппарат действительно заставляет говорить правду. Муркин, чёрт бы его побрал, не соврал!

Он повернулся к машине, готовый проклясть её, разбить, уничтожить, — и замер.

Потому что из рупора, очень тихо, почти неслышно, доносился голос. Медный, механический, но при этом отчётливо узнаваемый голос доктора Муркина. Очевидно, какая-то мембрана внутри аппарата записывала звук — или воспроизводила то, что доктор наговорил при настройке.

— Пункт четыре, — шептал голос. — Не оставлять включённым в присутствии начальства. Пункт семь: длительное использование вызывает перманентный эффект, выражающийся в неспособности субъекта ко лжи даже после отключения аппарата. Теоретически. Эксперименты на людях не проводились. Коты реагируют хорошо, хотя один ушёл из дома и, по слухам, записался в партию эсеров…

— Провокация, — тихо, почти обречённо, повторил попугай.

Ипполит Анемподистович опустился на стул — тот самый, жёсткий, для нежеланных гостей — и закрыл лицо руками.

Где-то наверху, в своей спальне, Клеопатра Саввишна снимала папильотки. Инструкция доктора Муркина, пункты четыре и семь включительно, падала в корзину для мусора мелкими бумажными клочками.


Глава третья. Визит Козодоева, или Гибель карьеры

Если читатель полагает, что статский советник Иван Силантьевич Козодоев, хлопнув дверью и пообещав Перетыкину Смоленскую губернию, немедленно отправился в департамент строчить приказ об увольнении, — то читатель глубоко заблуждается. Ибо читатель, по наивности своей, всё ещё представляет начальство рационально действующим существом. Меж тем как многолетние наблюдения за отечественным чиновничеством показывают: начальство — это не существо. Это стихия. И как всякая стихия, оно действует не по плану, а по вдохновению.

Козодоев не пошёл в департамент. Он пошёл домой. И по дороге, надо отдать ему должное, пытался осмыслить произошедшее.

Осмыслить, впрочем, не получалось. В голове статского советника, обычно работавшей с чёткостью часового механизма (пусть и несколько заржавевшего от долгого неупотребления), царил хаос. Отдельные слова, вылетевшие из уст Перетыкина, всплывали в памяти, словно непереваренные куски вчерашнего ужина. «Бездарь». «Слабительное». «Бакенбарды». Бакенбарды! Какое отношение его бакенбарды имеют к акцизным сборам? И что, спрашивается, этот титулярный советник, это ничтожество в вицмундире, имел в виду под словом «бездарь»? Да знает ли он, что Козодоев в тысяча восемьсот девяносто седьмом году лично составил циркуляр «О недопустимости курения в присутственных местах табаку низших сортов» — циркуляр, который сам директор департамента назвал, назвал… впрочем, Козодоев не мог припомнить, чтобы директор вообще как-то этот циркуляр назвал. Но ведь не раскритиковал же!

Погружённый в эти думы, Иван Силантьевич не заметил, как дошёл до собственного дома на Моховой, — массивного, шестиоконного, с подъездом, украшенным львиными мордами. Львы, надо заметить, были единственными существами, которые смотрели на Козодоева без страха. Возможно, потому, что были каменными.

Поднявшись в квартиру, статский советник первым делом потребовал у жены валериановых капель. Супруга его, Пелагея Тихоновна, дама с лицом, напоминавшим слегка обвисший бисквит (и характером примерно той же консистенции), всплеснула руками и забегала по комнате, роняя флаконы.

— Ваня, голубчик, что стряслось? На тебе лица нет!

— Лица нет? — Козодоев схватился за зеркало. — А что есть?

— Есть выражение… какое-то дикое выражение. Будто ты привидение увидел.

— Хуже, — мрачно ответил статский советник. — Я увидел правду.

Пелагея Тихоновна ничего не поняла, но на всякий случай перекрестилась. Она была женщиной простой и верила, что от правды, как от сглаза, помогает святая вода и своевременное зажжение лампадки.

Между тем Козодоев, осушив пузырёк с валериановыми каплями (отчего в квартире запахло так, словно здесь квартировал целый полк нервных старух), погрузился в размышления. Уволить Перетыкина? Безусловно. Перевести в архив? Само собой. В Смоленскую губернию? Маловато. В Вологодскую! В Архангельскую! В такие дебри, где не то, что акцизов — людей-то нет, одни медведи, и те, наверное, врут меньше, чем этот титулярный наглец!

Но постойте. А что, если Перетыкин, осмелев после своего непостижимого демарша, расскажет кому-нибудь о том, что́ он, Козодоев, ему предлагал? Ведь предлагал же — ни больше ни меньше, как написать докладную записку для чужого ордена. А это, как ни крути, подлог. Или не подлог?.. Поди разбери в этих новых законах! В старые времена — при Павле Петровиче или даже при Александре Втором — таких Перетыкиных просто пороли бы на конюшне, и дело с концом. А нынче что? Нынче у каждого титулярного советника — амбиции, нервы, чувство собственного достоинства! Тьфу!

К вечеру следующего дня Козодоев принял соломоново решение: пока не увольнять. Но вызвать. Вызвать, посадить перед собой и допросить с пристрастием. Выяснить, что это была за выходка. И если обнаружится хотя бы тень намеренного оскорбления — тогда-то уж, тогда-то он покажет этому Перетыкину, почём фунт лиха!

Так и не подозревая, что фунт лиха в ближайшее время предстоит отведать ему самому, Иван Силантьевич отправил нарочного с предписанием: титулярному советнику Перетыкину явиться в присутствие завтра, в понедельник, ровно в девять утра, «для объяснений по вопросу, не терпящему отлагательств».

А в доме Перетыкиных тем временем тоже царила суета — но совершенно иного свойства.

Ипполит Анемподистович, проводив Козодоева и просидев в оцепенении около получаса, внезапно вскочил и принялся действовать. Действия его, правда, напоминали поведение курицы, у которой только что отрубили голову, но которая ещё не вполне осознала этот прискорбный факт. Он то хватался за аппарат, намереваясь его разбить, то отдёргивал руки, боясь, что машина выкинет ещё какой-нибудь фортель; то бежал к двери, словно собираясь догнать Козодоева и на коленях вымолить прощение; то замирал посреди гостиной и начинал беззвучно шевелить губами, репетируя, очевидно, оправдательную речь.

— Провокация, — прокомментировал попугай.

— Замолчи, Христа ради! — взмолился Ипполит Анемподистович. — Хоть ты-то не добивай!

Попугай Карл, который, как мы помним, провёл юность в цирке и обладал своеобразным чувством юмора, не то, чтобы замолчал, но переключился на другой репертуар — а именно, на мотив из «Корневильских колоколов», который он насвистывал с таким ехидством, что даже тёща, выглянувшая из своей комнаты, на мгновение забыла о святых отцах и перекрестилась на птицу.

— Зятюшка, — сказала она, спускаясь в гостиную, — что это вы тут устроили? Отчего филин повержен, а супница — в черепках?

— Это не я, маменька… Это всё он! — Перетыкин указал на аппарат.

— Кто — он? Филин? Супница?

— Аппарат! Машина проклятая! Он, изволите ли видеть, заставляет людей говорить правду! Не какую-нибудь там удобную, приглаженную правду, а самую что ни на есть голую, неприглядную, разрушительную!

Клеопатра Саввишна поджала губы. В её глазах мелькнуло выражение, которое бывает у кошки, заметившей, что мышь не просто бегает, но ещё и дерзит.

— Правду, говорите? — переспросила она. — А вы, зятюшка, разве имеете обыкновение лгать?

— Я?.. — Ипполит Анемподистович осёкся. — Маменька, я… гм… как всякий человек…

— Вот то-то и оно, что как всякий, — отрезала тёща. — А человек, который не лжёт, — это не человек, а ангел. Или юродивый. Вы же, зятюшка, ни на того, ни на другого не тянете. Стало быть — неча на аппарат пенять, коли душа кривая!

Сказав это, Клеопатра Саввишна удалилась на кухню — проверять, не стащила ли Глаша остатки именинного пирога. А Ипполит Анемподистович остался в гостиной, переваривая тёщин афоризм. «Душа кривая»… Вот ведь как повернула! И главное — не поспоришь! Потому что, если поспоришь — придётся доказывать, что душа прямая. А как докажешь? Предъявишь? Положишь на стол и скажешь: «Извольте видеть, маменька, прямее не бывает»? Нет, с тёщей спорить — всё равно что с самоваром дискутировать: он тебе в ответ только пыхтит и кипятком плюётся.

В дверь позвонили.

— Провокация! — заорал попугай, но тут же осёкся, ибо на пороге возник не кто иной, как доктор Павел Ильич Муркин собственной персоной.

Вид у доктора был дикий. Пенсне сидело криво (левое стекло смотрело на собеседника, правое — куда-то в область потолка); волосы торчали во все стороны, словно их владелец только что ставил опасный электрический опыт и по рассеянности включил в цепь собственную голову; а на лацкане сюртука красовалось подозрительное пятно, которое могло быть и химическим реактивом, и яичницей, и тем и другим одновременно.

— Ипполит! Друг мой! — воскликнул он, бросаясь в гостиную и, по обыкновению, ухватывая хозяина за пуговицу. — Я шёл мимо и решил — дай, думаю, загляну, узнаю, каково действие аппарата! Ну, как? Работает? Гудит? Фонит? Есть эффект?

— Есть, — мрачно ответил Перетыкин, высвобождая пуговицу. — Ещё какой эффект. Меня, Паша, увольняют. В Смоленскую губернию. А может, ещё дальше. И всё из-за твоего агрегата.

Муркин просиял.

— Увольняют?! Превосходно! То есть… я хотел сказать, это, конечно, прискорбно в смысле жалованья, но в научном плане — великолепно! Значит, аппарат функционирует! Значит, электрические волны действительно преодолевают барьер лжи! Я так и знал! Я всегда говорил, что человечество можно исцелить от лицемерия!

— Исцелил, — буркнул Ипполит Анемподистович. — Теперь мне, исцелённому, осталось только умереть с голоду. И знаешь, что, Паша? Забери-ка ты свой «Радиофонограф» обратно. Подари кому-нибудь другому. Ну, например, министру финансов. Или обер-прокурору Святейшего синода. Пусть и они исцелятся!

— Не могу! — Муркин всплеснул руками. — Во-первых, подарок. А подарки, как известно, забирать — дурная примета. Во-вторых, у меня уже готов «Радиофонограф, модель вторая», компактный, на батарейках. А это — первая модель, опытный образец. Оставь себе. Изучай. Может, ещё и благодарить будешь!

Ипполит Анемподистович хотел ответить, что он скорее согласится изучать гремучую змею в собственной постели, но тут в гостиную вошла Зинаида Пална.

За те часы, что миновали с момента утреннего визита Козодоева, супруга Перетыкина успела восстать с одра мигрени, переменить три капота, получить записку от своей кузины Лидочки (из содержания коей следовало, что Лидочка видела Козодоева, выходящего из дома Перетыкиных «в совершенном расстройстве чувств и с фуражкой задом наперёд»), — и теперь пребывала в состоянии одновременного любопытства и раздражения.

— Ипполит! — сказала она голосом, каким, вероятно, жена Лота могла бы обратиться к супругу непосредственно перед вышеупомянутым соляным инцидентом. — Что тут происходит? Отчего Козодоев выбежал из нашего дома как ошпаренный? И почему горничная Фрося говорит, что вы кричали на его превосходительство «бездарь»?

— Не «бездарь», а «бездарь», — машинально поправил Перетыкин. — Ударение на последний слог. Это существительное. А «бездарь» с ударением на первый — это глагол повелительного наклонения, означающий…

— Ипполит Анемподистович! — перебила Зинаида Пална с интонациями, не предвещавшими ничего хорошего. — Извольте объясниться!

Ипполит Анемподистович вздохнул. Он оглядел собравшихся: жену — с горящими глазами; доктора Муркина — с выражением восторженного идиотизма на лице; попугая — который явно наслаждался ситуацией; и даже чучело филина, валявшееся на полу, казалось, глядело на него с укоризной.

И тогда он рассказал.

Рассказал всё: и как Козодоев сел в кресло, и как аппарат загудел, и как слова вылетели из него сами собой, помимо воли, словно их вытолкнула какая-то посторонняя сила. И про «бездарь», и про «слабительное», и про бакенбарды, и про обещанный перевод в архив.

Зинаида Пална выслушала, не перебивая. Когда муж закончил, она несколько секунд молчала, а потом произнесла фразу, которая вошла в историю их семьи наравне с козодоевским «В Смоленскую губернию»:

— Вы хотите сказать, что из-за этой железной дряни, — она величественно указала на аппарат, — мы останемся без средств к существованию?

— Зинаида, душенька, я…

— Я не душенька! Я женщина, которая выходила замуж за перспективного чиновника, а не за сумасшедшего, который оскорбляет начальство!

— Но, Зинаида, пойми…

— Я понимаю только то, что моя кузина Лидочка уже сегодня будет знать, что моего мужа выгоняют со службы! И завтра об этом будет знать весь Петербург! Вся Моховая! Вся Морская! Весь, прости. Господи, Гостиный двор!

— Ну, положим, Гостиный двор — это уже некоторое преувеличение, — вставил Муркин, но осёкся под взглядом Зинаиды Палны, от которого, казалось, могли бы замёрзнуть чернила в чернильнице.

— А вы! — Зинаида направила означенный взгляд на доктора. — Вы виновник всего этого безобразия! Изобретатель! Экспериментатор! Принесли в дом адскую машину и радуетесь!

— Адская машина — это бомба, сударыня, — поправил Муркин. — А это — научный прибор.

— Тем хуже! Бомба — она по крайней мере взрывается сразу, и мучениям конец! А ваш научный прибор будет мучить нас долго и методично!

И тут, словно специально дожидаясь этой реплики, аппарат Муркина снова загудел. На этот раз — громче, басовитее, с каким-то даже потусторонним присвистом. Рубильник «Вкл.» по-прежнему находился в верхнем положении. Рукоятка «Токъ» — на половине. А лампочка на медной панели, которую никто прежде не замечал, вдруг зажглась — тусклым, зеленоватым, каким-то болотным светом.

— О! — оживился Муркин. — Лампа зажглась! Это индикатор! Значит, поле работает в полную силу!

— Какое поле? — в один голос спросили Перетыкин и его супруга.

— Электрическое! То есть, простите, психо-электрическое! То есть… как бы это объяснить… — Муркин замялся. — В инструкции всё написано!

— Инструкция, — ледяным голосом произнёс Ипполит Анемподистович, — уничтожена. Маменька изволила её изрезать на папильотки.

Муркин побледнел. Собственно, побледнел он не столько от ужаса, сколько от профессионального интереса — но со стороны это выглядело именно как бледность.

— Как — уничтожена? — прошептал он. — Стало быть, ты не читал пункт четыре?

— Не читал.

— И пункт семь?

— И пункт седьмой.

— И пункт девятый? Насчёт выключения?

— Паша, — медленно, с расстановкой сказал Перетыкин, — я не читал ни одного пункта. Я вообще не знаю, как эта штука выключается.

В гостиной повисла тишина, нарушаемая только мерным гудением аппарата и тихим насвистыванием попугая, который, казалось, переключился с «Корневильских колоколов» на что-то из репертуара Мефистофеля.

— Так, — сказал Муркин деловым тоном. — Спокойствие. Только спокойствие. Я сейчас всё улажу.

Он подошёл к аппарату, наклонился над ним, поправил пенсне и принялся изучать медную панель с рукоятками. Его пальцы зависли над рубильником.

— Выключаем… — пробормотал он. — Нет, постойте-ка… Может, сначала «Модуляцию»? Или «Ток» до нуля?.. Гм…

— Ты что, Паша, — не выдержал Ипполит Анемподистович, — не знаешь, как выключить свою собственную машину?

— Я её собирал в состоянии творческого подъёма! — вскинулся Муркин. — А творческий подъём, друг мой, не терпит технической документации! Я всё записывал — но потом! На салфетке! Которая потерялась!

Зинаида Пална издала звук, похожий на сдавленный стон, и опустилась на диван. Перетыкин схватился за голову. Попугай Карл перестал насвистывать и проорал своё неизменное «Провокация!» — после чего добавил от себя, очевидно, из циркового прошлого: «Всех уволю! Без выходного пособия!».

— Аппарат, судя по всему, вошёл в резонанс с помещением, — забормотал Муркин, продолжая ощупывать панель. — Если я сейчас дёрну рубильник, может произойти скачок напряжения. А скачок напряжения, теоретически, может привести к… гм… расширению поля. И тогда…

— И тогда — что? — тихо спросил Перетыкин.

— Тогда, боюсь, зона искренности накроет не только гостиную, но и, скажем, кухню. Или даже весь дом.

В этот момент из кухни донёсся грохот. Судя по звуку, что-то металлическое (вероятно, сковорода) упало на что-то стеклянное (вероятно, банка с вареньем). Затем послышался голос кухарки Глаши:

— Чтоб тебя! Руки-крюки! Всё из-за вас, баре окаянные, со своими машинками проклятыми! Двенадцать лет горбачусь, и хоть бы одна живая душа спасибо сказала! А варенье-то какое было — вишнёвое, прошлогоднее, на патоке!..

На страницу:
2 из 4